Аз грешный… - Григорьев Борис Николаевич 8 стр.


Нащокин возвращался из Молдавии не только с приятными воспоминаниями о добрых и преданных союзниках, но и вёз личное послание В. Лупы к московскому царю, в котором молдаванин писал: «Где ни услышу де какое дурно к Его царскому Величеству, или што де мне укажет Его царское Величество, и аз де готов ему, государю, головой своей служить.» Основа присоединения Молдавии к России была уже заложена, оставалось лишь ждать момента, когда Россия станет настолько сильной, чтобы быть в состоянии защитить своих союзников.

Не успел Нащокин отдохнуть после своей поездки в Молдавию, как ему снова пришлось собираться в дорогу. Над Москвой сгущались тучи большой войны: на западных границах государства появились признаки совместного выступления Польши и Дании. С Польшей было более-менее ясно, но с какой стати в лагере противников России очутилась Дания, Москве было не совсем понятно. Афанасий Лаврентьев поспешил прибыть на место и приступить к выполнению царского поручения, исходившего теперь уже от Алексея Михайловича.

Времени на раздумье не было  первые польско-датские отряды уже накапливались на восточной окраине Речи Посполитой, и их выступления против России можно было ожидать со дня на день. Если в Молдавии Нащокина выручили православные иерархи, то почему бы не обратиться к ним за помощью и на сей раз? Как известно, в Литовском княжестве, наряду с католической, существовала сильная православная церковь, настроенная весьма дружелюбно к Москве, и Нащокин поехал в Вильно и встретился там с архимандритом Духова монастыря Никодимом. Архимандрит согласился выведать планы Польши и Дании и отправился в Варшаву. Некоторое время спустя в Москву было отправлено «затейливое», то есть шифрованное, письмо, в котором говорилось: «Дания не намерена ссориться с Россией из-за неудавшегося сватовства принца Вольдемара к русской царевне Ирине Михайловне, а поляки в одиночку на нас не нападут  кишка тонка». В Москве перевели дух  одной угорзой стало меньше.

Следующая серьёзная миссия, которая выпала на долю «русского Ришелье»15, была связана с усмирением Псковско-Новгородского бунта, возникшего в 1650 году из-за обычного русского своекорыстия, дикого невежества населения и запоздалых действий властей.

История бунта восходит к Столбовскому договору. По этому грабительскому для России трактату к Швеции вместе с населением отошли некоторые новгородские земли, и когда шведы взялись проводить там политику ассимиляции и принуждать русских принимать лютеранскую веру, то многие из бывших новгородцев стали убегать и укрываться в русских пределах. Согласно этому же договору, Швеция и Россия обязывались всех перебежчиков задерживать и возвращать обратно. У русских не хватило совести депортировать своих соплеменников к шведам, и Москва договорилась со Стокгольмом не выдавать своих братьев шведам, а платить за них денежный и натуральный (зерном и хлебом) выкуп.

Осенью 1650 года случился недород, и цены на хлеб вздорожали. Купец Емельянов, которому московское правительство поручило скупку хлеба на выкуп русских беженцев, под предлогом «соблюдения царской выгоды» и очевидно не без ведома местных властей решил на этом заработать и установил на вывоз хлеба из Пскова монополию. Он просто-напросто запретил продавать хлеб всем другим купцам. Естественно, в городе возникло недовольство, зароптали чёрные люди, возникли слухи, что бояре «сдружились с иноземцами, вывозят зерно за границу и хотят оголодить русскую землю». Кто-то сообщил, что в Псков из Москвы едет швед и везёт деньги для бояр.

И правда: агент шведского правительства Нумменс как раз возвращался через Псков из Москвы домой с двадцатью тысячами рублей, полученными в счёт компенсации за русских перебежчиков. На улицах Пскова раздались крики: «Немец едет! Везёт казну из Москвы!» Когда Нумменс подъехал к Завеличью, где стоял гостиный двор для иноземцев, народ схватил его во «всенародной избе», отнял деньги и посадил под стражу. Потом толпа бросилась к дому Емельянова, но монополист успел скрыться. Тем не менее, в его доме нашли царский указ на откуп зерна, в котором было написано, что «сей указ тайный, и штобы этого указа никто не ведал».

Всё это только подтверждало подозрения народа в том, что дело с откупом не чисто, и псковитяне приняли свои меры. Перво-наперво, они прогнали воеводу Собакина и установили в городе свою власть, после чего отправили в Москву челобитчиков с жалобой. Царь-де выслушает посланцев и рассудит по справедливости. В числе челобитчиков находился Ордын-Нащокин, «случайно» оказавшийся в это время в Пскове.

Аналогичная история произошла в соседнем Новгороде. Туда в это время случайно заехал датский посланник Граб, но его приняли за «шведа с царской казной», и началась обычная «гиль»: посланника, как водится, схватили, обобрали, избили и посадили в кутузку. Во главе народного правительства Новгорода встал приказный человек митрополита Никона Иван Жеглов, а воеводе Хилкову выразили недоверие. Жеглов тоже отправил в Москву челобитчиков, которые утверждали, что датчанин Граб со своими людьми первый напал на новгородцев, а они только защищались. И в Пскове и в Новгороде жители целовали крест на том, «чтобы всем стоять заодно, если государь пошлёт на них рать и велит казнить смертью, а денежной казны и хлеба за рубеж не пропускать».

Митрополит Новгородский Никон, уже тогда славившийся своей суровостью и справедливостью  качествами, мало популярными в русском народе, наложил на всех бунтующих проклятие. Такое огульное осуждение со стороны церковного иерарха всех «честных людей новгородских» только ещё крепче ожесточило и сплотило бунтовщиков. Когда Никон вышел в народ и стал уговаривать мятежников «остепениться», те ответили кулаками, камнями и улюлюканьем. «Великое наше солнце сияющее»,  писал митрополит в письме царю,  и ныне лежу в конце живота, харкаю кровью, и живот весь распух; чаю скорой смерти, маслом соборовался».

Никон выжил, чтобы «прославиться» в истории своими церковными реформами на посту патриарха России, а усмирять бунт псковичей и новгородцев пришлось долго. Царь менял воевод, посылал войско во главе с князем Иваном Хованским, давал обещания, грозил, объяснял причины вывоза хлеба и денег в шведские земли, обращался за помощью к церкви, но бунтовщики не сдавались: они не пускали в города царских представителей и требовали возвращения из Москвы своих челобитчиков.

В конце концов, бунт был подавлен с минимальными для населения жертвами. Народ, включив Афанасия Ордын-Нащокина в свою делегацию жалобщиков, однако не догадывался о том, что, пользуясь доверием своих земляков и царя, Нащокин играл двойную игру: сдерживая экстремистские настроения бунтовавших, он одновременно настоятельно рекомендовал Тишайшему не применять крайних мер по отношению к ним, а использовать политику кнута и пряника. Царь внял уговорам третея Нащокина, стал маневрировать и в конечном итоге с его помощью переиграл своих оппонентов. Опочкинский дворянин, мотаясь между царём и народными представителями Пскова и Новгорода, сумел-таки добиться нужного компромисса. Правда, откусить от царского пряника бунтовщикам не удалось, а вкусить кнута смогли достаточно. Но по сравнению с карательной экспедицией, которую к новгородцам в своё время снарядили Иван III с Иваном IV (Грозным), это наказание было просто детским.

Понятное дело, за время работы в Посольском приказе Нащокин изрядно насмотрелся на нравы и обычаи бояр и думных дворян, окружавших царя, и был об их способностях не очень высокого мнения. Самолюбивый до чрезвычайности, жёлчный и неуживчивый, Нащокин везде и всюду выставлял себя перед царём единственно умным и способным человеком в государстве, бранил и унижал бояр и дьяков, вооружал против них Тишайшего и потому был всеми ненавидим. Служилые всех званий и чинов, по его словам, не видели «стези правды, и сердце их одебелело завистью». Все они погрязли в местничестве, воровстве, взятках и казнокрадстве, и он открыто презирал их за это и тоже люто ненавидел. Противники вовсю старались подставить ему ножку и уличить перед царём в «неверной» службе.

«Государево дело ненавидят ради меня, холопа твоего»,  писал он не без напускного смирения царю вслед поступившему на него очередному доносу врагов своих.  «Прошу тебя, государь, откинуть от дела своего омерзелого холопа».

Но Нащокин продолжал оставаться в фаворе у Алексея Михайловича ещё некоторое время. Своей любовью к Польше и всему польскому «русский Ришелье» оказал, однако, медвежью услугу царю и России, переориентировав военные усилия русской армии с Польши на Швецию.

Нащокин был осторожен, предусмотрителен и весьма недоверчив к людям. В пик своего фавора у царя он даже удостоился титула «царственныя большия печати и государственных великих, посольских дел оберегатель». Но это было потом, а пока, с началом военных действий в Лифляндии, Афанасия Лаврентьевич вернулся к себе в Псков. Вскоре он был назначен воеводой отвоёванного у Литвы города Друи и начал играть ведущую роль в военно-дипломатических действиях России в Прибалтике. В период русско-шведских мирных переговоров в Валлисаари карьера «русского Ришелье» продолжала ещё подниматься круто вверх, а основные его деяния на дипломатическом и разведывательном поприще предстояло ещё совершить.

Посольский Приказ; а в нём сидит думный дьяк, да два дьяка, подьячих 14 человек. А ведомы в том Приказе дела всех окрестных государств, и послов чюжеземных принимают, и отпуск им бывает, а также Русских послов и посланников и гонцов посылают в которое государство прилучится Да для переводу и толмачества переводчиков Латинского, Свейского, Немецкого, Греческого, Польского, Татарского и иных языков с 50 человек, толмачёв 70 человек

Нарва, по сравнению с Вильно, была городом небольшим, но европейским с правильно спланированными улицами, черепичными крышами, ратушей, торговой площадью и толстенной, выстроенной по всем правилам фортификации, крепостной стеной. В городе преобладало шведско-датско-немецкое население, а местные эстонцы и чухонцы в основном находились в услужении у первых.

Валлисаари располагалась в нескольких верстах от Нарвы и являлась во всех отношениях резким контрастом к тем удобствам, которые Котошихин видел в Вильно. Однако свеи русское посольство в Нарву не допускали, а более крупных населённых пунктов, где можно было бы расположиться русскому посольству, не оказалось. Вот и кочевали князь Прозоровский да окольничий Ордын-Нащокин со товарищи из одной деревни в другую, меняя одну грязную постель на другую и подставляя свои белесые дородные телеса то валлисарским, то пюхестекульским, то тормсдорфским клопам. По злости и повадкам все эти клопы принадлежали к одной породе  в этом Гришка Котошихин скоро убедился самолично.

Князь Прозоровский числился послом царя лишь номинально. На практике все дела вершил доверенное лицо Тишайшего окольничий Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин. Котошихин нашёл его в деревне Пюхестекуле. Стоял декабрь, когда в Ливонии устанавливается самая неустойчивая погода, когда с вечера может ударить крепкий морозец, а к утру с моря подует сильный ветер, нагонит низкие свинцовые тучи, из которых, словно из дырявого решета хлынет дождь со снегом. И тогда ноги из лифляндской грязи не вытащить.

Въехав в деревню, Котошихин обнаружил её совершенно пустой, и показать ему местонахождение Нащокина никто не мог. Он долго стоял в раздумье, пока за спиной не услышал крики и брань. Два рейтара тащили на веревке упирающуюся тёлку, за ними шла чухонка и ругала их, на чём свет стоит на своём языке. Затянувшаяся военная кампания съела все ливонские припасы, подвоз харча из Новгорода и Пскова был не регулярным, поэтому снабжение армии, согласно обычаям того времени, ложилось на местное население.

Котошихин спросил, где можно найти своего будущего начальника, и один из рейтаров, не выпуская из рук коровьего хвоста, кивком головы показал ему на нужный дом. Промокший и иззябший, Котошихин слез с замытаренного долгой дорогой коня у самой большой избы, на которую ему указали, и заспанный челядник провёл его внутрь. Когда Григория вошёл в жарко натопленную комнату, царский любимец ходил из угла в угол и надиктовывал писцу свои мысли, чтобы использовать записи при составления грамот или памятец на имя царя:

 «Обычаи некоторых королей заключать союзы с республиками и вместе ополчаться против христианских же самодержцев можно называть не иначе, как безрассудными.» Написал?  Ордын-Нащокин, не обращая внимания на вошедшего Котошихина, подошёл к сидевшему за отдельным столом писцу и склонился вместе с ним над бумагой.  Не поспеваешь? Экой ты растяпа! «Не иначе» написал слитно, «безрассудными»  разбил на два слова! И кто только тебя учил грамоте? Ладно, потом перепишешь, записывай дальше: «А ещё надобно было бы соединиться всем европейским государям, чтобы уничтожить все республики, которые есть не что иное, как матери ересей и бунтов». Написал? Далее: «Также мыслю, Великий Государь, что для пущего закрепления здешних земель за Москвою и умиротворения порядков было бы полезно набирать солдат из таможильцев и исполнивать ими наше поредевшее войско. Охотники имеются, да и где нужно, можно и силу применить». Всё, на сегодня хватит. Иди отселева, надоел.

Писец молча собрал свои принадлежности и, пятясь задом, исчез за дверью.

Ордын-Нащокин проводил писца недовольным взглядом, обернулся, наконец, на Котошихина, прищурив хитрые глазки:

 Видал, каков грамотей?  произнёс он тихим дребезжащим голоском.  Ты и будешь подьячий Григорий Карпов сын Котошихин? Наслышаны мы о тебе и о твоей службе при князе Одоевском, наслышаны. Государю нашему вельми нужны прямые и исправные слуги. Смотри, служи мне честно, а будешь кривить  себе же хуже сделаешь.  Котошихин приложил правую руку к сердцу и в знак своего будущего усердия поклонился.  Похвально, что владеешь польским и немецким языком, но надобно приобщаться и к свейскому наречию. Мне нужны крепкие поручители и искусные толмачи,  продолжал дребезжать Нащокин.  Грамоты писать умеешь ли?

 Приходилось, ваша милость. Начинал в Посольском приказе писцом, а потом подьячим, сподобился и в посольстве князя Никиты Одоевского составлять царские грамоты.

 Ну, вот и добро. Сам-то из каких будешь?

 Из обедневших мы, из дворян

 Ништо! Сам таков! Главное, как ты склонен к делу. А то у нас любят али ненавидят дело, смотря по человеку, который его делает. Меня вот не любят, и делом моим пренебрегают. А работы тут  непочатый край, аж самому приходится корпеть над письмами. Вот и ослобонишь меня от этой маяты. Ты вот что: сейчас тебя определят на постой, приди в себя маленько да принимайся за работу. К тебе приведут человечка одного, он по-нашему ни бельмеса, зато по-немецки разумеет. Ты запиши слово в слово, что он расскажет. Справишься?

 Да что тут особенного? Делов-то

 Нет, любезный, дело это наиважнецкое и тайное. Запишешь его слова  и забудь про него, а сказанное сохрани вот здесь.  Нащокин стукнул себя рукой по груди.  Никто, кроме тебя знать не должен, о чём он поведал, и что ты записал. Смекаешь? Дело-то государственное!

Нащокин приблизился к Котошихину и последние слова не говорил, а прошептал в ухо. Гришка почувствовал, как по спине пробежал холодок. Приобретённый за эти годы опыт свидетельствовал, что приобщение к государственным тайнам сулило одни только неприятности. Но он твёрдо, как учил когда-то отец, ответил:

 Не изволь беспокоиться, ваша милость. Я умею хранить тайны.

 Истинно говоришь, отрок? Не лукавишь?

 Не приучен, ваша милость.

Назад Дальше