Фоссе упомянул модернизм и постмодернизм, звучит неплохо, это значит мы и наше время.
* * *
Когда я ужинал из-за отсутствия денег пятью кусками хлеба с маслом и тремя яйцами всмятку, в дверь постучали. На пороге стоял мой сосед Мортен, держа в руке большой черный зонт с ручкой как у трости, в красной кожаной куртке, синих «левисах» и лоферах с белыми носками, и хотя на этот раз он причесался, в нем все равно чувствовалось нечто необузданное, особенно, наверное, во взгляде, но и в жестах тоже, словно он изо всех сил пытается удержать внутри что-то огромное. И еще в смехе, которым он разражался в самые неподходящие моменты.
Привет! сказал он. Можно войти? Поболтаем. А то в прошлый раз совсем коротко получилось, хе-хе.
Проходи, пригласил я.
Он остановился в дверях и огляделся.
Садись, сказал я и опустился перед проигрывателем, выбирая пластинку.
«Тридцать семь и два по утрам», ну да, проговорил он, я видел фильм.
Хороший, ответил я и повернулся к Мортену.
Садясь, он поддернул брюки. Было в нем и что-то чопорное, что, наряду со смутной, но явной необузданностью заполнило всю комнату.
Ага, согласился он, и Бетти Блю отличная. Особенно когда спятила!
Да, верно. Я уселся за стол напротив него. Давно тут живешь?
Он покачал головой:
Нет, сэр! Я две недели назад въехал.
А учишься на юридическом?
Ага. Законы и параграфы. А ты сам на писателя, да?
Да. Сегодня как раз начали.
Блин, я бы тоже не прочь. Чтоб выразить все, что у меня вот тут. Он постучал себя по груди. Иногда бывает так тоскливо. Тебе тоже?
Да, бывает.
Здорово, если можешь это выплеснуть, правда?
Да, но я не поэтому.
Что «не поэтому»?
Пишу не поэтому.
Он с самоуверенной улыбкой посмотрел на меня, хлопнул ладонями по ляжкам, приподнялся, словно собираясь встать, но вместо этого снова плюхнулся на диван.
Ты влюблен? В смысле прямо сейчас? спросил он.
Я уставился на него:
А ты? Если уж ты спросил.
Я очарован одной тут. Иначе не скажешь. Очарован.
Я тоже, признал я. Невероятно.
Как ее зовут?
Ингвиль.
Ингвиль! повторил он.
Только не говори, что ты ее знаешь, сказал я.
Нет-нет. Она студентка?
Да.
Вы с ней встречаетесь?
Нет.
Вы ровесники?
Да.
А Моника меня на два года старше. Это, наверное, не очень хорошо.
Он принялся теребить спицы зонта, прислоненного к дивану. Я взял пачку табака и стал сворачивать самокрутку.
Ты в доме уже со всеми познакомился? спросил он.
Нет, ответил я, только с тобой. И еще мельком видел ту, которая из душа вышла.
Лилиан, сказал он. Живет возле лестницы, на этом же этаже. Над ней живет старушка, которая сует нос в чужие дела, но неопасная. Напротив тебя Руне. Очень приятный чувак из Согндала. И все.
Постепенно со всеми познакомлюсь, сказал я.
Он кивнул.
Ну, не стану тебя больше отвлекать. Он поднялся. Увидимся. Что-то мне подсказывает, что про твою Ингвиль я узнаю еще немало.
Мортен вышел, его шаги затихли на лестнице, и я вернулся к ужину.
* * *
На следующее утро я отправился в университет проверить, не начислили ли стипендию, оказалось, еще нет; прошел мимо площади Хёйден до района Драгефьелле, где располагался юридический факультет, а там свернул направо, вниз по узенькой улочке, и неожиданно вышел прямо к бассейну проходя мимо, я старался дышать поглубже, потому что из вделанных в тротуар решеток пахло хлоркой, отчего пробудились все счастливые детские воспоминания и раскрылись, словно спавшие ночью бутоны в первых лучах утреннего солнца.
Впрочем, там, где я бродил, солнца не наблюдалось, моросил дождь, обложной и непрекращающийся, а между домами проглядывал фьорд, гнетущий, черно-серый, под небом таким низким и полным влаги, что шов между ним и водой почти размылся. Я смирился и надел дождевик, легкий, зеленый, из-за которого я смахивал на деревенщину или городского сумасшедшего, но в такую погоду ничего не остается: этот дождь не из тех, что прольется ливнем и через полчаса закончится; серые, почти черные тучи провисали надо мной плотным, налитым водой брезентом.
Атмосфера в аудитории изменилась: сапоги, зонты и мокрые куртки да еще и серый свет в окне, отчего помещение отражалось в стеклах, напоминали обо всех школьных классах, где я за много лет успел побывать, в том числе и о школе в Северной Норвегии, уже занявшей свое место в ряду помещений, с которыми меня связывали приятные воспоминания.
Усевшись, я достал блокнот, взял из стопки скрепленные степлером листки и стал читать, потому что все остальные именно этим и занимались. Сидящие возле доски Фоссе с Ховланном тоже читали. Тексты написала Труде так звали девушку со строгим лицом, и их решили разобрать первыми. Стихи, причем красивые, это я сразу заметил. Пейзажи словно из снов, лошади, ветер и свет и все это в нескольких строках. Я читал, не зная, чего искать, не понимал, что хорошо, а что нет и что могло бы улучшить текст. Пока я читал, в груди у меня нарастал страх: эти строки намного лучше того, что сочинил я сам, даже сравнивать нельзя, такие стихи искусство, это я понимал. И что мне ответить, если Фоссе или Ховланн спросят мое мнение об этих стихах? Под деревом стоят лошади что это означает? В следующей строчке нож скользит по коже это что? И зачем несколько лошадей несутся по лугу, выбивая копытами дробь, а над горизонтом висит глаз?
Несколько минут, и все началось по-настоящему, всерьез. Фоссе попросил Труде почитать вслух. Она замерла, сосредоточилась и принялась читать. Ее голос точно модулировался самим стихом, мне казалось, она не производит слова ртом, они лежат там готовые, а голос только средство их извлечь. В то же время ни для чего другого, помимо стиха, места в ее голосе не оставалось, и эти немногочисленные слова составляли завершенное целое, в котором ее самой уже не было.
Мне понравилось, однако сделалось неуютно, потому что строки ни о чем мне не говорили, я не знал ни к чему она стремится, ни о чем стихи.
Когда она закончила, заговорил Ховланн. Итак, нам предстоит прокомментировать услышанное, одному за другим, чтобы у каждого появилась возможность высказаться и выразить свое мнение. Необходимо помнить, сказал он, что тексты, которые мы здесь обсуждаем, не обязательно закончены или завершены и что благодаря критике мы учимся. Однако для нас важна не только критика собственных текстов одинаково важно обсуждать чужие тексты, потому что именно в этом и заключается задача нашего курса: читать, учиться читать, вырабатывать способность к чтению. Главное умение писателя не сочинять, а читать. Читайте как можно больше, читая, вы не потеряете себя, не утратите оригинальность, как раз наоборот вы обретете себя. Чем больше вы читаете, тем лучше.
Пришел черед обсуждения. Многие мямлили и запинались, большинство довольствовались тем, что похвалили тот или иной образ или строку, однако в процессе выработалось несколько терминов, к которым мы продолжали прибегать и дальше, например «ритм» «хороший» либо «не до конца выдержанный», и еще упоминались «звучание», «экспозиция» и «финал», «подкрутить» и «убрать». Экспозиция замечательная, и ритм выдержан, в середине чуть невнятно, точно не скажу, в чем дело, но что-то не то, может, чуть подкрутить, хотя не знаю, зато в финале очень сильный образ, вытягивает все стихотворение. Примерно так выглядело обсуждение поэзии. Мне оно понравилось, потому что не исключало из дискуссии меня; и экспозиция, и финал это я понимал, особенно финал, когда последняя строка порождает нечто большое, я всегда его искал, и если находил, то сообщал об этом. И если не находил, тоже сообщал. Здесь у тебя стихотворение словно замкнуто, говорил я, видишь? В последней строчке. Ты делаешь вывод и тем самым замыкаешь текст. Может, убрать ее? И все сразу опять раскрывается, правда? Видишь? Вопрос о разделении на строки тоже затрагивался, вскоре выяснилось, что наш основной враг, наш кошмар это ритмическая проза, прозаические строки, оформленные как стихотворные. Похоже на стихи, но не стихи, так писали в семидесятые. Еще мы обсуждали разные литературные приемы, например метафору и аллитерацию, но использовать их лучше пореже, потому что метафора, как я заметил, отталкивала и Юна Фоссе, и тех слушателей, кто специализировался на поэзии, она считалась ими чем-то уродливым, или старомодным, в том смысле, что кондовым и архаичным и для нас не подходящим. Ее полагали признаком дурновкусия, примитивом, отстоем. Аллитерация была и того хуже. Главное ритм, интонация, звук, строфика, экспозиция и финал. Судя по комментариям Юна Фоссе, он всякий раз искал что-то необычное, оригинальное, нестандартное.
Впрочем, в первом обсуждении мы обошлись почти без терминов, терминологией для обсуждения поэзии владел только Кнут, и поэтому его слова звучали наиболее веско. Труде сосредоточенно слушала, время от времени записывала, спрашивала в лоб, почему так, а не иначе. Я понимал, что она настоящий автор, поэт, что она не просто далеко пойдет, она уже шагнула далеко вперед.
Когда подошла моя очередь, я сказал, что ее стихи создают настроение, что они глубокие, но судить о них не так-то просто. Кое-где я не понимаю, к чему она ведет. Я сказал, что согласен с Кнутом, что мне особенно понравилась такая-то строка, а такую-то, возможно, лучше убрать.
Я говорил и видел, что ей не интересно. Она не записывала, не вслушивалась, а на меня смотрела с едва заметной усмешкой. Я расстроился и разозлился, но поделать ничего не мог, поэтому отодвинул листки с текстом, сказал, что больше мне добавить нечего, и поднес к губам чашку с кофе.
Потом заговорил Юн Фоссе. Он странно, по-птичьи, дергал головой, будто бы чему-то удивившись или что-то вспомнив, а говорил при этом осторожно, часто умолкая, и если движения, рывки, покашливанья, шмыганье носом и внезапные резкие вздохи свидетельствовали о тревоге и беспокойстве, то речь его, напротив, была полна спокойствия. Он излучал уверенность, не оставляя места сомнениям, в том, что он говорил, сквозила правота.
Он прокомментировал каждое стихотворение, отметил сильные и слабые стороны, и сказал, что лошади прекрасный старинный мотив в поэзии и изобразительном искусстве. Он упомянул лошадей в «Илиаде», и лошадей на барельефах Парфенона, и лошадей у Клода Симона; но у вас лошади, сказал он, больше похожи на своего рода архетип, не знаю, читали ли вы Эллен Эйнан, но что-то от нее у вас есть. Сновидческий язык.
Я все записал.
«Илиада», Парфенон, Клод Симон, архетип, Эллен Эйнан, сновидческий язык.
* * *
Возвращаясь вечером домой, я, чтобы не идти с остальными, юркнул в переулок слева за Верфью. Дождь все лил, такой же обложной и монотонный, как с утра, и все стены, крыши, газоны и машины блестели от воды. Я пребывал в отличном настроении, потому что день прошел хорошо, и я теперь почти не переживал, что Труде не заинтересовало мое мнение и что она фактически продемонстрировала это всей группе, поскольку во время перерыва, когда мы сидели в кафе на Клостере, я немного поболтал с Рагнаром Ховланном и обсудил с другими Яна Хьерстада. Да я первый о нем и заговорил. Эльсе Карин спросила, кто мне нравится, помимо Гамсуна и Буковски; я ответил, что мой любимый писатель Хьерстад, особенно последний его роман, «Великое путешествие», но и другие тоже «Зеркало» и Homo Falsus, и даже его дебютный сборник «Земной шар». Она заметила, что книги у него несколько холодные и искусственные. Я ответил, что в этом-то и суть, Хьерстад ищет способ описывать человека иначе, не изнутри, а снаружи, а убеждение, что герой книги должен быть живым, ошибочно, такие герои тоже искусственные, да, мы к ним привыкли и воспринимаем их как настоящих и полных чувств, но ведь и персонажи, созданные иначе, тоже не менее живые. Она сказала, да, согласна, и все равно, по-моему, люди у него получаются холодные. Ее «по-моему» я счел своей победой, оно превращало довод в мнение, в пустые слова.
После перерыва мы разбирали прозу Хьетиля, и о его текстах, где фантастика граничила с гротеском, мы рассуждали совсем иначе. Здесь не было ни экспозиций, ни финалов, ни звучания, мы уделяли больше внимания сюжету и отдельным предложениям, и когда кто-то говорил, что тут и тут он перегибает палку, я отвечал, что в этом и суть, все и должно быть «за гранью». Обсуждение шло намного живее, говорить о таких вещах было проще, и мне полегчало: я больше не за бортом.
Назавтра предстояло читать и обсуждать мои тексты. Я боялся этого, но и предвкушал, шагая по Страндгатен, наверняка пишу я неплохо, иначе меня не приняли бы.
От посадочной станции возле выложенной блестящей брусчаткой площади поднимались в гору вагончики фуникулера Флёйбанен, красные и такие нарядные на фоне зелени. Funicular гласили неоновые буквы, и было в этом движении что-то альпийское: ползущий ввысь фуникулер, а рядом, рукой подать, немецкие дома, старые, деревянные. Если забыть про море рядом, можно подумать, будто находишься в немецко-австрийских Альпах.
И этот, о, вечный сумрак! Никак не связанный с ночью или тенью, он присутствовал почти всегда, приглушенный, полный падающих дождевых капель. Из-за него объекты и события словно сгущались, потому что солнце расширяет пространство и все, что в нем находится: вот один из таких объектов, отец семейства, складывает покупки в багажник автомобиля возле Стёлеторгет, пока мать усаживает детей на заднее сиденье и сама садится вперед, перекидывает через плечо ремень и защелкивает крепление; одно дело наблюдать за этим, когда светит солнце и небо светлое и просторное, тогда все движения происходят мгновенно и тотчас пропадают из вида, а другое дело смотреть на ту же семью во время дождя, окутанную приглушенным сумраком, когда движения делаются тяжеловесными, люди словно превращаются в статуи, замкнутые внутри мгновения, которое в следующий момент, несмотря ни на что, покидают. Мусорные баки возле крыльца: одно дело, когда светит солнце, тогда они практически исчезают, как исчезает и остальное, и совсем другое дождливым сумрачным днем, тогда они блестят серебром, некоторые торжествующе, другие печально и скорбно, но все присутствуют, здесь и сейчас.
Берген, да. Невероятная сила, заключенная в разномастных фасадах тесно составленных домов. Дух захватывает, когда видишь их, взобравшись на один из холмов.
Но мне доставляло радость и, пройдясь по городу, запереться у себя в квартирке, она была словно глаз бури, где я чувствовал себя защищенным от чужих взглядов, единственное место, где я обретал покой. Тем вечером у меня кончился табак, но последние несколько дней я предусмотрительно не выкидывал старые окурки. Включив кофеварку, я достал из ящика ножницы и обрезал обгоревшие концы. Затем надорвал бумагу и ссыпал старую, пересохшую табачную крошку обратно в упаковку, так что в конце концов она наполнилась почти наполовину. Пальцы у меня потемнели и провоняли куревом, я ополоснул их над раковиной, отрезал кусок сырой картофелины и сунул его в пачку с табаком вскоре табак заберет влагу и станет лучше свежего.
* * *
Вечером я вышел к телефонной будке и позвонил Ингвиль. Трубку снова снял мужчина. Ингвиль, да, подождите минутку, сейчас посмотрю, дома ли она. Я ждал, дрожа. Шаги в трубке, потом кто-то поднес ее к уху.
Алло? сказала она. Голос звучал печальнее, чем мне запомнилось.
Алло, ответил я, это Карл Уве.
Привет! сказала она.
Привет. Как дела? Ты давно приехала?
Нет, в понедельник.
А я уже недели две здесь, сказал я.
Повисло молчание.
Мы вроде хотели встретиться, снова заговорил я, если ты не передумала, может, в субботу?
Да, в субботу я совершенно свободна. Она засмеялась.
Например, в кафе «Опера» сходим? А потом в «Хюлен» или еще куда-нибудь?
Как полагается настоящим студентам?
Да.
Давай. Но должна тебя предупредить: я побаиваюсь.
Почему?
Студенткой я еще не бывала это во-первых. И тебя я ведь тоже не знаю.
Я тоже побаиваюсь, признался я.
Это хорошо, откликнулась она. Значит, если мы оба будем мало говорить, это нестрашно.
Нестрашно, согласился я. Наоборот, замечательно.
Ну, это ты преувеличиваешь.
Но так оно и есть!
Она снова рассмеялась:
Это мое первое студенческое свидание. Кафе «Опера» в субботу. В а кстати, во сколько туда полагается ходить настоящим студентам?
Тут я знаю не больше твоего. Может, в семь?