Вообще-то в этом романе каждая дата строго выверена и имеет символическое значение. Например, Николай спасет Марью (вторая ступень) ровно в тот день, когда Кутузов принимает армию. И так по всем датам16. На этом фоне хронологическая ошибка обратная сторона архетипической необходимости: Николай должен побывать в Париже, поскольку олицетворяет в романе драйв русской армии. Именно в Париже (и со смертью отца) должна кончиться пруха, начавшаяся под Островне. Достигнув Парижа, армия исчерпывает энергейю войны (это четвертая ступень), начинается откат в мирную жизнь. При этом офицеры, наглотавшиеся воздуха свободы, вольнодумствуют, дело идет к восстанию декабристов. Это и есть переразвитие процесса, который, соединив Николая и Марью, продолжает течь, но демонстрирует в тексте Толстого одни только свои военно-политические параметры (Часть вторая Эпилога уже просто социологическая статья).
Как известно, роман «Война и мир» вырос из замысла романа о декабристах, который был начат, но в ходе работы потребовал переформатирования. И превратился в роман о том, откуда взялись декабристы, в «Войну и мир». Так получилось потому, что Толстой отдался «энергии заблуждения, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя»17. Она и унесла его от начального замысла. Но течение сюжетной ци (ести)18, естественно, вынесло его к декабристам, которые в полном соответствии с Ростовским вариантом развития архетипа Кунь, появляются в самом конце:
«Верхняя Шестерка
Драконы бьются на пустоши (в диком месте)
их кровь иссиня-черная и желтая».
В нашем случае борющиеся драконы две силы в российском обществе, которые вскоре схватятся на Сенатской площади. Это место, конечно, не дикое, но в «Книге перемен» и нет речи о конкретном месте. «Пустошь» это символ, который надо толковать в зависимости от конкретной ситуации того, к кому он относится. Ростов как раз сцепляется с Пьером Безуховым. Дело происходит в Лысых горах, накануне зимнего Николина дня 1820 года, 5 декабря по старому стилю. То есть за три дня до зимнего солнцестояния, когда природный иньский процесс доходит до своей вершины, и его порыв иссякает. Зима еще будет морозить, но солнце уже поворачивает на весну, начинается подъем сил Ян. Мне уже не раз приходилось описывать19 этот момент, точку Николоворота, поединок небесного Всадника-Змееборца с земнородным Змеем-Николой, их единство, во всем аналогичное единству Инь и Ян в ходе любых перемен. Что касается цвета крови драконов, то комментарий «Вэнь Янь» отмечает: «Иссиня-черный и желтый цвета» это смесь Неба и Земли: Небо иссиня-черное, а Земля желтая» (цвет «исподнего» Николая).
Лошадь и ее хозяин. Картина Чжао Мэнфу (12541322)
Перед схваткой драконов в Лысых горах будущий декабрист Пьер рассказывает о своей встрече с членами тайного общества. Ростов старается быть сдержанным (чжэнь), как его учит Марья, но в нем зреет недовольство. Он начинает возражать Пьеру, тот отвечает. И вот уже Николай «почувствовал себя поставленным в тупик. Это еще больше рассердило его, так как он в душе своей, не по рассуждению, а по чему-то сильнейшему, чем рассуждение, знал несомненную справедливость своего мнения». И он не выдерживает: «Начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить ни на секунду не задумаюсь и пойду».
Так Ростов демонстрирует, что остается в прежнем потоке, одержим его существом и будет рубить невзирая на лица. Иначе и быть не может. В конце текста Кунь, уже после описания всех шести этапов, имеется следующее добавление:
«Применение Шестерок
Польза-Ли в вечной Выдержке-ЧЖЭНЬ».
То есть цель (ли) процесса Кунь предполагает неизменную одержимость (чжэнь) того, с кем происходит этот процесс.
***
Подытожу: Ростов целиком Марья чжэнь, обуян кобылицей, неведомой силой, таящейся в женщине. Эта сила энергейя аристотелевского Перводвигателя, который тянет нас по пути (Дао) к запредельной цели. Эта сила зовется по-разному: Вечная Женственность, Сокровенная Самка (Пинь), Шакти, Душа Мира, Божественная Премудрость София. В Марье проглядывает самая настоящая София, в отличие от Сони, которая только Соня. А Ростов да, в нем тоже сидит божество, но вообще-то он лишь простоватый гусар, который вкусил божества, был ведом им, достиг человеческой цели: женился на Марье (земной). И теперь он боится ее потерять, паникует, когда замечает в ней неземное: «Боже мой! что с нами будет, если она умрет, как это мне кажется, когда у нее такое лицо». Это последняя мысль Николая в романе. Дальше он встает на молитву. Прощайте, граф.
А мы махнем на ночь глядя в поля. Хлеб постеречь. Вот перед нами Иван, считает на небе звезды, вдруг слышит ржание. Посмотрел под рукавицу и увидел кобылицу. Дальше он раз, и уже овладел кобылицей. Попёрло! Он ей на хребёт задом наперёд, а она и так, и сяк вьётся, виснет, мчится, пластью, скоком, дыбом Ё! Интересная пара. В результате кобылица рождает Ивану двух коней и Конька-горбунка, который Вы понимаете? Этот Конек ровно то, что несет Николая. В сказке процесс развертывания архетипа Кунь, показан, может, и не с такой эпической обстоятельностью, как в романе Толстого, но Иван все равно в конце женится. На Кобылице. Только она в тот момент предстает уже не в лошадином облике, а в облике Царь-девицы (шаманы меня поймут), которую Иван подстерег ровно так же, как Кобылицу, но только не в поле, а на берегу окияна.
Из намеков Девицы можно понять, что она нечто вроде Венеры (дочь Луны, сестра Солнца), но тогда ее избранник умирающий и воскресающий бог растительности. Наш Иван пассивен (что свойственно духам растений), почти как Ростов, даже Девицу самоотверженно достал не для себя, а для царя. Но сама-то Девица отнюдь не пассивна, устроила так, что царь бух в котел и сварился. А Иван после гибели в этом котле («мешке») воскрес и женился. Как и Николай. Вот вам и архетипический движитель Кунь божественная Кобылица, мать Конька, который какая мощь чресл! несет героя. Горбунок это якорь, которым она держит (чжэнь) Дурака привязанным к себе и к потоку событий, ведущих к цели (ли). Она очень коварна, не удивлюсь, если вдруг обнаружится, что перо жар-птицы подбросила Ване тоже она. Но при всем том три тысячи чертей! она так нечеловечески привлекательна
В этом экскурсе дан один лишь пример того, как работает «Книга перемен». В следующем посмотрим, как работает сам Лев Толстой.
Шаманские экскурсы. Толстой и смерть
В предыдущих экскурсах мы наблюдали, как Николай Ростов оказался одержим, и проследили эту одержимость в контексте гексаграммы Кунь китайской «Книги перемен». Теперь о самом Толстом.
В нем сидело много чего. И иногда можно было видеть, как он переключается из одного состояния в другое. Горький, например, вспоминает: граф мог быть демократичен «И вдруг из-под мужицкой бороды, из-под демократической, мятой блузы поднимается старый русский барин, великолепный аристократ, тогда у людей прямодушных, образованных и прочих сразу синеют носы от нестерпимого холода Барина в нем было как раз столько, сколько нужно для холопов. И когда они вызывали в Толстом барина, он являлся легко, свободно и давил их так, что они только ежились да попискивали».
Бахтин характеризовал слово «вдруг» как маркер переключений с одного потока сознания на другой (я перевожу Бахтина на шаманский язык). Вдруг раз и перед нами другой человек. Разумеется, внешний наблюдатель не может знать, что делается в душе Толстого, он может только фиксировать переключения. Но Толстой вел дневник. Вот, например, запись, сделанная 8 апреля 1909 года (тут жирные курсивы того, кто это писал, а светлые, как и в Толстовских цитатах ниже, мои. О.Д.):
«Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И все кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого это твое дело. Исполнить же то, что ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мне твое благо.
Не знаю, как это покажется другим, но на меня это ясное разделение себя на Толстого и на Я удивительно радостно и плодотворно для добра действует.
Нынче ничего не писал. Только перечитывал Конфуция».
Да, это явно писал не Толстой. Может, какой Конфуций? Или «старый русский барин», давящий на сей раз на самого Толстого? Или кто-то еще?.. Но что за гнусный тип! Овладел писателем и понукает. Запрещает удовлетворять даже самые невинные похоти. Думает, что знает добро и зло. Пользуется тем, что в данный момент вся воля его. Наслаждается тем, что Толстой одержим (как, скажем, был одержим Ростов, идя в атаку). Видит ли Лев Николаевич всю мерзопакостность этого «Я»? Кажется нет. Присутствует ли «я» Толстого в этом фрагменте? Если и присутствует, то лишь как страдательная бессловесная тень: «Толстой хочет а я не хочу».
Для этого «Я» Толстой явно нечто чужое и внешнее. Но при этом оно (это «Я», постороннее существо) отождествляется с Львом Николаевичем почти до полной неразличимости, до такой даже степени, что ему (существу) еще надо вспомнить, что оно не Толстой. Пока оно это не вспомнило, оно, похоже, воображает себя Толстым. Хотя, может быть, это только иллюзия то, что оно как-то связано с Толстым в тот момент, когда он живет своей жизнью. Может, это «Я» и существует лишь только тогда, когда оно (как оно считает) отделилось от Толстого («Толстой не я») и смотрит на него со стороны. Но сидит-то оно все же во Льве Николаевиче, поскольку водит его пером, когда он (или не он?) пишет, что все, что составляет саму жизнь Толстого ничтожная ерунда, «мелочи». Как все запутано. Ясно только одно: нечто явилось откуда-то и заявляет: «признать справедливость, законность твоих желаний, это мое дело».
Вообще-то, существо, которым одержим (чжень) пишущий это Толстой, нечто вроде бабочки, которой снится, что она Чжуан-цзы. Но только счастливая бабочка (она в свою очередь снится Чжуан-цзы) дает китайскому философу ощущение радости и полета, а ментальный паразит (скажем так), которому снится, что он Толстой (и соответственно снящийся Толстому), дает русскому писателю ощущение горечи и подавленности (лишает свободы, ставит запреты). И в этом смысле напоминает страшное насекомое, в которое превращается, проснувшись однажды, Грегор Замза, герой новеллы Кафки «Превращение». Паразит Толстого, правда, не превращает писателя в насекомое, он превращает его в видного деятеля, который, пользуясь авторитетом гения русской словесности, ведет от его имени большую общественную работу, проповедует его устами особого рода христианство, пишет его рукой тяжелые странные тексты. Такие, как «Исповедь», «Критика догматического богословия», «В чем моя вера».
Чья вера? Толстого? Или все-таки духовного паразита, поселившегося в его душе и диктующего свою волю, как какой-нибудь приживальщик, взявший власть в чужом доме, нечто вроде Фомы Опискина? Попробуем в этом разобраться. И для начала откроем «Исповедь», которая написана от имени Толстого, но во многом продиктована именно «Я» существа, присосавшегося к нему. Начинается книга с повествования (в осуждающем тоне) о том, как Толстой красиво и счастливо жил: любил, воевал, предавался всяким страстям, не верил в бога, размышлял, писал книги, любил жену, рождал детей, хозяйствовал А потом с ним вдруг что-то случилось. «Стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и всё в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: зачем? Ну, а потом?»
Не совсем пока ясно, кто задает эти вопросы. Но нетрудно заметить, что в тексте «Исповеди» сосуществуют как минимум два слоя, два голоса. Один голос звучит всякий раз, когда предыдущая жизнь Толстого осуждается как что-то греховное (я убивал, я писал ерунду, я не верил в бога). Лев Толстой в этом случае (слое текста) явно выступает как «ся»20), как инструмент, которым пишется «Исповедь». А пишет (точнее диктует) эти покаяния, конечно, Фома Опискин, сидящий в душе писателя. Однако в «Исповеди» есть и другой слой, который пишет уже не Опискин, а сам Толстой. Время от времени его голос вдруг начинает прорываться сквозь то, что диктует Фома, и буквально вопиет: не верьте ни единому слову, я лгу, это болезнь, я одержим. Этот голос, конечно, парадоксально двусмыслен, но он четко различим, например, в следующем пассаже:
«Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растёт, и больной не успеет оглянуться, как уже сознаёт, что то, что он принимал за недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это смерть.
То же случилось и со мной. Я понял, что это не случайное недомогание».
Итак, Толстой болен. Что это за болезнь? Он говорит: «Жизнь моя остановилась Если я желал чего, то я вперёд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моё желание, из этого ничего не выйдет Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чём она состояла. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица». Это анамнез. Но в тексте есть описание, сделанное как бы со стороны. И что характерно: в нем используется совершенно шаманская терминология. Говорится о «силах» (в сущности духах), которые «влекут» (как потоки). Вот этот взгляд со стороны, в котором отражена самая суть болезни:
«Жизнь мне опостылела какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от неё. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение».
Очевидно, что поток, в который попал граф Толстой, имеет суицидальный характер, что «я» самоубийцы, которое олицетворяет этот поток, создает в душе писателя переживания бессмысленности жизни и безысходности положения в ней. Цель, которую преследует «я» этого потока, прекращение существования человека, а приманка прекращение переживаемого им ужаса. Но одновременно в Толстом сохраняется «я», которое сопротивляется смерти, хитрит. «Хитрости», употребляемые одним «я» против другого («себя»), состоят в игре в прятки: «Я, счастливый человек, вынес из своей комнаты, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, шнурок, чтобы не повеситься». При этом Толстой не может категорически утверждать, что это он сам хотел убить себя. Нет, просто «сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья».