Но у бабушки, как у заправского попа, на все были утешительные объяснения: «Бывает, Ванюшка, что бог и любя наказывает, а и по грехам терпит. На том свете всякий свое получит».
Я любил ею пользоваться как оппонентом, это мне очень помогало развивать беседу. Но однажды она меня едва не подвела. Развернули мы так с ней спор, а дело было в дни Рождества, и тут заходит поп с рождественской славой[113]. Бабушка к нему за помощью: «Помоги, батюшка, мне внука образумить. Сам знаешь, какой он раньше богомольный был, а теперь вот, как съездил в Питер, так и богу не стал молиться, и постов не разбирает». Поп, помня, что прежде я был примерным юношей, начал меня урезонивать. Я долгонько слушал, потом сказал: «Подожди, отец Владимир[114], теперь я поговорю». И принялся я за него основательно, так как народу присутствовало порядочно. Сразу, что называется, взял быка за рога: «Как же, отец Владимир, ты советуешь мне в бога верить, а сам не веришь?» Попа поразил такой выпад, от волнения он начал захлебываться словами: «Как не верю, как не верю, это я-то не верю?» «Да, говорю, не веришь, и я это в два счета докажу». «Ну-ну, доказывай», а сам зыркает по народу глазами, как пойманный вор.
Вот, говорю, батя, у вас в Библии есть очень важный завет, заповедь бога, что человек должен в поте лица добывать хлеб свой, а ты вот без поту добываешь его, значит обошел божий-то закон. А дальше, ведь по евангельскому учению пьянствовать и безобразничать не полагается, а ты вот постоянно пьяный и, когда перепьешься, то рамы бьешь или лезешь на колокольню и трезвонишь.
Тут мой поп больше не выдержал, пробурчал что-то угрожающе и выскочил из избы, хлопнув дверью. Даже бабушка рассмеялась: «Ну, Ванюшка, и донял же ты попа-то, он топере довзаболи[115] осердится».
И верно, осердился. Летом приехал на побывку соседский парень Миша Мисарин, служивший в Устюге, в консистории, делопроизводителем, и рассказал, что поп на меня послал туда донос, который заканчивался такими словами: «Слуг дьявола крамольников и безбожников не убоимся». Парню этому удалось донос уничтожить, а написать второй батя, по-видимому, из-за пьянки не собрался.
Дома вся семья, кроме отца, была под моим влиянием. И когда отца не было дома, мы практически осуществляли безбожье: мать была с нами заодно, и поэтому без него мы не соблюдали постов и, садясь за стол и выходя из-за стола, не кланялись богу, даже и мать, если не было никого посторонних. При посторонних она, конечно, на это не решалась, зная, что уж про нее-то заговорят больше, чем про меня.
Я же со дня возвращения из Питера и при отце уже не кланялся богу, поэтому он меня еще больше невзлюбил, между нами с этого времени завязалась глухая борьба. Правда, ругал меня в глаза он очень редко, когда уж вовсе осатанеет, а больше просто зверем на меня смотрел. Случалось, если доберется до книжек-изорвет их и побросает в таз, под рукомойник. Иногда грозил пойти пожаловаться уряднику, но до этого не дошло.
Я чувствовал бы себя более независимым и давал бы ему более решительный отпор, если бы моя больная нога не мешала мне быть полноценным работником. К несчастью, в это время я часто едва мог ходить и все ждал, что вот-вот моя нога совсем откажет и тогда я, неспособный ни к какому труду, стану предметом постоянных издевательств со стороны отца.
Особенно сильно болела нога, если я целый день пахал, боронил или жал. Жнива давалась тяжелее всего, потому что, наклоняясь, приходилось больше опираться на носки. Идя с поля, я обычно незаметно отставал и шел один, чтобы никто не видел, как я ковыляю, часто с длинной палкой в руках. Возвращались с работы ночью, это помогало мне скрывать свое несчастье.
В жниву обычно возвращались толпами, парни играли на гармошке, девицы пели песни. А я в это время, бывало, наступлю впотьмах на неровное место и от нестерпимой боли присяду и стисну зубы. Иногда все же не мог сдержать стон.
В работе отец мне, конечно, поблажки не давал. Хотя он и хорошо видел, что некоторые работы мне непосильны, но только злорадствовал и направлял туда, где потяжелее.
Однажды великим постом, в 1907 году, мы заготовляли дрова в лесу. Там в лесной избушке и ночевали. Нога моя в это время уставала и болела особенно сильно. С утра еще ничего, хожу, а как поброжу целый день в снегу, так под вечер ступить не могу, полверсты или немного больше ходьбы до избушки были для меня пыткой, а когда в избушке прилягу, то уже не могу встать на ноги.
Но мне страшно не хотелось показывать свой недостаток посторонним, а в этой избушке спали люди и из других семей. В числе их была девушка моего возраста, Федорка Федоскова, которая мне нравилась. В глубоких тайниках своего сознания я даже представлял ее иногда своей невестой. Помню, однажды я предложил ей печеной картошки, она без всяких ужимок приняла мое угощение и просто поблагодарила.
Отец в этот раз, против обыкновения, тоже был с нами в лесу и, как обычно, был туча тучей. До конца недели я в этот раз проработать не смог. Встав однажды утром, я сказал отцу, что идти пилить дрова не могу, пойду домой, а потом в больницу. Он ничего на это не ответил, и я отправился.
До дому было верст 67, и это расстояние я преодолевал почти целый день. Неровности дороги причиняли мне жестокую боль, и я большей частью брел стороной, по снегу, который на реке был не очень глубок.
Отдохнув сутки дома, я отправился пешком же в больницу, за 25 верст[116]. Через двое суток я туда пришел. В больницу меня приняли, и я недель шесть там лежал. Лечили меня электричеством, но я видел, что доктор делал это только для очищения совести, надежды исправить мою ногу у него не было. Он просто давал мне возможность отдохнуть. И давал читать запрещенные книги, но предупредил, что надо поаккуратнее, лишнего ни с кем не говорить.
Фамилия доктору была Писарев, в то время он был цветущего здоровья, а через два года умер от какой-то тяжелой болезни. Говорили, что заболел он от огорчения, вызванного изменой жены. В самом деле, вскоре после моего пребывания в больнице был такой случай. К его жене ночью пробирался земский начальник, а он, очевидно, уже выслеживавший, стрелял по нему, но, к сожалению, только легко ранил.
Выписавшись из больницы, я опять кое-как приплелся домой.
Второе путешествие
С этой поры я опять стал подумывать о поездке в город. Ведь дома, сделавшись безногим, я мог оказаться в жалком, униженном состоянии, а в городе не исправят ли, может быть, мою ногу (я читывал в журналах о «чудесах» медицины)?
Но как и куда ехать? Теперь я уже знал, что в городе не всегда легко найти работу. В это время тоже жил дома мой «старый друг» Иван Дмитриевич[117]. Приехал он домой немногим позднее меня и тоже без гроша в кармане и почти в рубище. Он по поручению своего барина ездил в Москву, с солидной суммой казенных денег, там с этими деньгами забрался на конские скачки и проигрался в пух и прах. Обратно к барину ехать то ли побоялся, то ли постеснялся и из Москвы направился домой.
Во время революционного подъема он был дома, в Нюксенице, но активности не проявлял, скуп был на слова. И все же ему «повезло»: когда отстаивали Шушкова, он взял на себя труд написать от лица собравшихся заявление приставу, за это попал вместе с Шушковым на скамью подсудимых и был приговорен к году крепости.
Как к единомышленнику и товарищу еще по школе, я к нему частенько похаживал посидеть, поговорить. И вот однажды мы с ним вычитали из газет, что в Петербурге американские агенты вербуют рабочих на работы в Америку. Недолго думая, мы решили ехать в Петербург и завербоваться[118].
И опять я свой багаж в котомку. Денег у меня не помню, где я их достал оказалось 9 рублей, у Ивана Дмитриевича четыре с полтиной. На пристани к нам присоединился еще попутчик Пронька Арсененок с Уфтюги, из деревни Мальцевской, бывший матрос, побывавший на войне с Японией.
Из дому он поехал, куда глаза глядят, ему было все равно, куда ехать, поэтому он сразу изъявил согласие двинуться с нами в Америку. Денег у него оказалось 6 рублей, а всего, таким образом, у нас на троих собралось без полтинника двадцать. С тем и отправились.
До Вологды мы доехали бесплатно: капитаном парохода оказался зять Ивана Дмитриевича. На вокзале в Вологде мы стали соображать, как бы уехать до Питера подешевле.
Будто угадав наши мысли, подошел к нам человек, по одежде рабочий-сезонник, заметно выпивший, и спросил, не хотим ли мы сэкономить на билете. Они артель, 35 человек из Вельского уезда, едут в Колпино[119] на кирпичные заводы на летний сезон. На артель взяли они вагон-теплушку[120], а чтобы еще удешевить свой проезд, набирают попутчиков. С нас он запросил по 2 рубля 50 копеек, а билет стоил 5 рублей 60 копеек. Мы согласились, и он проводил нас в свой вагон.
На нарах нам места уже не досталось, пришлось присаживаться где попало. В числе пассажиров на верхних нарах сидели две женщины. Одна выглядела совсем подростком, держалась обособленно и несмело, другая, лет тридцати, сидела рядом с рябоватым мужчиной очень энергичного вида.
Едва поезд тронулся, наши хозяева начали извлекать четверть за четвертью[121] и распивать чайными стаканами водку. Тут мы узнали, что женщины и рябой мужчина тоже дополнительные пассажиры. «Хозяева» предлагали выпить и нам, но мы все трое заявили, что не пьем, а между собой решили, что надо быть настороже.
Все вельские очень скоро запьянели, начали громко разговаривать и кричать, в вагоне стало очень шумно. Некоторые, показывая на девушку, говорили, что с нее можно денег и не брать, бесстыдно дополняя о способе расчета. Девушка, слыша это, сидела как приговоренная к смерти, не смея поднять глаз и шевельнуться. Когда же один из них, по виду только что вышедший из солдат был в мундире нагло полез к ней, намереваясь осуществить замысел, у нее ручьями полились слезы.
Тут мы все трое, как по команде, вскочили на ноги и закричали, что если они посмеют обидеть девушку, то на первой же станции, где остановится поезд, мы заявим жандармам. При этом у нашего бывшего героя Порт-Артура[122] оказался в руках револьвер, о котором мы с Бородиным не подозревали.
Наше дружное выступление произвело должное действие, все затихли и полегли спать (дело было ночью). Перепуганная и спасенная нами девушка перебралась к нам поближе и понемногу разговорилась. Она Кадниковского уезда, Никольской волости, из деревни Мякотиха, Мария Николаевна Соловьева. Этой зимой выходила замуж, но жених ее в первый вечер после венчанья тяжело заболел и через неделю помер. Так она и осталась вдовой-девушкой, было ей 17 лет. Ввиду того, что в доме мужа ей жить было незачем, и обратно в свою бывшую семью ее не приглашали, так как понесли со свадьбой расходы, она решила ехать в Ярославскую губернию, в работницы (то есть в батрачки). Но в Вологде ее этот вот, что в мундире, уговорил ехать с ними, обещая устроить на хорошее место.
Так, разговаривая, доехали мы до Колпина. Там нам пришлось перебраться в пассажирский вагон, и при пересадке мы потеряли ее из виду, да и не предполагали, что наша опека будет нужна ей и дальше.
В Петербурге мы выбрались из вокзала на Знаменскую площадь[123] и остановились, чтобы обсудить дальнейший план действий. Время было под вечер, накрапывал дождик. На сердце было муторно: черт его знает, где и переночевать, не говоря уже о том, как удастся устроиться. Мы уже успели узнать, что вербовка в Америку нашим правительством запрещена.
И тут в толпе городской разодетой публики я увидел нашу попутчицу. В деревенской одежонке, с котомкой за плечами, она среди этой публики выглядела очень жалкой. По-видимому, она растерялась, не зная, куда ей теперь идти. Присмотревшись, я увидел, что она плачет, и указал на нее Бородину. Пудова (так была фамилия третьего) в это время с нами не было, пошел разведать насчет квартиры. Бородин сказал, чтобы я ее кликнул. Услыхав меня, она радостно бросилась к нам.
Где же ты думаешь ночевать?
Она ответила, что из ихней деревни тут есть девица, но она не знает ее адреса.
Ну, что ж, если ты нас не боишься, то ночуй с нами, мы так или иначе где-нибудь устроимся.
Деньгами она была еще богаче нас, у нее было их ровно 40 копеек. Отойдя недалеко от площади, мы на одних воротах по Мытницкой улице[124] увидели наклейку о сдаче комнаты по цене, соответствовавшей нашему бюджету за 6 рублей в месяц. Поднялись на третий этаж деревянного дома, где должна была быть эта комната. Даже нас, деревенских жителей, не очень избалованных в смысле чистоты, поразило то, что мы увидели. Квартира была битком набита так называемыми угловыми жильцами, семейными и одиночками. Все обитатели этого гнезда были покрыты грязнейшими, отвратительными лохмотьями, в помещении была тошнотворная духота.
На наш вопрос, кто тут хозяева квартиры, и где комната, которая сдается, к нам подошла старуха в таких же лохмотьях, что и остальные. Открыв маленькую дверцу, она ввела нас в комнату размером в квадратную сажень. В комнате было так же душно и, кроме того, темно, хотя вечер еще не наступил: единственное маленькое квадратное окошечко выходило на чердак и, хотя напротив него было полукруглое слуховое окно, свет в комнату не проникал.
В комнате находились две старухи, они сидели на сундуке и курили. При нашем появлении они начали собирать свое барахлишко и перебираться в общую комнату, хотя, казалось, там уже невозможно было кому-нибудь втиснуться.
За комнату хозяйка взяла с нас 6 рублей в месяц, попросив уплатить вперед. Для этого потребовалось почти все наше наличие.
Мы плотно закрыли дверь и открыли окно, чтобы немного освежить воздух. Потом кое-как на полу разместились. Марье Николаевне уступили лучшее место, на сундуке. Мы втроем договорились к своим родным и знакомым не ходить, пока не устроимся с работой.
Утром Марье Николаевне нужно было в адресный стол, узнать, где живут ее знакомые. Одной ей трудно было бы его найти, и я вызвался ее проводить, решив попутно узнать, где живет Васька Генаев.
На Невском моя спутница, видя, что я собираюсь сесть в трамвай[125], с растерянным видом остановилась, а когда я предложил ей следовать за мной, грустно заявила, что у нее нет денег. По-видимому, она решила, что платить нужно много. Я сказал, что уплачу за нее, и что это будет стоить только по пять копеек, тогда она успокоилась, и мы поехали.
В адресном на наши запросы ответили, что таких не значится. Тут моя спутница совсем повесила голову. Я пытался успокоить ее, уверял, что мы ее не бросим, но про себя думал, чем же сможем мы ей помочь, когда у нас на троих и двух рублей не осталось. Ища выхода, я вспомнил о дяде Василии Григорьевиче. Хотя мы и решили не показываться своим родственникам и знакомым, но, видно, придется пойти к нему, попросить его приютить пока девушку и помочь ей найти место прислуги или няни.
Когда я изложил ей свои соображения и заверил, что дядя хотя и холостяк, но человек уже немолодой, добросовестный и ее не обидит, она приняла мой план. Впрочем, выбора и не было.
Мы отправились к месту жительства и службы дяди, в музей императора Александра Третьего. По пути я купил фунт ситного и газету. В ожидании, пока дядя придет со службы, мы присели на скамейку в саду около музея и пополам съели этот ситный.
Потом разговорились. Она рассказала мне о своей жизни в деревне, о своей несчастной свадьбе. Мне очень понравилось, как просто, без всяких ужимок, она держала себя и рассказывала, как будто мы всю жизнь жили вместе. И еще большее она мне внушила к себе уважение, когда, взяв у меня газету, начала довольно толково читать. И тут я подумал, какой хорошей женой была бы она мне!