Последний паром уходил вечером. Если я не уеду с ним, придется добираться автостопом до Копенгагена. На том и порешим. Дожидаясь, я вытащил из рюкзака рукопись и погрузился в чтение. В Греции я написал целую главу. Два дня подряд по утрам я шел вброд до маленького острова, а оттуда до следующего. На голове я нес небольшой узел, в который была завязана обувь, футболка, бумага, ручка, «Джек»[7] в мягкой обложке на шведском и сигареты. На острове я садился в расселину горы и писал в полном одиночестве. Чувство было такое, будто я добился того, чего хотел. Я сижу на греческом острове посреди Средиземного моря и пишу первый свой роман. Но покоя я не ощущал: кроме меня, здесь никого не было, и пустота, с которой я впервые встретился тут, была всем. Именно так, моя собственная пустота была всем, и даже когда я читал «Джека» или, склонившись над стопкой бумаги, писал о Габриэле, моем герое, то ощущал пустоту.
Иногда я шел окунуться в воду, темно-синюю, чудесную, но стоило мне несколько раз взмахнуть руками, как в голову начинали лезть мысли об акулах. Я знал, что в Средиземном море акул нет, однако не думать о них не мог и, мокрый, вылезал на берег, проклиная себя. Что за глупости, бояться акул здесь, с чего это я, мне что, семь лет? Но я был один под солнцем, один перед лицом моря и совершенно пустой. Казалось, я последний человек, оставшийся на Земле. Что лишало смысла и чтение, и писание.
Однако перечитав последнюю главу о кабаке, на который я наткнулся в порту Хиртсхальса и который показался мне настоящей моряцкой пивнушкой, я решил, что написано неплохо. Меня же приняли в Академию писательского мастерства, а значит, талант у меня есть, надо только раскрыть его. По плану я должен за предстоящий год написать роман, а следующей осенью издать его, правда, тут все зависит от того, долго ли он пробудет в типографии, и всяких таких мелочей.
Назывался он «Воды сверху / воды снизу».
Спустя несколько часов, когда начало смеркаться, я опять пошел вдоль вереницы трейлеров. Кто-то из водителей спал прямо за рулем; я стучался в окно, и они вздрагивали, а после открывали дверцу или опускали стекло и спрашивали, чего мне надо. Нет, с собой они меня не возьмут. Нет, нельзя. Ясное дело, нет, с какой стати им покупать мне билет?
Паром с горящими огнями пристал к берегу. Один за другим загудели вокруг двигатели автомобилей. Первая вереница машин медленно тронулась, те, что стояли впереди, уже исчезли в разинутой пасти парома. Я пришел в отчаянье, но убеждал себя, что в конце концов все утрясется. Где это вообще видано, чтобы молодой норвежец, находясь на каникулах, умер с голоду или не смог вернуться домой и навечно застрял в Дании?
Возле последних фур болтали три водителя. Я подошел к ним.
Здравствуйте, сказал я, можно я заеду на паром с кем-нибудь из вас? У меня нет денег на билет. И я уже два дня ничего не ел.
И откуда ты такой? спросил один из них, по-арендальски широко разевая рот.
Из Арьндаала, отвечая, я тоже постарался открывать рот пошире, тааачней, с Трумёйи.
Даа ладнаа! воскликнул он. Я-та тожа аттуда!
Эта аткудаа? спросил я.
С Фарвика, сказал он, а сам?
С Тюбаккена, ответил я, так можна с вами-та, или как?
Он кивнул:
Залезай. А как на паром будем въезжать, пригнешься. Никаких проблем.
Так все и вышло. Когда мы доехали до парома, я сполз на пол, спиной к окну, и съежился. Водитель остановил фуру и заглушил двигатель, а я, закинув рюкзак за плечи, спрыгнул на палубу. Когда я благодарил его, на глаза у меня навернулись слезы. Он окликнул меня, мол, погоди! Я обернулся, и водитель протянул мне банкноту в пятьдесят датских крон. Сказал, что ему они без надобности, а мне, может, пригодятся.
Я пошел в кафе и съел большую порцию тефтелей. Паром заскользил по воде. Отовсюду доносились обрывки разговоров, был вечер, всех охватил дух путешествия. Я подумал про водителя. Вообще-то я был невысокого мнения о таких типах, они тратят жизнь впустую, просиживая за баранкой, необразованные, жирные и полные всяческих предрассудков, и этот ничем не лучше, я же вижу, да один хрен, главное, он взял меня в машину!
На следующее утро машины и мотоциклы, рыча и подпрыгивая, съехали с парома и скрылись на улицах Кристиансанна, и в городе повисла тишина. Я уселся на крыльце автовокзала. Светило солнце, небо поднялось высоко, воздух уже прогрелся. Из денег, которые дал мне водитель, я немного отложил, чтобы позвонить папе и предупредить, что приеду. Незваных гостей он терпеть не может. Они купили дом в паре десятков километров отсюда, который зимой сдавали, а летом жили в нем сами, пока не приходила пора возвращаться на работу в Северную Норвегию. Я собирался пробыть у них несколько дней, занять денег на билет до Бергена лучше, пожалуй, ехать поездом, так выйдет дешевле.
Но в такую рань лучше не звонить.
Я достал маленький дорожный дневник и записал все, что произошло за последний месяц, начиная с Австрии. Несколько страниц я посвятил сну, приснившемуся в Лёккене, он произвел на меня сильное впечатление, засел в теле как некий запрет или предел, и я решил, что это важное событие.
Пространство вокруг неожиданно заполонили автобусы, практически каждую минуту неподалеку останавливался автобус и из него высыпали пассажиры. Они явно направлялись на работу характерные пустые взгляды, свойственные наемному персоналу.
Я встал и пошел в город. По улице Маркенс, почти пустынной, спешили редкие прохожие. Несколько чаек рылись в мусоре у контейнера с отвалившимся дном. Я остановился возле библиотеки, меня привела сюда привычка, паника сродни той, что накатывала в старших классах, когда мне казалось, будто идти мне некуда и все это видят; я избавлялся от нее, приходя сюда, в место, где можно долго сидеть в одиночестве, но где никто не станет этому удивляться.
Передо мной раскинулась площадь, на которой торчала каменная церковь с ярко-зеленой крышей. Все маленькое и унылое. Кристиансанн крохотный городишко, особенно ясно это стало сейчас, после поездки по Европе, я же видел, каково там.
На противоположной стороне улицы, привалившись к стене, сидя спал бомж. Отросшая борода, длинные волосы и лохмотья делали его похожим на дикаря.
Я сел на скамейку и закурил. А вдруг ему-то и живется лучше всех? Он поступает так, как ему заблагорассудится. Хочет влезть куда-нибудь берет и влезает. Хочется напиться напивается. Хочет приставать к прохожим пристает. Когда проголодается, ворует еду. Окружающие обращаются с ним как с дерьмом, это да, или делают вид, будто его не существует. Но ему на остальных наплевать, поэтому какая разница.
Наверное, первобытные люди вот так и жили, пока не объединились и не занялись сельским хозяйством, бродили себе, ели что попадется, спали где придется, и каждый день был словно первый или последний. Вот и бомжу некуда возвращаться, нет никакого дома, который привязывал бы его к себе, не надо печься о работе, некуда спешить, а устав, он ложится где придется и спит. Город это его лес. Бомж все время на улице, его кожа побурела и покрылась морщинами, волосы и одежда засалились.
Как бы мне того ни хотелось, на его место мне не попасть, это я знал. Я не сойду с ума и не стану бомжом, это немыслимо.
Возле площади притормозил старый микроавтобус. С одной стороны из него выскочил полноватый, легко одетый мужчина, а с другой полноватая, легко одетая женщина. Распахнув дверцы сзади, они принялись выгружать из автобуса ящики с цветами. Я бросил окурок на сухой асфальт, взял рюкзак и снова направился к автовокзалу, откуда позвонил папе. Тот рассердился и сказал, что приехал я не вовремя, у них маленький ребенок, поэтому гости, которые заранее не предупреждают, им не нужны. Позвони я заблаговременно тогда другое дело. А скоро и бабушка придет, и еще один папин сослуживец. Я ответил, что все понимаю, извинился, что не предупредил раньше, и мы распрощались.
Я немного постоял с трубкой в руке, раздумывая, а после набрал номер Хильды. Она сказала, я могу пожить у нее и что она за мной сейчас приедет.
Спустя полчаса я сидел возле нее в стареньком «гольфе» с опущенными стеклами, мы удалялись от города, солнце слепило глаза. Хильда смеялась. Она сказала, что пахнет от меня отвратительно и чтобы я помылся, как только мы приедем. А потом мы расположимся в саду за домом, в теньке, и она накормит меня завтраком судя по мне, это явно будет нелишне.
* * *
Я пробыл у Хильды три дня. За это время мама успела перевести мне немного денег, и я отправился на поезде в Берген. Поезд уходил во второй половине дня, солнце заливало поросшие лесами просторы Иннре-Агдера, по-разному претворяясь в пейзаже: вода в озерах и реках блестела, густая хвоя светилась, почва в лесу отливала красным, листья на деревьях поблескивали, тронутые ветром. И в этой игре света и цвета медленно вырастали тени. Я долго стоял возле окна хвостового вагона, разглядывая детали ландшафтов, непрерывно исчезающих, словно отбрасываемых прочь и сменяемых новыми: поток пней и коряг, скал и бурелома, ручьев и изгородей, неожиданных распаханных холмов с домиками и тракторами. Не менялись лишь рельсы, по которым мы ехали, и два солнечных отблеска на них. Удивительное явление. Отблески походили на два мячика света и будто бы не двигались, хотя поезд мчался со скоростью более ста километров в час, однако световые мячики все время находились все на том же расстоянии.
За время поездки я несколько раз возвращался к тому окну взглянуть на световые мячики. Они добавляли мне радости, делая почти счастливым, в них словно крылась надежда.
В остальное время я сидел на своем месте, курил, пил кофе, читал газеты, но книг не раскрывал, боялся, вдруг это скажется на моей прозе, вдруг я утрачу то, благодаря чему меня приняли в Академию писательского мастерства. Спустя некоторое время я достал письма от Ингвиль. Я возил их с собой все лето, на сгибах бумага протерлась, строки я выучил почти наизусть, но они словно излучали сияние, нечто доброе и светлое, и я, перечитывая, ощущал это. Причиной была она то, какой она мне запомнилась после той единственной нашей встречи, и то, какой она представлялась из писем, а еще будущее то неизвестное, которое меня ожидало. Она была иной, необычной, и странность состояла в том, что я, думая о ней, тоже становился иным и необычным. Я и сам себе больше нравился, когда думал о ней. Мысли о ней точно что-то во мне стирали, давая шанс начать сначала или перенося в некое иное место.
Я знал, что она та самая, я заметил это сразу, но, возможно, не понял, а лишь ощутил: то, какая она, что таит в себе, то, что я порой замечал в ее глазах, именно в это я стремлюсь окунуться, именно это меня влечет.
Что это?
О, осознание себя и ситуации, которое на миг уничтожал смех, но в следующий миг оно появлялось снова. Нечто расчетливое, пожалуй, даже недоверчивое в самом ее существе, которое она хотела бы преодолеть, но боялась обмана. За которым крылась ранимость, но не слабость.
Мне так приятно было говорить с ней и так приятно переписываться. То, что после нашей встречи я, проснувшись на следующее утро, первым делом подумал о ней, ничего не означало, такое со мной случалось часто, однако этим дело не ограничилось, с тех пор я думал о ней каждый день, а ведь прошло уже четыре месяца.
Чувствовала ли она что-то подобное, я не знал. Вероятно, нет, но нечто в тоне ее писем говорило о том, что и я ее волную и ее тоже тянет ко мне.
* * *
В Фёрде мама переехала из таунхауса в квартиру на цокольном этаже. Дом располагался в Ангедалене, в десяти минутах от центра города. Место было красивое с одной стороны лес, с другой поле, спускающееся к реке, но квартирка больше напоминала студенческую: большая комната с кухней и ванной, вот и все. Мама решила пожить тут, пока не найдет что-нибудь получше чтобы снять, а может, и купить. Гостя у мамы две недели до долгожданного отъезда в Берген, я собирался писать, и мама предложила отвезти меня в летний домик, который принадлежал ее дяде Стейнару. Домик находился на высокогорном пастбище, неподалеку от фермы, где выросла бабушка. Приехав туда, мы с мамой выпили кофе перед домом, после чего мама уехала, а я вошел внутрь. Сосновые стены, сосновый пол, сосновая крыша и сосновая мебель. Пара домотканых половичков, несколько простеньких картин. Журналы в корзинке, камин, небольшая кухонька.
Я пододвинул обеденный стол к глухой стене, положил с одного краю стопку бумаги, с другого кассеты и уселся. Но писать не получалось. Меня заполнила пустота, такая же как на острове неподалеку от Антипароса, я узнал ее, это была она. Мир опустел, превратился в ничто, в картинку, я был опустошен.
Я лег на кровать и проспал два часа. Когда я проснулся, за окном смеркалось. Синевато-серый сумеречный свет дымкой опустился на лес. Желания писать по-прежнему не появилось, поэтому я обулся и вышел на улицу.
Тишину в лесу нарушал разве что шум водопада.
Хотя нет, где-то звенели колокольчики.
Я спустился к идущей вдоль ручья тропинке и двинулся по ней дальше в лес. Скалы под елками, высокими и темными, поросли мхом, местами из него торчали корни. Кое-где тоненькие лиственные деревца пытались пробиться наверх, к солнцу, иной раз попадались просветы между кронами там, где большое дерево упало на землю. И еще, разумеется, светло было над ручьем, бурлящим, огибающим камни, падающим со скал. Все остальное наполняла темнотой плотная хвоя. Шагая по тропинке, я слышал собственное дыхание, чувствовал, как бьется сердце в груди, в горле, в висках. Шум водопада усилился, и уже совсем скоро я остановился на выступе над большим омутом и смотрел на голую отвесную скалу, по которой устремлялась вниз вода.
Красиво, но для меня бесполезно, поэтому я свернул в сторону, в лес, и полез на скалу хотел добраться до вершины в нескольких сотнях метров надо мной.
Небо было серое, вода рядом чистая и прозрачная, словно стекло. Шагал я по мокрому мху, и время от времени он отрывался от скалы, нога соскальзывала, и из-подо мха проглядывал темный камень.
Неожиданно у меня из-под ног кто-то выскочил.
Я оцепенел от страха. Даже сердце словно бы замерло.
Я заметил маленького серого зверька: то ли мышь, то ли какая-то мелкая крыса.
Я нарочито засмеялся и продолжил карабкаться, но испуг вцепился в меня, смотреть на темный лес стало неприятно, в мерном шуме водопада, прежде отрадном, зазвучала угроза, из-за которой я больше не слышал ничего, кроме собственного дыхания, поэтому через несколько минут я спустился и пошел обратно.
Возле дома, рядом с камином, я присел и закурил. Было одиннадцать, может, половина двенадцатого. Наверное, пастбище и дом выглядели так же и в двадцатых, и в тридцатых, когда здесь трудилась бабушка. Да, почти все осталось прежним. И тем не менее все изменилось. На дворе стоял август 1988-го, я был дитя восьмидесятых с их Duran Duran и The Cure, а не любитель хардангерской скрипки и аккордеона, а ведь именно их любил мой дедушка в те времена, когда они с каким-нибудь приятелем спешили сюда на закате дня подбивать клинья к бабушке и ее сестрам. Я здесь чужой, я чувствовал это. Да, я знал, что лес принадлежит восьмидесятым, и горы тоже, но это было неважно.
Тогда что я тут делаю?
Мне надо писать. Но у меня не получалось, я был один, и в глубине моей души жило одиночество.
Спустя неделю, когда по усыпанной щебенкой дороге к домику подъехала мама, я сидел на лестнице и, поставив в ногах собранный рюкзак, ждал ее, так и не написав ни единого слова.
Ну как, хорошо провел время? спросила мама.
Конечно, ответил я, правда, сделал не особо много, ну да ладно.