Виктория Ллойд-Барлоу
Маленькие птичьи сердца
© Viktoria Lloyd-Barlow, 2023
© Юлия Змеева, перевод на русский язык, 2023
© Livebook Publishing, оформление, 2023
Озерный край,
1988
Я впервые увидела Виту всего три года назад. День начался, как начинались тогда все мои дни я поздоровалась с дочерью, которая с превращением в подростка стала все больше закрываться и все реже и реже показывать мне себя. Я разбудила ее, приняла душ, оделась, потом, естественно, разбудила ее еще раз и спустилась вниз. Тем летом я ела только белое и, по сути, питалась хлопьями, тостами, кашами и оладьями на завтрак, обед и ужин. В дни, когда допускалась несухая пища, белыми также считались яичница и омлет. Однако в разные дни яйца могли считаться белой едой, а могли и не считаться, и понять это можно было, только подержав яйцо в руке. Такая маленькая, но реальная радость: я, взрослый человек, могла решать, никому ничего не объясняя, считалось ли яйцо белым и, следовательно, съедобным, или не считалось. И никто не посмел бы сказать мне, что я выпендриваюсь. Что я истеричка и просто хочу привлечь к себе внимание. Никто не стал бы игнорировать меня, пока я не съем что-то цветное.
Иногда и лишь в присутствии Долли я для вида ела что-то, что не вписывалось в мой реестр разрешенных продуктов. Так, значит, ты все-таки можешь нормально есть? Можешь делать все то же, что и остальные, и не выпендриваться? Мать часто так говорила. Я же отвечала про себя и продолжаю отвечать даже теперь, когда она умерла: да, мама, могу, но у исключений из правил есть цена, и платить ее мне. Это мое горло и тело пылают, когда я вежливо проглатываю пищу неправильного цвета; моя рука чешется, когда сосед приветствует меня легким касанием. Это мне нести следы этих встреч, этой болезненной сенсорной атаки.
Но нарушение правил ради дочери воспринималось не так травматично. Потому что любовь к ней была сильнее моей приверженности привычкам. Я уже тогда боялась растущего между нами отчуждения, этого откормленного зверя, что стремительно рос вширь и с каждым днем все больше отделял нас друг от друга. Чем сильнее Долли отдалялась, тем старательнее я пыталась поддерживать иллюзию нормальности. Когда могла, подавляла поведение, которое являлось для меня естественным. Так, в белый период я отважно добавляла на тарелку вроде бы бледный, но все же не белый кусок: очищенное и нарезанное яблоко, бледно-зеленый виноград, отварную рыбу или курицу. В период, когда я могла есть лишь фрукты и розовый йогурт, я делала нам сырную тарелку с крекерами, чтобы перекусывать перед телевизором, и тайно содрогалась, когда сухие крошки когтями врезались мне в горло.
В прошлом году наш сад облюбовал местный кот. Это был тощий серый зверь, при приближении нарочно смотревший мимо меня в одну точку; он напоминал мне маленького высокопоставленного чиновника вежливого, но отстраненного. Несмотря на очевидное отсутствие интереса, он одно время регулярно к нам заходил и приносил маленькие трупики домашних мышей и полевок. Кот аккуратно складывал их у наших ног и садился рядом, всем видом показывая, что находится здесь без особого желания: тельце напряжено, маленькая мордочка повернута в сторону. Поначалу мы пытались его погладить, а он хоть и не убегал, но вздрагивал от наших прикосновений; вскоре мы смекнули, что его лучше не трогать.
Когда я ела не-белую пищу ради дочери, я напрягалась, как тот кот, и ждала, что мою жертву оценят молча и без лишней суеты. Долли благоразумно молчала и никак не комментировала мои попытки бороться со своими странными пищевыми привычками. Я видела в этом проявление такта, хотя на самом деле ей, подростку, было просто на меня плевать. Я в свою очередь не говорила о том, какими тревожными мне казались разнообразные цвета и текстуры пищи, которой она отдавала предпочтение. Теперь я понимаю, что эту теплоту между нами я вообразила. Все, о чем мы молчали, все наши тихие компромиссы я принимала за любовь. Но со временем осознала, что дочь не успокаивают эти недомолвки: они успокаивали лишь меня. Теперь я знаю, что мы с ней разные и совсем не похожи ни в пищевых привычках, ни во всем остальном. Я должна была понять это еще давно, памятуя, как скоро она возненавидела кота.
Вскоре после того, как я тем утром разбудила Долли во второй раз, дверь хлопнула, сообщив, что дочь ушла в школу, и я осталась в доме одна. Я сидела внизу, в холле, а сверху доносилось настойчивое бормотание. Долли забыла выключить телевизор; она часто об этом забывала, и он разговаривал сам с собой в пустой комнате, как заблудившийся в доме пожилой гость. Телевизор недавно подарил ее отец; строгая черная коробка контрастировала с девичьей обстановкой комнаты. Бабушка Долли выбрала эту мебель много лет назад, но рюшечки и цветочки уже давно разонравились Долли, чей вкус теперь стал более утонченным. Летом мы планировали сделать в комнате долгожданный ремонт, но в последнее время она все чаще размышляла, что через пару лет уедет путешествовать или учиться в университете, и тогда часто ли она будет приезжать домой? «Сама знаешь, путешествия новые друзья да и работа, наверное», рассуждала она, подперев рукой подбородок, острый, как у всех Форрестеров, а когда произнесла слово «работа», резко вдохнула и смущенно хихикнула, как школьница на уроке биологии.
Речь Долли нередко была грамматически бессвязной и не имела четкой структуры и темы, но и бессмысленной ее назвать было нельзя. О будущем она говорила обрывками фраз, но в неизменно легком и светлом ключе. Ее речь лилась как прекрасная песнь, и я заслушивалась музыкой слов, но не их смыслом: почти все, что говорила мне дочь тем летом, соответствовало этому описанию. Разговоры были красивым отвлекающим маневром, и я осознала всю глубину своей обиды лишь потом, когда она уехала. Легкость, с которой она говорила об отъезде, ужасала меня, как и сам отъезд.
Тем утром я вошла в ее комнату с намерением выключить телевизор, но так этого и не сделала, заслушавшись фактами, которые обсуждали в передаче. У старого профессора брала интервью бойкая женщина в ярком платье; узор на ткани, казалось, жил своей жизнью, переливался и вспыхивал, как интерференция волн на экране. Профессор считался экспертом по культуре Викторианской эпохи и все лето ходил на круизном лайнере, читал лекции и продавал книги с автографами; одну из них он держал в руках и иногда показывал в кадре.
Ведущая вела интервью бодро и заинтересованно, хоть явно не разбиралась в теме, но беседу затрудняло то, что они с профессором находились далеко друг от друга. Никто не объяснил, что из-за спутникового интервала речь профессора транслировалась с задержкой, поэтому возникало впечатление, что он колебался перед ответом. После каждого вопроса когда в Британии возникла традиция наряжать елку на Рождество? Почему романы Диккенса такие длинные? профессор некоторое время молча смотрел в камеру, а выражение его лица не менялось. Когда же вопрос наконец долетал до него по спутниковой связи, его лицо преображалось, и по нему пробегала заметная волна оживления. Первоначальная задержка с ответом и отсутствие реакции на лице напомнило мне, как общалась с людьми я сама. Я вспомнила своих смущенных родителей в школе, толкавших меня в спину, пока я молча выстраивала в голове идеальные фразы, но никак не могла заставить себя их произнести, как умелая пловчиха не может выплыть на поверхность, запутавшись в водорослях на дне. Чужие и знакомые люди часто повторяют заданные вопросы, так как я не успеваю ответить на них вовремя, но сама я эту отсрочку не чувствую. При этом они смотрят на меня неподвижным взглядом, словно рассчитывая, что их суровость заставит меня произнести несказанные слова.
После отсрочки профессор отвечал тщательно выстроенными фразами. Если бы в обычной жизни у меня всегда была такая отсрочка, никто не заметил бы, что со мной что-то не так. Задержка в ответе и сопутствующий дискомфорт были мне так хорошо знакомы, что я поспешила выключить передачу. Перед тем как экран погас, бесстрастное лицо профессора застыло в ожидании одинокий лик в бескрайнем и беззвучном океане, сквозь который к нему спешили произнесенные слова.
Я начала прибираться в комнате Долли, наслаждаясь установившейся в своем доме тишиной. Раздвинула шторы и в комнату хлынул яркий утренний свет, ударил мне в глаза и засветил раскинувшиеся за окном поля. Мы жили в городе на дне долины. Позади нашего дома тянулась улица, упиравшаяся в фермерские угодья, расположенные на крутом холме, резко взмывавшем вверх и ведущем прочь от города. Я прожила здесь всю жизнь и знала, что в конце лета эти поля поджигали. Каждый год мне нравилось смотреть, как после сбора урожая работники ферм разводили маленькие костерки, и те разгорались, стимулируя урожайность земли. Гнилостно-сладкий дым опускался в сады на дно долины. И каждый год я мысленно повторяла: брукка ла терра, брукка ла терра. «Горит земля»: этими словами итальянцы описывают усердие, с которым сицилийцы возделывают землю. Я шептала их тихо, как молитву; костры казались благом и приносили очищение. Сжигание земли после сбора урожая научило меня, что горение можно ошибочно принять за сияние; то, что горит, увлекает, как и то, что сияет.
Когда глаза привыкли к солнцу, я увидела, что на лужайке соседнего дома лежит невысокая темноволосая женщина. Дом сдавали отпускникам, а хозяева Том и его жена приезжали только летом и иногда на долгие выходные среди года. Местные, как правило, недолюбливали отпускников, которых в последние годы в городе прибавилось, но Том, по натуре дружелюбный, не входил в эту категорию. У него было трое детей, все погодки, и одно время мне казалось, будто он несколько лет носил на руках одного и того же младенца, а потом вдруг откуда ни возьмись появлялись выросшие дети, неуверенно ковылявшие за ним следом, и именно они были его новыми детьми. Его жена была светловолосой, рыхлой и миловидностью сама напоминала ребенка. Женщина в саду являлась ее полной противоположностью.
Она не замечала моего взгляда, и меня это сразу встревожило. Она лежала на спине, раскинув руки и ноги под неестественными углами, будто упала с большой высоты или кто-то специально уложил ее так, пока она была без сознания. Я имела удовольствие наблюдать за ней без двусмысленного визуального контакта, который всегда сулит надежду или отказ, но не дает никаких гарантий, что вы верно его интерпретировали. Однажды я точно так же смотрела на свою маленькую дочь, когда та лежала на спине в компьютерном томографе. Я первой тебя полюбила, говорила я Долли в приступе сентиментальности, прибавляя сама себе очков в соревновании, в котором та даже не собиралась участвовать. Я первой тебя узнала, повторяла я дочери снова и снова; я смотрела на тебя и любила тебя задолго до того, как ты меня увидела. Я произносила эти слова, обращаясь сначала к ее внимательному младенческому личику, затем ко взрослому строгому женскому лицу; произносила ласково и с ложным ощущением собственничества. Ее глаза с возрастом не изменились; во взгляде всегда в равной степени смешивались подозрительность и пристальное внимание.
Женщина, которой предстояло стать моей Витой, лежала на полосато-зеленой лужайке Тома, раскинувшись на солнцепеке в неподвижной неге, подобно окружавшим ее плодовым деревьям. В прошлом году лето выдалось долгим, продленным теплой весной и ласковой осенью; в разгар жары духота, как строгий отец, приговорила нас к домашнему аресту. Но в год Виты солнце появлялось лишь для вида, а лето было летом лишь по внешним признакам, без настоящей жары. Первые его дни запомнились мне утренней дымкой, сулившей тепло, которое так и не наступало. Теперь я понимаю, что они были своего рода репетицией перед тем, что последовало потом, когда внезапно наступивший зной прокатился по нашим сонным улицам с застывшей ухмылкой на лице и раскинутыми в стороны огненными руками.
Вита лежала, раскинув руки в стороны ладонями вверх, точно ждала, что с неба на нее посыплются дары. Ее волосы, красиво заколотые шпильками, и чернильно-синий аккуратный приталенный костюм меня испугали; я решила, что женщина такой элегантной наружности не могла просто так разлечься на лужайке по своей воле и наверняка очутилась там в результате падения или насильственного вмешательства. Я сбежала вниз и выскочила в сад, громко хлопнув стеклянными дверями, а потом открыла скрипучую дверь сарая, чтобы проверить ее реакцию. Она повернула голову и открыла глаза, и мы взглянули друг на друга поверх низкого деревянного забора; она доверительно посмотрела на меня, на миг впустив меня в свой мир. Ее прелестное лицо было спокойным; она встала и зашагала к дому ничтоже сумняшеся, как будто была одна на всем белом свете и никто на нее не смотрел.
Потом мне в дверь позвонили, я открыла и увидела ее. Она стояла на пороге моего дома, сонно моргая, сцепив руки за спиной и потягиваясь на обманчиво ярком солнце.
Ммм, тихо пропела она себе под нос, а увидев меня, рассмеялась. Я еще не до конца проснулась! сказала она.
Не до конца пра-а-аснулась, молча повторила я про себя. Пра-а-аснулась!
Я часто подражаю чужому произношению и научилась делать это мысленно. Мне нравится улавливать ритм чужой речи, рисунок ударных и безударных слогов. Вита тянула гласные, это свидетельствовало о том, что передо мной иностранка с безупречным, старательно натренированным произношением. Я очень внимательный слушатель; таким образом я с детства защищалась от чужих глаз, что всегда, при любой беседе и социальном контакте, стремились встретиться с моими. Я пришла к выводу, что мимика едва ли сообщит мне больше, чем слова. То ли дело манера речи, тон, секундные паузы, акценты этим языком я владела в совершенстве.
Здравствуйте! Я Вита, поздоровалась маленькая женщина, стоявшая на моем пороге. От нее приятно пахло.
Та-да-да! ТААА диии-да, молча повторила я про себя, выискивая в ее речи ритмический рисунок, который указывал бы на принадлежность к другой национальности, происхождению или социальному слою. Слушать чужую речь мне помогали движения пальцев, наподобие тех, что совершает дирижер, но я пришла к выводу, что собеседников это отвлекает и даже настораживает. При первой встрече собеседник обычно акцентирует приветствие или свое имя, но Вита намеренно акцентировала личное местоимение «я», отчего у меня возникло ощущение, что передо мной звезда, которую давно ждали: вот она я, наконец-то!
Мой бывший свекор водил давнюю дружбу с одним актером средней известности, жившим здесь у нас неподалеку, и неизменно упоминал об этом при любом удобном случае. Я встречала актера несколько раз дома у свекров, и каждый раз тот здоровался со мной как впервые, соблюдая один и тот же ритуал: кланялся и скромно поднимал взгляд, а потом называл свое имя с краткой лукавой улыбкой, как будто все это было игрой в формальности, а на самом деле никому не надо было сообщать, кто он такой. Но Вита была не из таких; восторженным тоном своего приветствия она словно признавала, что между нами уже существует некая связь, а акцент на «я», казалось, включал и меня. Как будто я ждала ее или догадывалась о ее существовании до нашей встречи; как будто мы уже были близкими друзьями.