Расскажите же. Видно, Льховского начинала утомлять многословность моего хозяина, коей тот иногда грешил, и он проявил нетерпение.
А я к этому и веду, хозяин был спокоен и продолжал развивать мысль. Я вас уже посвящал в особенности, присущие моей творческой сути. Белинский сказал: «Художник мыслит образами»; давно его уже нет с нами, а эта мысль плотно засела во мне, потому что как нельзя лучше ко мне подходит. Когда я пишу, я вижу перед собой в фантазии тех, о ком пишу. Не слишком преувеличу, если скажу, что вижу всех моих персонажей перед собой чуть ли не в натуральную величину. И не только их настоящее, мною описываемое, но и всю их историю от рождения до смерти. Вижу предысторию рисуемого мной момента. Сейчас вот работаю над романом «Художник» хотя больше ленюсь, а не работаю, и что вы думаете! Этот проклятый Волохов один из героев, я вам рассказывал программу романа прямо-таки не дает мне покоя: он приходит ко мне в кабинет!
Хозяин разволновался; мне хотелось его успокоить, попытаться убедить, что никакой Волохов к нам в кабинет не заходил, именно к нам, а не к нему, потому что я всегда рядом, лишь необъяснимое колыхание воздуха иногда случалось, но Волохов ли, существовавший только в воображении хозяина, был тому причиной? Позднее я поняла, что именно он, но тогда я была еще юна и мало чего знала.
Так а что Мимишка? Льховский нетерпеливо вернул моего хозяина к теме разговора, хотя хозяин от нее и не отступал, а был на пути к главному.
И Мимишка то же самое! Рисуя сцену с пропавшим сапогом, я ясно видел не только барина, недоумевающего, куда тот запропастился, но и предшествовавшую ей картинку: маленькая собачка, играя, хватает пастью этот злосчастный сапог, рычит, таскает его по комнате, представляя, возможно, что в зубах у нее охотничья добыча цыпленок или утенок. Кличут ее Мимишка, это озорное существо, с черной головою и спинкой, белой грудкой и белыми же лапами, с живыми глазами-бусинками, с большими висячими ушами. Никого не напоминает? Он кивнул в мою сторону.
Льховский был удивлен такому повороту, но лично я его предугадывала: по-другому и быть не могло, недаром же судьба нас с хозяином свела.
Хотите сказать, произнес Льховский, что вы представили Мимишку сначала в своей фантазии, а потом она, через годы, явилась к вам в действительности, в плоти и крови?
Мой хозяин довольно кивнул.
Да! Потому-то я ее и оставил у себя. И дал ей такую кличку: другой дать уже не мог. Не имел права.
Льховский покачал головой.
Выходит, природа воспроизвела вымысел? спросил он, заведомо зная ответ.
Да, повторил хозяин. Вы сейчас вправе ссылаться на психологию, на то, что мог иметь место обратный процесс: мол, я увидел ее, он опять показал на меня, и решил, что именно такой представлял ту Мимишку из «Фрегата «Паллада» несколько лет назад. Здравая мысль, но поспешу ее отвергнуть: я еще отдаю себе отчет и знаю, что все было именно так, как я вам рассказывал: сначала воображение, потом действительность.
А еще говорят, что скучно жить на этом свете! воскликнул Льховский, переиначив цитату из Гоголя.
Кстати о кораблях и о скуке, переменил предмет беседы мой хозяин. Вы наверняка не скучали в своем путешествии, по собственному опыту сужу, как скоро собираетесь описать его в путевых очерках?
После вашей «Паллады» любые очерки будут смотреться блекло, польстил моему хозяину Льховский. Он ни жестом, ни взглядом не выдал своего неверия, но все-таки, я думаю, не поверил в мое происхождение из вымысла. Поэтому с такой легкостью встретил перемену темы.
Хозяин поморщился в ответ на хвалебную реплику, от чего добродушное лицо его постарело.
Полноте вам! досадливо махнул он рукой. Не обо мне же речь. Помнится, когда я способствовал вашему устройству на корвет «Рында», мы заключили устное соглашение с одним, но очень важным условием. Если вы запамятовали, то мы уговорились, что во время вашей кругосветной одиссеи вы будете записывать свои наблюдения, а по ее окончании придадите им литературную форму и издадите книгу. Хозяин опять разгорячился; он любил Льховского, видел в нем ум и талант, и ему было жаль, что творческие силы его молодого друга, побежденные ленью, не находят приложения. Я даже обещал вам содействие, уже замолвил слово в журналах. Что ж вы: занимаетесь?
Занимаюсь, не моргнув глазом соврал Льховский: да, я сразу определила, что он именно соврал. Угадывавшаяся в нем внутренняя развинченность не предполагала за ним усидчивости, без коей не рождается книга.
Хозяин тоже, полагаю, не поверил Льховскому: уж больно краток был его ответ: ясно было, что за этим словом «Занимаюсь» не стояла правда, оно, напротив, прикрывало ее отсутствие, как фиговый листок. К тому же лень и развинченность
Уж будьте добры, попросил, однако, хозяин. Должен выйти толк. И на «Палладу» мою тоже не стоит кивать. Я, кажется, в одном из писем к вам говорил, что у нас взгляды на мир разнятся, поэтому и очерки мои и будущие ваши будут явлениями разного характера: они, если позволите, будут дополнять друг друга. Вы смотрите умно и самостоятельно, не увлекаясь, не ставя себе в обязанность подводить свое впечатление под готовые и воспетые красоты. Это мне очень нравится: хорошо, если б вы провели этот тон в ваших записках. Ваш взгляд, приправленный юмором, умным и умеренным поклонением красоте, и тонкая и оригинальная наблюдательность дадут новый колорит вашим запискам, какого и в помине нет в моих.
Хозяин оседлал своего любимого конька, и глаза его разгорелись огнем вдохновения; он поднялся из кресел, заходил по комнате, заложив руки за спину; в мыслях он уже видел строки, что будут выходить из-под пера Льховского.
О вопросах литературного творчества он мог рассуждать до бесконечности. Льховский, разумеется, тоже знал за ним такую особенность; в ожидании его длинного монолога он незаметно но не для меня зевнул одними скулами и прикрыл глаза рукой, словно собираясь вздремнуть, благо занимаемый им диван к этому занятию располагал.
Однако хозяин не стал продолжать, вспомнив, по-видимому, что примерно то же самое и в тех же выражениях он уже писал Льховскому в письме, когда тот еще путешествовал и слушал музыку морских волн, я знаю содержание почти всех его писем, потому что он обычно проговаривает вслух то, что пишет.
Про музыку волн это, кстати, не я придумала. «Певучесть есть в морских волнах», заметил Тютчев в одном из своих последних стихотворений, которое очень нравилось моему хозяину, и он, я чаю, жаждал вновь услышать ее, эту музыку, прочитав заметки Льховского, и по этой еще причине подталкивал его к их написанию.
Но бросив взгляд на своего друга, на то, как он развалился на диване, мой хозяин понял, что его надежды напрасны и никакой книги с вытисненной на обложке фамилией «И. И. Льховский» не появится. «Не нашего замеса, не писательского», пробормотал он, поглаживая меня по шерстке, когда гость покинул нас.
Пока же тот был еще налицо, мой хозяин сказал ему, подытоживая:
Так что постарайтесь, я вас прошу.
Льховский отнял руку от лица и вздохнул.
Да я бы с радостью, сказал он. Но не хочу браться ни за что серьезное: боюсь, что не успею.
Это отчего же? Хозяин словно бы успокоился, как будто внутренне отряхнулся от ненужных ожиданий, как собаки отряхиваются от воды, и опять расположился в креслах.
Боюсь, что помру скоро! (Выходит, и сам Льховский знал это о себе, не только я!)
Вы эти разговоры бросьте! хозяин не принял это предчувствие Льховского всерьез. Сначала меня похороните. Да книгу еще прежде того напишите. Глядишь, улыбнулся он, и вы вызовете к жизни какой-нибудь свой вымысел.
Льховский тоже улыбнулся, но такою грустною улыбкой! Я посмотрела на него с жалостью; он перехватил мой взгляд и, я это явственно заметила, понял его значение.
Прощаясь перед уходом, он потрепал меня по шерстке, поглядел мне прямо в глаза и опять печально улыбнулся на этот раз его улыбка была обращена только ко мне и показалась мне многозначительной и тоскливо-заговорщицкой.
III
Я была рада узнать, что появилась на свет не только из утробы матери, но и из фантазии хозяина. Это делало меня особенным существом, отличным от других. Осознание этого обстоятельства озарило внутренним светом мои дни, хотя внешне ничего не поменялось: я все так же ела, спала, была обласкана моим хозяином.
Через какое-то время после разговора со Льховским через какое точно, не скажу, потому что мы, собаки, в датах не разбираемся мой хозяин, радостно возбужденный, быстро вошел в кабинет, где я спала на диване, и потряс перед моей мордой книжкой журнала, так что я, спросонья, вынуждена была отстраниться.
Мимишка, представляешь! воскликнул он. Написал-таки! Льховский-то наш очерк о Сан-Франциско написал: лиха беда начало!
Хозяин, не присаживаясь, пробежал глазами оглавление, отыскивая, видимо, номер страницы, где начинался очерк Льховского, затем открыл журнал на ней. Так и не садясь, хотя я подвинулась на диване, освобождая место рядом с собой, он принялся за чтение.
С каждой прочитанной строчкой он менялся в лице. Улыбка медленно сползала с его уст, в глазах затухал блеск, на большом ровном лбу бороздой проступала хмурь, даже нос, как мне почудилось, разочарованно поник. Моему хозяину явно не по душе пришлась писанина Льховского, я позволяю такое пренебрежительное словечко: писанина, исходя как раз из огорченного выражения лица хозяина. Хотя сам он так не сказал, даже наедине с собой оставаясь мягкосердечным к своему молодому другу. Он высказался в снисходительном тоне:
Что ж, неплохо: есть краски, есть слог. Но не этого я ждал, не этого. Он просто перепевает мою «Палладу», а местами и буквально повторяет. Эх, Иван Иваныч! Эпигон Эпигоныч ты, а не Иван Иваныч! и столько грусти было в его словах.
Если бы я могла смеяться, я бы, несомненно, посмеялась над новым именем, что дал мой хозяин Льховскому. А потом мне, как и хозяину, стало невесело, но по иной причине. Если Льховский повторяет «Фрегат «Паллада», подумалось мне, то дело может дойти до того, что он и меня повторит: вставит в текст что-нибудь про собачку с живыми умными глазами, утащившую сапог. И природа, поддавшись силе вымысла, воспроизведет меня во второй раз, а следовательно, я потеряю свою исключительность. Вышеупомянутый внутренний свет, освещавший мою жизнь, на короткий срок подернулся тенью.
По счастью, мои опасения оказались напрасны. Льховский написал всего-навсего еще один очерк о своем кругосветном плавании на этот раз о Сандвичевых островах. О собаках там не было ни слова. После этого он замолк и никаких других наблюдений о своем путешествии не оставил. А еще через несколько лет умер, но тут уж о счастье говорить не приходится: я уже обронила, что скорбела по Льховскому вместе с моим хозяином. Хороший это был человек, хотя и ленивый.
Глава вторая
Как мне купили ошейник
I
Имя моего хозяина Иван Александрович Гончаров. Он известный писатель, автор трех замечательных романов, ставших значительным явлением в русской литературе. Это не мои слова это отзывы читающей публики. Первые два романа «Обыкновенная история» и «Обломов» писались до моего появления, и я об их содержании, об их достоинствах знаю только понаслышке, из уст друзей хозяина, а что касается третьего «Обрыва», который в первоначальном замысле назывался «Художник», то мне посчастливилось стать прямой свидетельницей процесса его создания.
Но, конечно, не это главное. Как для существа, зависимого от чужой воли, а все комнатные собачки, хочешь не хочешь, именно таковы, для меня важно было, что хозяин мой всегда был добр ко мне и души во мне не чаял. Да и как еще могло бы быть, если я, как выяснилось, плод его вымысла, воплощенный в материальную действительность, то есть, в некотором роде его чадо.
Сам Гончаров подобными выражениями не изъяснялся и ни словом не обмолвился, даже в шутку, что относится ко мне по-отечески, но после его откровенной беседы со Льховским, где выяснилась удивительная правда обо мне, ничто не мешало угадать в нем такой ход мыслей. К тому же это подтверждалось и его поступками.
Чего стоит в прямом и переносном смысле мой ошейник, который и сейчас на мне.
Чуть погодя после того, как я стала питомицей Гончарова, он однажды поднял меня в воздух и, весело мне подмигнув, сказал:
Да ты разве собака?
Я к той поре уже освоилась у него, обжилась, стала понимать человеческую речь и познала значения всех обиходных слов, но к чувству юмора своего хозяина привыкнуть еще не успела, поэтому посмотрела на него с удивлением. Но через миг все стало ясно.
Да какая же ты собака, молвил он, если на тебе ошейника нет?
Ну да, мысленно согласилась я, ошейника на мне действительно нет, тогда как собакам, как я уже была осведомлена на этот счет благодаря людским разговорам, он полагается. Если угодно, он придает нашей, собачьей, сущности завершенность: с ним собака окончательно становится собакой, это как последний штрих портрета. Впрочем, это уже ненужные философские дебри, куда нет никаких оснований залезать, благо хозяин отпустил свое замечание просто в шутку.
Имелась еще и самая обыденная причина, безо всякой метафизики заставившая его завести разговор об ошейнике: он не решался выводить меня гулять без такового, опасаясь, что я без привязи могу убежать, если он вдруг зазевается на улице, отвлекшись, допустим, на то, чтобы обменяться приветствиями со встретившимся на пути знакомым.
Он так и сказал однажды нашей прислуге женщине по имени Елена:
Мимишка, бедная, совсем измаялась, сидя в четырех стенах.
Я могу с ней погулять! предложила Елена.
Он замахал на нее руками.
Что ты! Еще не доглядишь: сбежит от тебя. Я даже себе не доверяю.
Опасения эти, разумеется, не имели под собой совершенно никакой почвы, да и вовсе, позволю себе заметить, были противны здравому смыслу: ну, куда бы я сбежала? На тот дурно пахнущий, доступный всем ветрам пустырь, где я обрела физическую жизнь? Так, во-первых, я бы и дороги туда не нашла, а во-вторых, тут главный вопрос не куда, а откуда: я хотя и бессловесное животное, но благоразумием вполне обладаю, посему ни за что на свете я бы от Гончарова не сбежала! Ради чего мне добровольно бросать кров, где мне дарованы сытость, забота и ласка?
Но, увы, сказать об этом хозяину я не могла и из-за этого какое-то первоначальное время сидела безвылазно в квартире. Мое сообщение с внешним миром ограничивалось видом из окна: я тогда была юна, резва и легко взбиралась на подоконник, сначала прыгнув на кресло, что стояло подле окна, а потом вскарабкавшись по его спинке. Хозяин сквозь пальцы смотрел на эти мои шалости, даже подбадривал, заливаясь смехом:
Ну-ка, ну-ка, экая плутовка: на пейзаж вздумала полюбоваться.
Любоваться, правда, было особенно нечем. Открывавшаяся картина ограничивалась рамкой двора, куда, собственно, и выходили окна квартиры Гончарова. Сараи, флигельки, там и сям несколько чахлых деревцев. Иногда вид оживляла толстая баба в кацавейке, удивительно быстро для своего веса пересекавшая пространство двора, или степенный дворник в картузе выходил с метлой и размашистыми движениями разметал мусор в разные стороны. Еще воробьи, обязательные для городского пейзажа повторю это громкое название следом за хозяином, тоже в ироническом ключе, сновали в уныло-сером воздухе, летая по своим птичьим делам.
Но ни баба, ни дворник, ни воробьи не спасали положения: картина оставалась скучна. Ранняя весна мало балует глаз красками.