Мой дед расстрелял бы меня. История внучки Амона Гёта, коменданта концлагеря Плашов - Зелльмаир Никола 2 стр.


Потом снова пытаюсь выйти на улицу, заняться семейными делами, но мне не даются даже самые простые задачи. Торговый центр, где полно людей, действует на нервы. Растерянно разглядываю стеллаж с кофе. Стоп, мне разве не надо на почту? Иду туда, но там слишком большая очередь. Возвращаюсь в супермаркет, застываю перед стеллажом с кофе. Вообще-то я пришла за молоком и хлебом, но уже пора озаботиться обедом  и где его взять? Ладно, обед подождет, пора забирать детей из сада. У меня подскакивает давление. Я словно в плену собственного сознания. Снова ничего не получилось.

В раннем детстве у меня не было матери как таковой, поэтому я хочу дать детям то, чего сама была лишена. Теперь, получается, я их бросаю. Режу хлеб, разогреваю полуфабрикаты. Простая практическая задача. Этого вполне хватит. Старший сын Клаудиус требует внимания. Вечерами он на мне виснет и болтает без умолку, не делая пауз, которыми можно было бы воспользоваться и увильнуть. Я тщетно пытаюсь сосредоточиться, периодически киваю, показывая, будто слушаю. Однако больше всего на свете хочу лечь и укрыться с головой одеялом.

Ну почему моим дедом не оказался, скажем, Лорио[4]?

* * *

Любой, кто связан родственными узами с Йозефом Геббельсом, Генрихом Гиммлером, Германом Герингом или Амоном Гётом, вынужден примириться со своим прошлым. Но как быть с потомками огромного количества менее известных сторонников нацизма и соучастников преступлений?

Социальный психолог Харальд Вельцер в книге «Дедушка не был нацистом» пришел к выводу, что поколению внуков свидетелей Холокоста, то есть сегодняшних тридцати  пятидесятилетних людей, известно большинство исторических фактов о тех событиях и они отвергают нацистскую идеологию еще решительнее, чем предыдущее поколение. И все-таки их строгий взгляд обращен только на политику, не на частную жизнь. Те же самые внуки расценивают своих предков уже иначе: две трети опрошенных возводят их чуть ли не до героев Сопротивления или жертв нацистского режима.

Что конкретно совершили их деды, многие не знают. Для этого поколения Холокост  школьная тема, история преступлений и жертв, отраженная в фильмах и телепередачах. Он будто не касается их собственной семьи, их самих. Вокруг нас слишком много якобы ни в чем не повинных дедушек и семейных тайн. И как только последние свидетели того времени уйдут в мир иной, их внукам будет некого расспросить.

Амон Гёт в 1945 году после ареста американскими военными


* * *

В детстве, смотря на себя в зеркало, я уже понимала, что отличаюсь от других: у меня темная кожа, курчавые волосы. Окружали меня исключительно блондины, взять хотя бы мою приемную семью  родителей и обоих братьев. Я другая  высокая, длинноногая, черноволосая. Тогда, в семидесятых, я была единственной темнокожей девочкой в Вальдтрудеринге, спокойном зеленом районе Мюнхена, где мы жили. В классе пели про десять негритят. Я всегда старалась быть незаметной, чтобы меньше людей замечали мою непохожесть.

После того дня в библиотеке я смотрю на себя в зеркало и ищу сходство. Мне страшно узнавать черты Гётов: мои носогубные складки точь-в-точь как у матери и деда. Сразу появляется мысль изменить их филлером, убрать, стереть с лица!

Я высокая  в мать и деда. Когда после войны Амона Гёта приговорили к повешению, палачу пришлось дважды укорачивать веревку: он недооценил фамильную рослость.

В одном историческом фильме показана казнь моего деда. Необходимо было документально подтвердить, что он действительно скончался. Только с третьей попытки Амон Гёт повис на веревке, сломав шею. Когда я вижу эту сцену, я не знаю, смеяться мне или плакать.

Дед был психопатом, садистом. Он воплощал в себе все то, что я ненавижу. Кем надо быть, чтобы изобретать все новые и новые способы пытать и убивать людей и получать от этого удовольствие? Ни в одном источнике я не нашла объяснений, почему он таким стал. В детстве Амон выглядел вполне нормальным.

Возникает вопрос о крови. Что я могла унаследовать от Амона Гёта? Проявится ли его вспыльчивость во мне или в моих детях? Из книги о матери я узнала, что она лежала в психиатрической клинике. Также упоминались маленькие розовые таблетки, которые моя бабушка хранила в шкафчике в ванной. Я узнала, что это психотропный препарат, его назначают при депрессии, тревожном и бредовом расстройствах.

Я больше не доверяю себе. Вдруг я тоже сойду с ума? Или уже сошла? Я просыпаюсь среди ночи от жутких кошмаров. В одном из них я мчусь по коридорам психушки, выпрыгиваю из окна во двор и в итоге убегаю.

Я записываюсь к психотерапевту, которая помогла мне справиться с депрессией, когда я жила в Мюнхене, и еду к ней в Баварию.

До приема остается немного времени. Я иду в Хазенбергль, бедный квартал Мюнхена. Здесь жила моя биологическая мать. Иногда по выходным она забирала меня к себе. Тут ничего не изменилось, только фасады домов стали пестрыми: серо-бежевые разводы замазали желтой и оранжевой красками. На балконах сушится белье, на лужайках лежит мусор. Я стою перед многоквартирным домом, в нем жила моя мать. Кто-то выходит из подъезда и придерживает мне дверь. Я хожу по этажам, пытаюсь вспомнить, на каком она жила. Кажется, на втором. Ощущаю знакомую подавленность. Мне здесь никогда не нравилось.

Потом я еду на метро в Швабинг, шагаю мимо Йозефсплац с прекрасными старинными церквями, иду на Швиндштрассе. В одном из старых домов с каштанами на заднем дворе жила когда-то моя бабушка. Входная дверь открыта, я поднимаюсь по деревянным ступеням на самый верх. Бабушка была единственной, с кем мне было спокойно и безопасно, но книга о моей семье словно отняла приятные воспоминания. Как бабушка могла полтора года жить на вилле моего деда, которая находилась на территории концлагеря Плашов?

Еще у меня назначен прием в управлении по делам молодежи. Разговариваю с очень милой и отзывчивой сотрудницей. Кое-какие документы мне разрешают прочесть. Я спрашиваю, не отмечено ли где-то, что в детстве мне диагностировали психические расстройства.

Я не знаю многого, что известно другим. Как отвечать на вопросы врача о семейной медицинской истории? Сосала ли я в младенчестве пустышку, какие любила песенки, какая была первая игрушка? Обычно на такие вопросы отвечает мать. А у меня ее не было.

Нет, сообщает мне сотрудница управления, в документах ничего такого нет. Я росла жизнерадостным ребенком, нормально развивалась.

К кабинету психотерапевта я прихожу точно к назначенному времени. Мне необходимо выяснить, какой она тогда поставила диагноз, действительно ли это была депрессия или что-то еще серьезнее. Как она оценивает мое состояние сейчас? Врач успокаивает  тогда она диагностировала именно депрессию. Она добавляет, что, учитывая вопрос, который беспокоит меня сейчас, мне лучше обратиться к ее мюнхенскому коллеге Петеру Брюндлю.

* * *

Психоаналитик Петер Брюндль прекрасно помнит Дженнифер Тиге. «Ко мне пришла уверенная в себе, высокая, красивая женщина и задала конкретный вопрос: как принять семейное прошлое». Брюндль  пожилой мужчина в черном костюме, с седой бородой. Он принимал клиентов в доме старой постройки в Мюнхене, и среди них уже было несколько внуков нацистских преступников. Брюндль говорит: «Насилие и жестокость оставляют глубокий след, который ощущается следующими поколениями. Причем боль приносят не только сами преступления, но и их замалчивание. Этот злосчастный обет молчания в семьях нацистов передается потомкам».

Вина не наследуется, в отличие от чувства вины. По мнению Брюндля, дети преступников бессознательно передают отпрыскам свои страхи, чувство стыда и вины. С этим сталкивается гораздо больше семей в Германии, чем принято думать.

Случай Дженнифер Тиге стоит особняком, поскольку она перенесла двойную травму: сначала приют и удочерение, а потом знакомство с семейной историей.

«Госпоже Тиге крепко досталось,  считает Брюндль.  Даже ее появление на свет можно счесть провокационным, поскольку Моника Гёт родила ребенка от нигерийца. Для Мюнхена начала 1970-х годов это воспринималось как из ряда вон выходящее, а в случае Моники Гёт  дочери коменданта концлагеря  и вовсе неслыханное».

Внуки нацистов, как правило, приходят к Петеру Брюндлю с другими проблемами: депрессией, бесплодием, расстройствами пищевого поведения, страхом неудачи в профессии. Психоаналитик советует им кропотливо изучить прошлое и срубить семейное древо лжи. Только после этого они смогут жить своей, настоящей жизнью.

* * *

Петер Брюндль рекомендует обратиться в Университетскую клинику Гамбурга, в Институт психиатрии. Но специалист, к которому он меня направил, не отвечает на звонки. С каждым днем, проведенным в ожидании, я все больше отчаиваюсь. Мне и правда нужна профессиональная помощь, родным тяжело со мной. Я периодически завожусь, срываюсь на Гётца и на детей. Не могу взять себя в руки, не справляюсь.

Как-то раз прямо с утра я начинаю плакать. Сыновья спрашивают: «Мамочка, ты чего?» Всхлипывая, отвечаю: «Ничего»  и мчусь в отделение неотложной психиатрической помощи при Университетской клинике. Дежурный врач выписывает антидепрессанты. Начинаю их принимать в тот же день.

Через несколько недель я немного восстанавливаюсь. Наконец-то записываюсь к тому психотерапевту по рекомендации. Он встречает меня в безликой приемной. Сразу распознает внутреннюю боль. Когда я рассказываю ему свою историю, он плачет вместе со мной. Становится легче. Больше я не видела у него такой реакции, но в следующие месяцы он всегда рядом.

Снова начинаю бегать. Я люблю находиться наедине с собой. Гулять, выходить на пробежку. Мне очень нравится одна тропинка в лесном массиве Гамбурга. Я бегу в тенистом лесу, дальше по полям, мимо конских пастбищ, потом через небольшой поселок, где в клумбах прячутся садовые гномы. В этом демонстративно идеальном мире есть что-то трогательное. После пробежки у меня ясная голова.

Моя приемная семья еще ничего не знает. Я все ей расскажу перед Рождеством. Мы собираемся в Мюнхене, в доме приемных родителей.

Вот такой подарок я вручила каждому: экземпляр книги о моей матери и толстую биографию Амона Гёта, написанную венским историком,  единственную в своем роде.

Мои приемные родители, Инге и Герхард (мамой и папой я теперь не могу их называть), изумляются и приходят в ужас. Когда я только нашла книгу, у меня мелькнула мысль, что они всё знали о моих биологических родных, но не хотели меня травмировать. Я боялась, что они тоже меня обманывали. Но очень скоро мне стало ясно: родители ничего существенного не утаивали. Их реакция доказывает мою правоту. Они тоже ничего не знали.

Инге и Герхарду всегда было трудно говорить о чувствах. Теперь они цепляются за научные формальности. В биографии Амона Гёта отсутствуют сноски, замечает Герхард. Он уточняет, совпадает ли приведенное количество погибших с данными из других источников. У меня жизнь с ног на голову перевернулась, а они обсуждают сноски! Хорошо, что Маттиас и Мануэль, мои приемные братья, сразу понимают, как важна для меня эта книга.

* * *

Приемная мать Дженнифер Тиге, Инге Зибер, до сих пор помнит, как в тот рождественский вечер та села на диван и попыталась начать разговор. «Дженни заявила, что нам надо кое-что обсудить. Сначала она сидела, молча нас разглядывая, а потом вдруг зарыдала,  рассказывает Инге.  Я сразу догадалась  случилось что-то серьезное». Услышав историю до конца, она обомлела. «У нас с мужем земля из-под ног ушла».

Маттиас, приемный брат Дженнифер, той ночью долго не мог уснуть. «У меня не укладывалось в голове, что выпало на долю Дженни. Эта книга открыла ей совсем другой мир. Иную сторону. Дженни узнала, кто ее предки. Она тщательно исследовала жизнь деда, но еще более досконально  жизнь бабушки и матери».

Дженнифер вдруг стала воспринимать себя частью не только приемной семьи, но и биологической. «Маму с папой это ранило»,  признается Маттиас.

Он окружил сестру заботой. «Она была подавлена, убита горем, я ее никогда такой не видел. Дженни всегда выглядела сильной личностью. Из нас троих она была самой смелой и наиболее уверенной в себе».

* * *

В течение следующих месяцев Маттиас, наряду с Гётцем, становится для меня самым ценным собеседником. Он выуживает из интернета всё новые подробности о семье Гёт.

Мои израильские подруги Ноа и Анат заваливают меня письмами: «Дженни, ты куда делась? Почему не пишешь?» Я не отвечаю. Нет ни сил, ни слов. Не хочу причинять подругам боль. Я точно не знаю, где погибали их родственники во время Холокоста. Надо спросить. А что, если они ответят: «В Плашове»?

Жертвы Амона Гёта для меня больше не абстрактная масса незнакомых людей. Думая о них, я вспоминаю стариков, с которыми встречалась во время учебы в Израиле, в Гёте-Институте. Они пережили Холокост, но тем не менее хотели говорить по-немецки и слышать родную речь. У многих было плохое зрение, и я зачитывала им вслух отрывки из немецких газет и романов. Я замечала татуировки с цифрами у них на руках. Впервые в жизни мне захотелось извиниться за принадлежность к немецкой нации. Впрочем, темная кожа оказалась отличным прикрытием. Никто не принимал меня за немку.

Как бы ко мне отнеслись эти старики, узнай они, что я внучка Амона Гёта? Наверное, вообще не захотели бы иметь со мной дела. Увидели бы во мне его отражение.

Муж советует разыскать адрес матери, выплеснуть на нее всю злость, закидать вопросами. А еще рассказать израильским подругам, что произошло.

Не сейчас, говорю я себе. Пока надо подумать. И съездить к могилам. В Краков.

Глава 2

Глава концлагеря Плашов: Амон Гёт, мой дед

Те, кто ему нравился, оставались в живых,

а те, кто нет, отправлялись на смерть.

МЕЧИСЛАВ «МЕТЕК» ПЕМПЕР, В ПРОШЛОМ СТЕНОГРАФИСТ АМОНА ГЁТА

Я осторожно ступаю, шаг за шагом. Пол хлипкий. Старый паркет скрипит и прогибается. Здесь сыро и холодно, воздух спертый. Что там в углу, крысиный помет? Свет сюда почти не проникает. Ни свет, ни воздух. Я медленно иду по дому своего деда  по потемневшему паркету, на котором угадывается узор «елочка». Когда-то здесь находилась комната с охотничьими трофеями. Амон Гёт повесил в ней табличку с надписью: «Кто первым стреляет, тот первый по жизни».

Я хотела увидеть дом, в котором жили бабушка и дед. Экскурсовод  полька, чей адрес я нашла в интернете,  сообщила, что дом сохранился. Сейчас он принадлежит поляку-пенсионеру, который в нем живет и время от времени пускает немногочисленных посетителей. Экскурсовод по телефону договорилась о встрече.

На тихой улице Хельтмана в Плашове, пригороде Кракова, сразу бросается в глаза обветшалый дом, соседствующий с ухоженными особняками. Некоторые окна выбиты, висят грязные занавески: снаружи дом выглядит нежилым. На фасаде виллы висит крупная вывеска: «Sprzedam» («Продается»).

Входная дверь сохраняет следы былой красоты: темно-красное дерево, на котором еще просматривается орнамент, лишь незначительно потускнело. Неопрятный старик впускает нас и ведет по тесному вестибюлю. Экскурсовод Малгожата Керес (буду называть ее просто Малгожата) переводит для меня с польского. Я ей не объясняла, почему дом привлек мое внимание, и она считает меня туристкой, увлекающейся историей.

Осматриваюсь. Со стен отваливается штукатурка. Почти нет мебели. Холод пронизывает до костей. Неприятно пахнет. Потолок подпирают деревянные балки. Надеюсь, дом не обрушится прямо сейчас и не погребет меня под завалом.

В этих шатких стенах живет прошлое.

Прошел год с тех пор, как мне в руки попала книга о матери. За это время я прочла все, что смогла найти о фашистском режиме и деде. Мысли об этом человеке меня преследуют, я с ним день и ночь. Кого я в нем вижу  своего деда или историческую личность? Для меня он существует в обеих ипостасях. Амон Гёт  комендант концлагеря Плашов и мой дед.

В юности я много читала о Холокосте. С классом мы посещали концлагерь Дахау. Книги о национал-социализме я проглатывала одну за другой: «Как Гитлер украл розового кролика» (When Hitler stole pink rabbit)[5], «Кусочек неба» (Ein Stück Himmel), «Дневник Анны Франк» (Het achterhuis)[6]. Я видела мир глазами еврейской девочки, разделяла ее страх, а еще жажду жизни и надежду.

Назад Дальше