Она ждет ждет, когда он заговорит.
Проходят долгие минуты, он не издает ни звука. Сказал: «Это она», и еще раз: «Это она», и потом: «Они ее нашли». И больше ничего. Обычно он нервный, из породы тех, кто не сидит на месте, у него повадки сторожевого пса, такие легко возбуждаются и по-настоящему никогда не расслабляются. Где ты была? Что делала, почему приехала позже обычного? Он же беспокоится. Почему игрушки валяются, надо делать уроки, ужин, он проголодался; и Сандрина успокаивала его, точно зная, что и как надо делать, доказывая тем самым свою любовь: собирала игрушки, разогревала запеканку, объясняла задержку пробками на дороге; все это она говорила и делала, потому что любит его, мужчину, который плачет, и он тоже ее любит, его беспокойство это беспрерывное объяснение в любви. За тех, кто не дорог, не тревожатся.
Но сейчас он молчит, не двигается, как будто заснул, и это тянется долго. Достаточно долго, чтобы Сандрина присела на ручку кресла; от духоты и немого ожидания у нее затекли ноги. Она чувствует, что надо молчать, знает, что бывают такие, как эта, минуты, когда его лучше не трогать, когда он грубо огрызается в ответ, и она научилась эти минуты различать; нет ничего проще, чем их предвидеть, чтобы получать от него только хорошее, и потому Сандрина молчит.
Время тянется и тянется.
Наконец с дрожью в голосе она спрашивает, не хочет ли он лечь спать, и он приходит в себя. Оглядывается, как сова, потерявшая память и дар речи, и обнаруживает, что она сидит рядом. Сандрина хочет встать, но он хватает ее за руку, притягивает к себе, наклоняется и зарывается лицом в ее живот; она гладит его по голове, терпеливо и прерывисто нашептывая колыбельную: «Все будет хорошо, все уладится», а сама знает, что это ложь, что все рушится; у нее осталось только это лицо, спрятавшееся в искусственном атласе ее короткой ночной сорочки, и ложь, которую она повторяет для них обоих, обещая, что все будет хорошо.
Так проходит несколько томительных минут, потом он всхлипывает: «Что же будет?» В его голосе слышатся слезы, рядом с Сандриной мужчина, который плачет, и он разрывает ей сердце.
Она сильнее прижимает его к себе, а горло перехватывает от облегчения: первая жена его тревожит, убивает, он не хочет, чтобы она вернулась. Сандрина цепляется за него, гладит, тискает, ее пальцы не отрываются от его горячей головы; это ее муж, только ее, это ее дом, ее; это ее семья, ее; она не даст все это отнять и сломать, она их защитит, она защитит себя, это все ее, ее, ее.
Она уже почти твердо стоит на ногах, внезапно осмелев от собственных заверений в том, что это ее муж, ее дом и ее семья. Вытаскивает пульт из прижатой к ее талии руки, выключает телевизор, и он не противится, ему это нравится, а ей нравится повторять себе, что это она его защищает.
Сандрина ведет его за собой, тащит на второй этаж, до самой спальни, укладывает, как ребенка, и заключает в объятия, укрывает и оберегает. Мужчина ничего не говорит, дыхание его выравнивается, он впадает в тревожное забытье, а она долго не сводит с него глаз; сама она не способна крепко уснуть.
Ночью он дважды бьется, охваченный кошмаром, и она укачивает его, ласкает, пока он снова не расслабляется, похрапывая, точно большой кот, которому гладят шерстку.
Когда светает, ее глаза по-прежнему открыты, она не выспалась, но готова на все, чтобы защитить свою семью, не дать этой женщине ее ограбить. Судя по тому, что известно, она, эта женщина, сама организовала свое исчезновение: взяла отпуск, уехала с другим в Италию, да-да, а потом, ну что потом, потом передумала, решила вернуться. Или это интрига, заговор с целью вернуть себе то, чего она больше не хотела? Нет, так не пойдет, что упало, то пропало, с места встал место потерял.
4
Будильник звенит, и Сандрина вздрагивает достаточно резко, чтобы понять: несмотря ни на что, она все же немного подремала; просыпаться не хочется, но надо вставать, скоро наступит день; час ранний, сумрачный, середина сентября, солнце еще не скоро взойдет.
Все лето он настаивал, чтобы она нашла себе другую работу, поближе, чтобы не надо было подниматься в такую рань и ехать так далеко, а если ей нужно время на поиски нового места, то это не проблема, он сможет позаботиться о ней он так и сказал: «Я позабочусь о тебе столько, сколько нужно». Сандрина медлила, хотя в остальном она делает все, как он велит, потому что он человек здравомыслящий и незаурядный, но с работой тут она, сама не зная почему, тянет и тянет. Может быть, дело в том, что, как только она задумывается об этом, сразу видит свою мать, запертую в четырех стенах, бледную, точно личинка короеда, белесую, как слепой червь; или нет, не в этом дело, с матерью ее нерешительность никак не связана, тут что-то иное, но что? Она знает одно: хочешь не хочешь, она должна рано вставать, да и что плохого в том, чтобы с рассветом ехать на работу? Она всегда поднимается первой, ходит босиком по дому, запускает кофемашину, достает хлопья и будит их, своих мужчин, нежными прикосновениями и ласковым шепотом. Это самые дорогие минуты, ибо в это время она сильнее всего ощущает себя в своем доме, в доме, где еще не всем ее вещам нашлось место и они лежат как попало. Рано утром ее ноги ходят знакомыми тропками. Из ванной на кухню, из кухни в спальню, из спальни к Матиасу, она отыскивает дорогу с закрытыми глазами, и ей это нравится; она обходит свою территорию, как зверь, тихо, осторожно, беззвучно. И она твердит, что ранние подъемы ее не беспокоят, что она еще поработает там, далеко, и он хмурится, отстает ненадолго, а спустя какое-то время все повторяется сначала. Она как будто бы наносит ему оскорбление своим отказом жить за его счет; летом тема работы витала над ними тучей, словно мухи перед грозой, и, чтобы положить препирательствам конец, Сандрина сказала: «Хорошо, я подумаю».
Однако этим утром, когда звенит будильник, она находит, что еще чересчур рано. И сегодня вторник. Это немыслимо. Недопустимо. Происходит нечто столь серьезное, первая жена объявилась и вот-вот вернется, и тем не менее сегодня рабочий день. Время должно подстраиваться под наши внутренние бури, соблюдать ритм наших личных крушений, наших частных катастроф, но нет, вторник есть вторник. Это не лезет ни в какие ворота, это почти наглость, и тем не менее наступает вторник. Это первое, что приходит ей в голову, злость на день, который, несмотря ни на что, занимается за окнами, неуместный, нахальный. И второе, о чем она подумала, когда вспомнила, что не давало ей спать до самого утра: может быть, все образуется. Просто надо, чтобы родители первой жены ничего не видели. Надо всего лишь им не говорить. Надо, чтобы жандармы не выяснили, кто эта неизвестная женщина. А что? это вполне возможно, жандармы не всегда обнаруживают то, что хотят; они же искали первую жену и не нашли. Да, это возможно, и тогда все будет хорошо: первая жена застрянет в Париже, далеко от этого дома; она, эта женщина, по уши увязнет в своей лжи, ее не выпустят из больницы, и у Сандрины все будет, как прежде.
В лихорадочной полудреме, в бессонные часы, когда мозг без конца прокручивал одни и те же мысли, рассудок пошел по пути абсурда; если бы в это время Сандрина могла покинуть свое тело, как у нее это частенько получалось, и посмотреть на себя со стороны, то она увидела бы, как летит в пустоту, отчаянно перебирая ногами, маленькое перепуганное млекопитающее, белка в колесе; но в этот раз она оставалась внутри себя и не смогла прервать безумное круженье своих полушарий, унять жестокую бессонницу, оглушившую ее разум и убедившую в том, что довольно одного: чтобы никто не заговорил, никто ничего не нашел, никто ничего не сказал, и все будет хорошо. Когда все молчат, жизнь идет как надо.
Сандрина еще верит в это, покинув постель с тяжелой головой, одновременно ясной и очумелой, как бывает после бессонных ночей. Сидя на унитазе и рассеянно прислушиваясь к шуму, что издает струя мочи, выпущенная после мучительного позыва, который она сдерживала всю ночь из страха разбудить мужа, она по-прежнему пребывает в уверенности, что надо, чтобы все молчали, и все пройдет, все наладится. Вот мысль, за которую она цеплялась всю эту ночь: они ничего не видели, они не узнают, они не найдут. Матиас тоже останется в неведении, он спал как убитый. Надо, чтобы все молчали, и только, тогда все будет хорошо.
Опять-таки рассеянно она оторвала туалетную бумагу, подтерлась и начала молиться. Впрочем, она ни во что не верит, это не настоящая вера скорее сложная и тщательно продуманная договорная система, которая поддерживала ее на плаву, на поверхности и в детстве, и в юности, и когда началась взрослая жизнь. Если не дышать, пока на светофоре не загорится зеленый, то папы не будет дома, когда я приду. Если я не буду наступать на стыки между плитами, я сдам историю и географию. Если я припаркуюсь до дождя, они возьмут меня на работу. Эту систему она захватила сюда вместе со своими кремами и вещами. Если еда будет готова к приходу мужа, если Матиас уберет все игрушки, если посуда успеет просохнуть, мы будем очень счастливы. Она не так четко это формулирует, но на самом деле она никогда по-настоящему не отказывалась от своего секретного и вычурного способа выживания. Испечь вкусный яблочный пирог, помочь Матиасу с уроками, доставить удовольствие мужчине, который плачет, встретить его с распахнутыми объятиями, угадать его желания, и мы будем очень счастливы. Если спуститься с лестницы, не наступив на ступеньку, которая скрипит, если у нас не закончился апельсиновый сок, то никто ничего не узнает и мы будем очень счастливы. Кофемашина недавно забарахлила, надо несколько раз нажать, чтобы ее запустить. Если я запущу ее с первого раза, с одного раза, мы будем очень-очень счастливы.
Она все проделывает так, как надо, лестница не скрипит, сок есть. И потом она нажимает на кнопку кофемашины и ждет.
Ничего. Не работает.
Звонит телефон.
Сандрина смотрит на кнопку, которая должна загореться красным, поджидает трррррр ожившей кофемашины, но нет, нет, ничего.
Телефон звонит еще раз, второй, третий.
Она все испортила. Дура поганая, толстуха, уродина, тупица, ты все просрала, сука, жирное ничтожество, толстая корова, это твоя вина, твоя, твоя, это твоя, сука, вина, это все, все из-за тебя.
Сандрина снимает трубку так и есть, это она, мать первой жены. Голос у нее невыспавшийся, она не смеет поверить, она не позволяет себе поверить. Точно такой же, как у Сандрины, голос, но только по причинам настолько противоположным, что это почти смешно. Они обе провели бессонную ночь, говоря себе: нет, нет, нет, это невозможно, нет, это неправда, но ночь закончилась, наступил день, и в мире, где еще существует Сандрина, отныне снова есть она, первая жена. И когда мать спрашивает, рыдая: «Вы видели?», Сандрине очень-очень, сильнее, чем когда-либо в жизни, хочется иметь право на то, чтобы сказать «нет». И чтобы на этом все закончилось, чтобы на этом все остановились, чтобы это единственное слово все перечеркнуло и правда испарилась, чтобы телефон заткнулся, чтобы мать подавилась, чтобы ее сучья дочь сдохла, но Сандрина не может этого сказать, Сандрина так не умеет, Сандрина хорошая, она умеет только тонуть, чтобы другие выплывали, и она говорит «да» и это конец.
Перво-наперво надо разбудить мужчину, который плачет, и одно это, одно только это идет вразрез со всем, что она знает, со всем, чего хочет. В то время, когда он спит, он целиком принадлежит ей одной. В начале их связи она подолгу смотрела на него спящего. Немой и беззащитный, он весь как на ладони: складка на лбу наконец-то разгладилась, кожа, глухо и ритмично трепещущая в тайных ложбинках, известных ей одной. Он теплый и расслабленный, и она видит, как бьется у края челюсти, под ухом, пульс. Биение, за которым она подглядывала, каждый раз казалось ей грубым и сокровенным одновременно, точно это сердце, выложенное на стол, или выставленные напоказ разверстое тело и кровавая плоть; видеть его таким ей было намного дороже, чем видеть его обнаженным, чем видеть его член, потому что во сне он ничего не контролирует, ничего не решает он как слабый ребенок.
Он еще лежит в постели, и Сандрина печалится, она грустит, как зимний пляж, как выжженная земля, как мраморная плита на могиле, блестящая после дождя. Потому что сейчас она разбудит его, потому что первая жена будет женой вернувшейся, а она, Сандрина, будет лишней женой, второй женой. Она кладет руку ему на плечо; ее пальцы белеют, когда она прижимает их к его теплому телу; он ворчит и поворачивается на другой бок. Ей приходится настаивать, надавливать сильнее, трясти, говоря: «Это ее мать. На телефоне. Ее мать».
Он взял трубку и закрылся в дальней комнате, там, где Сандрина разместила свои книги. Говорит со своей тещей, нет, со своей почти бывшей тещей, черт, как назвать мать замужней женщины, исчезнувшей, объявленной погибшей, вернувшейся? Нет у нее названия, осталось только имя: Анн-Мари, мать Каролины, жена Патриса, бывшая теща мужчины, который плачет.
Какой-то доброхот из адской армии благих намерений позвонил Анн-Мари, кто-то видел новости, кто-то сообщил; Сандрина поняла, что мир проскользнул у нее между пальцами, и ее охватила досада. Потом она вспомнила о Матиасе о Матиасе, о его молчании, о его бездонных глазах и постаралась сосредоточиться на нем; так и сказала себе: это ради Матиаса, это хорошо для Матиаса. Для Матиаса, неразговорчивого осиротевшего птенчика, пугливого мышонка. Матиас узнает, что его мать жива, и, несмотря на всю свою грусть, несмотря на ужас, который внушает ей возвращение этой женщины, Сандрина знает, что для Матиаса это хорошо, что надо ему сказать, что, поскольку она, полюбив малыша, смогла занять место рядом с ним, малыш ее и спасет. Подобно якорю, он закрепит ее нелепую шлюпку, пляшущую на волнах в урагане; счастье Матиаса это трос, способный удержать ее в порту, ее линия жизни.
Она с трудом отрывает ноги, приваренные к полу у двери в комнату. Так лучше, надо уходить, он не любит, когда она следит за ним. Отрывает ноги и плетется в ванную; прежде чем одеться и надушиться, умывается, как кошка: промежность, лицо, подмышки; затем одевается, очень тщательно.
Униформа, которую она все эти годы составляла из взаимозаменяемых вещей, придающих форму и скрывающих ее, сейчас ей дорога как никогда. Натягивает трусы с высокой талией, бюстгальтер, смахивающий на корсет, эластичные брюки, утягивающие живот, блузку бордового цвета и пиджак с широкими плечами. Все хотят, чтобы лето задержалось, а она одевается по-осеннему. Подкрашивает глаза, полные мольбы, разравнивает тональным кремом помятое лицо; макияж спасает ее, выстраивает нейтральный облик.
Она смотрит в зеркало и говорит самой себе: «Я готова», как говорит каждое утро, с той лишь разницей, что обычно это означает «теперь я могу показаться, это все, что я могу, это мой самый приличный вид из всех возможных, я готова к тому, чтобы никого не раздражать». Но сегодня это значит: «Я готова. Готова, готова, готова к тому, что все потеряю уже потеряла». Однако она еще здесь: пробор прямой, плечи четко очерчены и расправлены в ожидании предстоящего крушения. Смотрит на свой мобильник уже поздно, Матиас проспал дольше обычного. В дальней комнате все так же звучит голос, без пауз и восклицаний. Это как слушать ровный и приглушенный звук мотора, как смотреть издалека на снос здания. Громадные чудовищные машины неумолимо разносят все и вся, уничтожают и крушат. Но когда ты смотришь издалека, ты не в силах полностью осознать размеры этого уничтожения и не можешь полностью прочувствовать, до какой степени разрушения необратимы. И пока что до тебя не доходит, что все это окончательно и бесповоротно, без всякой надежды на восстановление того, что было.