К слову сказать, я слышал о похожей загвоздке, возникшей в одном английском доме престарелых. В один прекрасный день в меню появился традиционный английский пудинг длинный, усеянный изюмом, забрызганный кремом рулет, печенный с почечным салом, под названием Пятнистый Дик[13]». Местный инспектор потребовал вычеркнуть его из меню, потому что название было сексистским.
Многотрудный пик ораторской карьеры заместителя смотрителя речь на ежегодном обеде в честь бывших выпускников, куда каждый раз приглашают прошлые выпуски за несколько лет подряд. Возрастной отбор движется вспять, проявляя почтение к старухе с косой и удлиняя шаг по мере того, как винтаж уступает место ветеранам. Постепенно мы доходим до старой гвардии, в которую входят все учившиеся в Новом колледже раньше определенной даты в далеком прошлом. Затем цикл начинается снова, с молодой гвардии, покинувшей колледж всего с десяток лет назад. В год, когда я был заместителем смотрителя, цикл как раз дошел до старой гвардии, но их редеющие ряды не смогли заполнить весь зал, так что к ним на подмогу призвали свежую кровь, неоперившихся тридцатилетних юнцов. Передо мной встала трудная задача заинтересовать две группы гостей, разделенных мировой войной, Великой депрессией и примерно пятьюдесятью годами. Сочинять речь было не так-то просто. Я попытался сыграть на противопоставлении ревущих двадцатых, в которые учились старики, и семидесятых, которые (по крайней мере, по сравнению с моими временами, то есть шестидесятыми) простительно было бы назвать сдержанными. Себя самого я отнес к обеденному времени жизни и состряпал что-то о том, как цветущая старость встречается с хмурой и хилой юностью[14]»: это, кажется, польстило старшим, не слишком разозлив младших, которые в любом случае, скорее всего, так не считали.
В попытке вызвать в старичках ностальгию, а в их юных преемниках недоверчивое изумление, я зачитал отрывки из книги предложений студенческой комнаты отдыха 1920-х годов, которую любезно одолжил мне архивариус колледжа. Недоверие рождалось, скажем, когда обнаруживалось, что в 1920-х ванны стояли в большом общем зале, разгороженном на кабинки, об этом свидетельствуют несколько записей, в которых говорится, например: Не будет ли джентльмен, который сегодня утром предпринимал безуспешные попытки пения в пятой ванне слева, любезен воздержаться от подобных попыток в будущем? Не верилось и в бесцеремонное обращение с прислугой фирменный знак заносчивого брайдсхедского поколения, который, разумеется, давно уже не свойственен колледжам Оксфорда (за возможным исключением презренных буллингдонцев[15]):
Как я понимаю, о желании получить к чаю блюдо сэндвичей с огурцом требуется сообщать на кухню до и утра. Это весьма обременительно.
Не соблаговолят ли чистильщик обуви или смотритель ванных соскребать грязь с футбольных бутс (и при необходимости натирать их) в ванной комнате?
Многие жаловались на скрип двери в этой самой комнате отдыха. Хочется надеяться, что представители поколения 1970-х не стали бы ныть, чтобы кто-то этим занялся, а просто капнули бы масла на петли.
Но главным образом я цитировал эту книгу ради щемящей ностальгии по ушедшим временам:
Возможно ли обеспечить в старой ванной комнате новую пару щеток для волос (потверже) и новую расческу?
Позвольте предложить размещать в студенческой комнате отдыха ершики для чистки трубок. Эти предметы кажутся мне намного полезнее зубочисток.
Собравшись сделать сегодня утром телефонный звонок, я с удивлением обнаружил, что телефон-автомат отсутствует. Что могло с ним случиться? Позвольте добавить, в качестве предложения для передачи в нужные инстанции, что, по всей видимости, в его замене острой нужды нет.
Кажется, мою речь приняли неплохо. Кто-то из старой гвардии написал благодарственное письмо смотрителю, где говорилось, что речь напомнила автору его старого наставника лорда Дэвида Сесила. Видимо, это задумывалось как комплимент, хотя воспоминания об этом гениальном аристократе, которые в своей автобиографии приводит Кингсли Эмис, заставляют насторожиться.
Легенды джунглей
Среди 115 видов млекопитающих острова Барро-Колорадо в Панамском канале встречается хаотически колеблющаяся популяция Homo scientificus, к которой относятся и краткосрочные перелетные посетители, приглашенные на месяц-другой, чтобы пожить с местной популяцией биологов и, паче чаяния, освежить и оживить ее. В 1980 году мне досталась честь быть приглашенным в качестве одной из двух перелетных птиц: второй, к моему восторгу, стал великий Джон Мэйнард Смит.
Лесистый остров Барро-Колорадо расположен в середине озера Гатун, составляющего заметную часть Панамского канала. Там находится всемирно известный центр изучения тропиков под эгидой Смитсоновского института тропических исследований (СИТИ). Экология не перестает задаваться вопросом, отчего в подобных лесах живет такое множество разных биологических видов. Их биологическое разнообразие превосходит все другие экосистемы. Шесть квадратных миль Барро-Колорадо пожалуй, самый изученный, разобранный на образцы, проанализированный, рассмотренный в бинокли и картированный участок леса в мире (с ним может соревноваться разве что Уайтхемский лес близ Оксфорда). Какая честь получить приглашение сюда на месяц!
Во время моего визита пригласивший меня Айра Рубинофф, директор бюро/филиала Смитсоновского института тропических исследований в Панаме, находился в творческом отпуске, оставив институт в умелых и добрых руках своего заместителя, моего старого друга Майкла Робинсона. В 1960-х мы с Майком вместе учились в Оксфорде у Нико Тинбергена. Майк был немного старше остальных: он решил отдаться своей страсти к энтомологии и вернулся в университет уже повзрослевшим, имея за плечами юность, которую некоторые (но не я) могли бы счесть растраченной впустую на агитацию за левых. Британские войска тогда воевали с повстанцами в Малайе, и Майк однажды провел всю ночь, метаясь по улицам Манчестера и размалевывая стену за стеной лозунгами: Руки прочь от Малайи, Руки прочь от Малайи, Руки прочь от Малайи. Настал рассвет, и он предвкушал, как заберется в постель, довольный плодотворно проведенной ночью, так и не попавшись полицейским и преподав Манчестеру хороший урок. С удовлетворенным вздохом он взглянул на последний штрих и, к своему ужасу, заметил, что на стене написано: Руки от Малайи[16]. Ему не понадобилось возвращаться по своим следам и проверять всю предыдущую работу. Внутренний голос обреченно подсказал ему, что та же самая ошибка механически повторялась во всех лозунгах, написанных за ночь, начиная с самого первого.
Защитив в Оксфорде блестящую диссертацию по палочникам, Майк получил предложение работы в СИТИ. Официальный маршрут туда пролегал через Майами. Но Майк некогда был членом коммунистической партии, и в визе для пересадки в Майами американцы ему отказали, хотя он даже не должен был выходить из транзитной зоны аэропорта, а согласованную и утвержденную зарплату в Панаме ему собиралось платить само правительство США. Тупик! Уже не помню, как все разрешилось, но в итоге он как-то добрался до Панамы. Позже, видимо, ему все полностью простили (или, по меньшей мере, официально забыли), потому что он поднялся до поста директора Национального зоопарка в Вашингтоне одного из самых знаменитых зоопарков мира. Во время моего визита он был на достаточно хорошем счету, чтобы временно исполнять обязанности директора СИТИ, и остался таким же, каким я его помнил: сияющее румяное лицо, маленькая рыжая бородка, и в пару ей хохолок на макушке (одна девушка в Оксфорде, пытаясь различить его среди других, прошептала мне: Это тот, с бородкой?, сопроводив свои слова забавным жестом в сторону макушки).
Моим проводником по прибытии в Панаму стал еще один старый друг с оксфордских времен Фриц Фольрат, человек пауков. Если Майк Робинсон был просто жизнерадостным, то жизнерадостность Фрица достигала космического масштаба, но он не был стереотипной душой компании по праздникам, а скорее душой всей повседневной жизни. Впервые я увидел эти загадочно смеющиеся глаза, когда Фриц прибыл в Оксфорд из Германии трудиться в группе Тинбергена рабом-подростком. Его представил блистательный Хуан Делиус, в те времена один из ведущих членов группы, приходившийся Фрицу двоюродным братом. Фриц тут же вписался в общество и потешался над своим ломаным английским даже больше, чем все мы. Спустя годы, при встрече в Панаме, он был совершенно таким же. Его английский стал намного лучше, к тому же он неплохо говорил по-испански. Мы катались по окрестностям города Панамы, останавливаясь рассмотреть ленивцев, медленно спускавшихся с деревьев для еженедельной дефекации. Мы поднялись на пик в Дарьене к сожалению, не на тот, где (как я бормотал себе под нос) Кортес, догадкой потрясен, вперял в безмерность океана взор[17]. Фриц жил в городе Панаме, а я направлялся в глубь страны, на Барро-Колорадо, но был счастлив увидеться с ним хотя бы на день. Теперь он снова в Оксфорде и по-прежнему мой добрый друг и крупный специалист по паукам, их поведению и беспримерным свойствам их шелковых нитей.
Из города Панамы в Барро-Колорадо добирались (а может, и теперь добираются?) на маленьком грохочущем поезде с деревянными сиденьями без обивки. Он останавливается близ озера Гатун, на полпути через полуостров, на маленькой платформе (слишком маленькой и заброшенной, чтобы называться станцией). Рядом со стоянкой пристань, каждый поезд встречает лодка с острова. По крайней мере, должна встречать. Как-то раз, в месяц моего пребывания там, Джон и Шейла Мэйнард-Смит отправились на день в город Панаму. Вернулись они поздно, на последнем поезде, и очень обрадовались, увидев, что к пристани с пыхтением двигалась лодка. Затем, к их вящему смятению, лодка внезапно развернулась и направилась вспять, к острову. Оказывается, лодочник решил, что вряд ли кто-нибудь приедет на последнем поезде, так что ему не стоит утруждаться и проверять. Мэйнард-Смиты кричали и махали, но подлец даже не услышал их за шумом мотора. Телефона там не было, так что пожилой паре пришлось провести ночь на стоянке: укрыться было негде, а спать можно было разве что на досках пристани. Но на следующее утро они повели себя удивительно любезно. Я так и не узнал, выгнали ли того лодочника с работы, а также какой умственный вывих заставил его развернуть лодку, не проверив, ждет ли кто-то на пристани, а еще почему, если он не собирался подходить к пристани, он вообще отправился в путь.
Во время моего первого приезда все прошло по плану и лодка исполнила свой долг. С маленькой пристани на острове ведут крутые ступени к основной территории исследовательского института: скоплению специально построенных домиков и лабораторий с красными крышами. В моей спальне не было излишеств, но она была удобна, и я ничего не имел против крупных приветливых тараканов. В определенные часы в общей столовой двое поваров подавали горячую пищу, исследователи собирались там поесть и поболтать. Когда я был там, их было порядка дюжины, в основном аспиранты и постдоки (постдок следующий шаг подающего надежды молодого ученого после защиты диссертации), чьи научные интересы простирались от муравьев до пальм. Большинство было из Северной Америки, один из Индии: индийский биолог Рагавендра Гадагкар особенно интересовал меня, потому что он работал с осами рода Ropalidia с примитивной общественной организацией: эти осы, вероятно, могли быть промежуточным звеном на схеме, которую мы с Джейн Брокманн составили для статьи, опубликованной годом ранее в журнале Behaviour, где обсуждали возможные эволюционные истоки общественной организации насекомых (подробнее об этом в следующей главе).
Мне вряд ли показалось: атмосфера в столовой и на территории института была чуть прохладнее, чем я привык ощущать среди ученых за работой. Но она заметно оттаяла за месяц, что я провел там; в какой-то момент я почувствовал, что меня приняли, и осмелился высказаться об этом, в ответ на что мне сообщили, что это общепризнанное свойство места: резиденты привыкли объяснять это тем, что находятся на острове. Не знаю, как увязать эту психологическую закономерность с теорией островной биогеографии (так называется известная книга, авторы которой давние работники Барро-Колорадо: трагически рано ушедший Роберт Макартур и Эдвард О. Уилсон). Но пробыв на острове месяц, я почувствовал самую малость, как от приезда новичков территориальный инстинкт стал просыпаться и во мне. Я постарался сознательно противостоять ему и приложить все усилия, чтобы на праздновании Нового года подружиться с Нэнси Гарвуд, последней, кто приехал перед моим отъездом. Оказалось, что она бывала там и раньше, так что мои усилия были ни к чему, но все же я был рад, что постарался, надеюсь, она тоже.
Вечеринка запомнилась еще и фейерверками с огромного корабля, проходившего по каналу прямо за деревьями. Впрочем, это воспоминание ошибочно: долгие годы я был абсолютно уверен, что мы встречали не просто Новый год, но и новое десятилетие 1 января 1980 года. Моя память была полна подробностей; чтобы наконец убедить меня в том, что мои несомненно точные воспоминания неверны, потребовались независимые документальные свидетельства, которые любезно прислали Айра Рубинофф, Рагавендра Гадагкар и Нэнси Гарвуд. То было 1 января 1981 года, а не 1980-го. Это заметно меня встревожило: кто знает, сколько еще у меня несомненных воспоминаний о том, чего на самом деле не происходило (предполагаю, что читатель моих мемуаров достаточно предупрежден).
Огромные танкеры, будто призраки, возникающие среди джунглей, одно из самых ярких моих воспоминаний о тех местах. Несколько раз я присоединялся к компании ученых-резидентов, отправлявшихся поплавать с плота, и в том, как всего лишь в нескольких метрах от нас за деревьями по прозрачной водной глади неспешно и удивительно тихо скользили гигантские суда, было нечто нереальное. Некоторые женщины-ученые любили позагорать, и я не мог не задаваться вопросом, как это представлялось командам танкеров. Моряки из Греции разглядели бы в обнаженных красавицах сирен, немцам вспомнилась бы Лорелея? Или, может быть, сквозь дебри буйной тропической растительности им бы виделась невинность Евы до грехопадения? Им неоткуда было узнать, что тропические нимфы наделены научными степенями ведущих американских университетов.
Я уже упоминал территориальные инстинкты преданных своему делу ученых, в чью островную крепость мне позволили ненадолго вторгнуться, но не следует преувеличивать. У меня почти всегда была возможность учиться у доброжелательно настроенных специалистов что в поле, что в столовой. Некоторый изначальный froideur независимо от меня отметила Элизабет Ройт в книге Утренняя ванна тапира, посвященной ее собственному визиту в Барро-Колорадо. Но позже (как и в моем случае) атмосфера вокруг нее оттаяла, ее постепенно приняли в группу островитян и взяли помогать в исследованиях. Первым, кто отнесся к ней по-дружески, был изумительно эксцентричный Эгберт Ли, ведущий исследователь на острове, и со мной он тоже был приветлив. Его имя уже было мне знакомо по статье о Парламенте генов, заставившей меня серьезно задуматься, и я был весьма удивлен, обнаружив этого теоретика-мыслителя посреди лесов Центральной Америки. Но вот он был передо мной, вместе с семьей, единственный, кто жил на острове постоянно, в жилище, получившем название Лягушачий дом. Как я выяснил позже, лягушачий в устах доктора Ли было высочайшей похвалой. Я так и не понял, что именно он имел в виду подозреваю, что-то многогранное и тонкое, подобно спину в словаре английского математика Г.Х. Харди (одобрительный термин, в этом случае взятый из крикета; Чарльз Сноу в своих теплых воспоминаниях о Харди попытался, но так и не смог растолковать его точное значение). Нас с Эгбертом Ли, как оказалось, объединяло восхищение Р. Э. Фишером, которое Ли звучно высказывал со своим неповторимым выговором за этой манерой закрепилось прозвище синдром хронического растяжения гласных (но кто его придумал, мне выяснить не удалось).