«Новыми женщинами» писатель Генри Джеймс окрестил богатых американок, приезжающих в Европу за независимостью и свободой от ожидавших дома ограничений. Но выражение приобрело популярность и дополнительный смысл: быть «новой женщиной» значило «жить своей жизнью».
Сначала появилась «девушка Гибсона»[4], своего рода младшая сестренка «новой женщины»: из средних и высших слоев общества, с развевающимися волосами, с соблазнительными округлостями в нужных местах, но на талии затянутая корсетом «лебединый клюв», из-за чего ей приходилось подаваться слегка вперед, точно она была всегда в движении и вот-вот сорвется с места. Потом Первая мировая, избирательное право для женщин, «ревущие двадцатые» и «девушки Гибсона» уступили дорогу еще более дерзкой версии себя «флэпперам»[5]. Младшие сестры гибсоновских дев презрели корсеты, курили, пили алкоголь, флиртовали и не только! Хихиканье, бьющая через край энергия и бесстыдно открытые лодыжки. Но флэпперы заявили всем, кто хотел слышать да и тем, кто не хотел, что новая женщина стала более демократичной. Бросить вызов общественным устоям захотели не только те, кто мог себе это позволить. Женщины все без исключения осмелились выйти в большой мир. Война и избирательное право пробили брешь в некогда железных аргументах в защиту того, зачем ей нужно сидеть дома. И пусть мир привыкает. Вот что царило в воздухе, когда в 1927 году закончилось строительство отеля-резиденции «Барбизон».
Одной из первых постоялиц стала «непотопляемая» Молли Браун, известная тем, что пережила крушение «Титаника». Женщина, которой достало сил не опустить весла, когда мужчины сдались, сидела в своем номере отеля «Барбизон» за маленьким письменным столом, держа в руке перо. Шел 1931 год: Молли Браун (полное имя которой Маргарет Тобин Браун) было уже шестьдесят три. Бывшая красавица, а теперь располневшая и грубоватая, она одевалась ярко, эксцентрично и даже слегка комично. Но Молли Браун было все равно, что о ней скажут: будучи из первого поколения «новых женщин», она успела водрузить собственный флаг на землях новой эры.
Отложив письмо в Денвер, она выглянула из окна «Барбизона» в бледное февральское небо. И вспомнила о том, что такое же небо видела той ночью, когда «Титаник» стал крениться куда быстрее, чем она могла себе представить. Это произошло в 1912 году до Первой мировой оставалось еще два года; казалось, что с тех пор, как Молли Браун присоединилась к своим друзьям из знаменитого семейства Астор в путешествии по Египту и Северной Африке, прошла целая вечность. Ее дочь, студентка парижской Сорбонны, встретилась с ней в Каире: есть традиционное фото «на память» на верблюдах, в тяжелых платьях эдвардианской эпохи, а сзади маячат Сфинкс и пирамиды. Молли с дочерью вернулись в Париж, но, получив известие о болезни внука, женщина быстренько забронировала каюту на том же корабле, что и Асторы. Он назывался «Титаник».
Шли шестые сутки пути. Молли прекрасно поужинала и с комфортом читала в каюте первого класса, когда вдруг услышала грохот. От толчка она упала с койки, но, будучи опытной путешественницей, не придала этому особенного значения, пусть и заметила, что паровые машины заглохли. Лишь когда Джеймс Макгау, заведующий отделом универмага «Джимбелс» в Филадельфии, с мрачным видом сунулся в окно каюты, размахивая руками и крича: «Надевайте спасательные жилеты!», она, основательно утеплившись, вышла [1]. Несмотря на призывы, на палубе Молли встретили совершенно не стремящиеся в спасательные шлюпки люди с выпученными от ужаса глазами. Она умоляла пассажирок первого класса садиться в шлюпки до тех пор, пока кто-то из экипажа довольно бесцеремонно не усадил ее саму. В момент отплытия послышались выстрелы: это помощники капитана стреляли по пассажирам с нижней палубы, в отчаянии пытавшимся забраться в шлюпки, предназначенные для богатых пассажиров и уходившие полупустыми.
В темноте, пока спасательная шлюпка номер шесть барахталась в волнах, Молли с ужасом наблюдала за происходящим. Те, кто сидел рядом, оплакивали близких, оставшихся на борту, когда вода поглотила «Титаник», и вскоре он совсем исчез под водой. Крики раздавались, даже когда все остальное стихло. Стояла ночь, угольно чернели морские воды, и то, что два джентльмена из числа пассажиров абсолютно ни на что не годились, добавляло безнадежности. Раздосадованная Молли взяла управление шлюпкой в свои руки. Давала указания гребцам и снимала часть теплых вещей, чтобы поделиться с теми, кто не сообразил утеплиться. К утру шлюпку подобрал пароход «Карпатия», и ко времени, когда Молли в числе спасшихся прибыла в гавань Нью-Йорка, она, неудержимая активистка, уже организовала Комитет помощи пострадавшим и собрала сто тысяч долларов нуждающимся. И написала денверскому стряпчему: «Вода была чудесная, плавание превосходным. Нептун был особенно добр ко мне, и я благополучно добралась до суши» [2]. К ее другу, Джону Джейкобу Астору IV, бог морей оказался менее благосклонен: богатейший пассажир «Титаника» числился погибшим.
Прошло почти двадцать лет, и вот «непотопляемая» Молли Браун поселилась в комнате отеля «Барбизон», и если ночное небо изменилось мало, то мир вокруг стал совсем другим. Первая мировая война запустила механизм множества перемен, но для самой Молли едва ли не таким же важным стал развод с мужем, Дж. Дж. Брауном. Им было не по пути: он дамский угодник, она активистка. Она защищала права женщин, детей и рабочих задолго до того, как это стало модным. Дж. Дж. Браун, по происхождению ирландец, в одночасье разбогател, напав на золотую жилу; вместе с Молли они, выбравшись из бедности, заняли место в высшем денверском обществе. После развода и вплоть до смерти Джеймса Брауна в 1922 году он не оставил завещания, и судебные препирательства длились долгих пять лет от Молли отвернулись все: и высшее общество Денвера, и собственные дети. Но случившееся лишь заново зажгло ее желанием играть на сцене. Влюбленная в знаменитую французскую актрису Сару Бернар, Молли Браун переехала в Париж изучать драматическое искусство: она выходила на сцену в «Венецианском купце» и «Антонии и Клеопатре». У нее был острый ум и огненный темперамент, какие особенно ценились здесь пусть даже в женщине шестидесяти лет, и скоро ее окрестили «некоронованной королевой интеллектуального Парижа» [3].
Какие бы легенды ни ходили о Молли Браун, одно в ней не оставляет сомнений: сила характера. Как-то она писала о себе:
«Я дочь приключений. То есть мне ни разу не приходилось скучать и я была готова к любым неожиданностям. Со мной могло статься что угодно и когда угодно: сяду на самолет он упадет, сяду в автомобиль въеду в столб, выйду прогуляться в сумерках вернусь в карете скорой помощи, в бинтах с ног до головы. Так встали звезды, как сказали бы астрологи. Что и хорошо, если ты хочешь, чтобы твоя жизнь была на виду, а не в тени» [4].
Молли Браун была не из флэпперов, пусть даже, будь она моложе, тяга к приключениям их роднила бы. Но моложе уже не стать, и флэпперы, девушки эпохи джаза, скорее раздражали: сексуальная раскрепощенность, определяющая их черта, досталась поколению Молли Браун немалой кровью. Тем не менее, вернувшись из Парижа, она решила поселиться именно здесь, в «Барбизоне» по соседству с девушками, которых публично осуждала, но чей неукротимый дух вполне могла бы понять. Она захотела остановиться тут потому, что желала испытать «другую себя» а где этим можно заняться, как не в «Барбизоне»?
Молли ужасно понравилось, как ее разместили. В письмо в Денвер она вложила исчерканную и испещренную пометками брошюру с описанием отеля, чтобы стало понятно, как выглядит ее новая нью-йоркская жизнь.
«Тут радио в каждой комнате!» писала Молли Браун.
Вот округлый силуэт среди густого чернильного неба северо-западная башенка с заложенной кирпичом террасой, окнами на угол Лексингтон-авеню и 63-й улицы. Внутри, в ее многокомнатном номере одном из лучших в отеле, но таком же скромном, как и стандартные, находились узенькая кровать, небольшой письменный стол, комод и крошечное кресло. Можно было, не вставая с кровати, открыть и закрыть дверь, а также порыться в комоде. Пусть и простенькая, но это была ее «мастерская», как писала Молли в том самом письме денверским друзьям, «до потолка заваленная всяким добром» [5].
А повыше номера, на двадцать девятом этаже, было еще одно окно в готическом стиле, у которого она ходила кругами в барбизонской «башне Рапунцель», где во множестве размещались мастерские многообещающих молодых художниц: в этой комнате со звуконепроницаемыми стенами и высоченными потолками Молли часами упражнялась, распевая арии. Актовый зал, поясняла она, нужен для того, чтобы проживающие в отеле актрисы и певицы, нынешние и будущие, давали концерты. В оформленных в итальянском стиле вестибюле и бельэтаже отеля Молли играла в карты с подругами. В библиотеке со стенами, обшитыми дубовыми панелями, собирался ее книжный клуб. (Вероятнее всего, она приходила на собрания литературной группы «Пегас», созданной с целью «поощрения достижений мысли путем предоставления авторам возможности продемонстрировать свои сочинения перед публикой и обсудить в атмосфере здоровой, честной и конструктивной критики» [6].) Мужчинам всем, кроме лицензированных врачей, сантехников и электриков, записанных в журнале посещений, строго запрещалось присутствие где-либо, кроме вестибюля и общей залы на восемнадцатом этаже, для чего нужно было получить пропуск, явившись в сопровождении своей дамы.
Парадный вход клуб-отеля располагался на 63-й улице [7]; в магазины на первом этаже, числом восемь, можно было войти со стороны Лексингтон-авеню: там были химчистка, парикмахерская, аптека, магазин чулок и белья и книжный магазин «Даблдей». Все необходимое для женщины определенного толка. Также туда можно было попасть прямо из отеля, через небольшой коридор, так что если постоялица не желала соваться на улицу, этого и не требовалось. Отель открылся всего три года назад, в самый пик преображения Нью-Йорка. Строительный бум был в разгаре; старое целенаправленно сносилось, на его месте возводилось новое. По мнению общественности, Манхэттен годами застраивался бессистемно, бессмысленно и хаотично, но навести порядок еще было можно. Принадлежащее прошлым столетиям будет стерто с лица земли, уступив место новому, целеустремленному, механизированному двадцатому веку; многоквартирные доходные дома и низенькие строения должны смениться хорошо спланированными башнями в силуэтах ар-деко.
Архитектура двадцатого столетия была такой же новой, как женщина, освободившаяся от прежнего гнета. Критики Нью-Йорка девятнадцатого столетия порицали «коричневый кожух, укрывший Манхэттен», оставивший след в виде моря монотонных красновато-коричневых домов [8]. Сегодня они воспринимаются как дорогие старинные и причудливые особняки из песчаника, а тогда считалось, что они уродуют лицо города. Те, кто занимался планированием, подчеркивали, что, раз уж радости и вспышек цвета времен голландского Нового Амстердама с его «красными черепичными крышами, ковровыми узорами кирпичных фасадов и выкрашенными в яркие цвета деревянными деталями» не вернуть, можно придумать архитектуру нового века и его олицетворение: небоскреб.
Посреди строительного бума, в 1926 году, синагога конгрегации Родеф Шолом продала свое здание и землю на Лексингтон-авеню и 33-й улице Манхэттена за восемьсот тысяч долларов [9]. Одна из старейших еврейских общин Соединенных Штатов переезжала в Вест-Сайд, оставив место для будущего первого отеля-резиденции для женщин. Синагога простояла пятьдесят пять лет; она появилась, когда еврейские иммигранты переехали из многоквартирных домов в центре Ист-Сайда в новенькие дома Среднего Манхэттена и жилой части Вест-Сайда. И снова она перебиралась вслед за прихожанами из этого района, застраивавшегося особенно быстро после того, как в 1918-м ветку метро Лексингтон-авеню продлили от Центрального вокзала на 42-й улице до 125-й улицы. Для прощания с Ист-Сайдом после полувекового пребывания в синагоге на импровизированную сцену позвали старейших прихожан: миссис Натан Букмен, девяноста трех лет, и Айседор Фос, девяноста одного года [ТО]. Они ходили в эту синагогу со времен своей бат-мицвы в тринадцать лет; восседая на сцене и взирая сверху вниз на собрание добропорядочных ньюйоркцев, вспоминая родителей, бабок и дедов, немецких евреев-иммигрантов Ист-Сайда, они прощались с девятнадцатым столетием. Отель «Барбизон» же собирался здороваться с веком двадцатым.
Когда-то на пересечении Лексингтон-авеню и 63-й улицы потребовалось построить синагогу Родеф Шолом, теперь же она уступала место в ответ на новую потребность. Первая мировая война освободила женщин, а после принятия в 1920 году Девятнадцатой поправки они оказались на пути получения всех гражданских прав; одновременно с этим произошло нечто не менее важное: работающих женщин стало видно, с ними стали считаться. Как никогда много женщин подавали документы в колледж, и, хотя замужество продолжало оставаться главной целью, служба в конторе сочетала прелести флэпперского житья (за покупками в «Блуминг-дейл»! На ужин в «Дельмонико»!) с достойной подготовкой к замужней жизни. Работа в конторе считалась успешным стартом для юношей, но с тех пор, как женщины устремились в офисы, расположенные в новеньких сверкающих небоскребах, растущих по всему Манхэттену, секретарская должность перестала быть началом большой карьеры. Теперь она стала рассматриваться как возможность отточить мастерство «жены-секретаря», получая при этом жалованье и наслаждаясь кратким периодом независимости до замужества. Секретарши нового столетия «настолько заменяли боссам исчезающий типаж, к какому принадлежали их матери, насколько это вообще было возможно» [11], писал журнал «Форчун». Они печатали на машинке письма босса, проверяли остаток-сальдо чековой книжки, сопровождали к зубному врачу дочерей начальника и, если ему требовалось поднять самооценку, подбадривали беседой.
Но кое-что новые женщины получили взамен: публично признанное право жить самостоятельно, выражать собственную сексуальность (до известного предела), покупать себе самой то, что захочется, наслаждаться всеми прелестями жизни в большом городе и посещать общественные места на своих условиях. И чтобы это все делать, им нужно было где-то жить. Старый добрый женский пансион [12] ранее доступная незамужним женщинам возможность жить и работать в Нью-Йорке отныне считался пережитком прошлого и, как объявила газета «Нью-Йорк Таймс», ассоциировался с «кушетками, набитыми конским волосом» и «вечным запахом тушеной говядины». А еще с рабочим классом, тогда как новая порода работающих женщин происходила из семей высшего и среднего класса и хотела что-то получше. Не собирались они мириться и со строгими правилами общежития или высокомерной филантропией (доброжелательным, но весьма унизительным мотивом создания многих и многих пансионов для вдов, работающих и нуждающихся женщин). И адрес играл роль причем немалую!