Когда я умирала. Святилище - Голышев Виктор Петрович 6 стр.


 Мост такой большой воды не выдержит.  Я говорю.  Ансу про это сказали?

 Я сказал,  отвечает Квик.  Он думает, что ребята про это услышали и разгрузились и уже обратно едут. Говорит, погрузимся и переедем на ту сторону.

 Похоронил бы лучше у Новой Надежды,  сказал Армстид.  Мост старый. С ним шутки плохи.

 Нет, в Джефферсон решил везти,  сказал Квик.

 Тогда надо поскорее отправляться,  сказал Армстид.

Анс встречает нас у двери. Он побрился, но плохо. На подбородке длинный порез, а одет он в выходные брюки и белую рубашку с воротничком на запонке. Рубашка обтягивает горб, в белом горб кажется больше, и лицо у него тоже другое. Теперь он смотрит людям в глаза, с достоинством, лицо сосредоточенное и трагическое, он пожимает руку каждому из нас, а мы по очереди поднимаемся на веранду, вытираем ноги, чувствуя себя неловко в выходных костюмах, выходные костюмы шуршат на нас, а мы избегаем его взгляда.

 Господь дал,  говорим мы.

 Господь дал.

Мальчишки тут нет. Пибоди рассказал, как он пришел на кухню, увидел, что Кора жарит рыбу, стал орать, ругаться, бросался на нее, и Дюи Дэлл увела его в хлев.

 Целы мои лошади?  спрашивает Пибоди.

 Целы,  отвечаю.  Я им корму дал нынче утром. Дрожки тоже вроде целы. Не разбились.

 Кому-то за это большое спасибо,  говорит он.  Пять центов не пожалел бы, чтобы узнать, где был мальчик, когда лошади сорвались.

 Если там что поломалось, починю,  говорю я.

Женщины ушли в дом. Мы слышим, как они разговаривают и машут веерами. Веера шу, шу, шу, а сами говорят, говорят, будто пчелы в бочке шепчутся. Мужчины остались на веранде, переговариваются, друг на друга не смотрят.

 Здорово, Вернон. Здорово, Талл.

 Опять дождь будет.

 Да, похоже.

 Опять пойдет. Непременно.

 И налетит быстро.

 А уходить будет медленно. Известное дело.

Я перехожу на заднюю сторону. Кеш затыкает дыры в крышке. Обстругивает втулки, по одной, дерево мокрое и стругается плохо. Мог бы разрезать консервную банку и разом закрыть, никто бы не заметил разницы. А заметил не сказал бы. Помню, он час при мне вытесывал клинышек, словно со стеклом работал,  а ведь нагнись только, подбери щепок, забей под шип, и хорош.

Когда мы кончили, я вернулся к ним. Мужчины отошли от дома, сидели, где мы его строили ночью,  кто на обрезках досок, кто на козлах, кто на корточках, кто так. Уитфилд еще не приехал.

Они посмотрели на меня, спросили глазами.

 Все почти.  Я говорю.  Будет забивать.

Поднимаемся по лестнице, к двери подходит Анс, смотрит на нас, и мы всходим на веранду. Снова вытираем ноги, старательно пропускаем друг друга вперед, толпимся перед дверью. Анс стоит за порогом, сосредоточенный, держится с достоинством. Показывает нам проходите, и сам идет в комнату первым.

Они уложили ее вверх ногами. Кеш сделал его наподобие часов, вот такой, все швы и стыки на скос и выровнены рубанком, тугой, как барабан, аккуратный, как шкатулка, а ее уложили головой в ноги, чтобы не смялось платье. Платье было венчальное, колоколом, вот и положили ее головой в ноги, платье чтобы не примять, а москитной сеткой лицо прикрыли, чтоб не видно было дырок от бурава.

Выходим, а навстречу Уитфилд. Идет мокрый, грязный до пояса.

 Да утешит Господь этот дом. Я опоздал, потому что мост залило. Я поехал к старому броду и переплыл с лошадью, и Господь хранил меня. Да будет милость Его над этим домом.

Мы пошли обратно к козлам и обрезкам, сели.

 Я знал, что зальет,  говорит Армстид.

 Долго он держался, этот мост,  говорит Квик.

 Скажи лучше, Господь его держал,  говорит Дядя Билли.  Не помню, чтобы за двадцать пять лет молотком по нему кто ударил.

 Сколько же он тут стоял, Дядя Билли?  спрашивает Квик.

 Его построили дай Бог памяти в 1888 году,  говорит Дядя Билли.  А помню потому, что первым по нему проехал Пибоди ко мне, когда Джоди родился.

 Если бы я ездил каждый раз, когда твоя жена приплод давала, он бы давно уж сносился,  говорит Пибоди.

Мы вдруг громко смеемся и разом смолкаем. Переглядываемся искоса.

 Много людей по нему переехало,  говорит Хьюстон,  последний раз в жизни.

 Это факт,  откликается Литлджон.  Это верно.

 Одной уж теперь не удастся,  говорит Армстид.  Им с ней на мулах до города два-три дня. Пока в Джефферсон отвезут да потом обратно как раз неделя.

 А что Ансу втемяшилось везти ее в Джефферсон?  спрашивает Хьюстон.

 Обещал ей,  говорю я.  Сама захотела. Родом она оттуда. Так решила.

 И Анс так решил,  говорит Квик.

 Да,  говорит Дядя Билли.  Вот плывет человек всю жизнь без руля, без ветрил, а потом возьмет да такое удумает, чтобы всем хлопот устроить выше головы.

 Ну, теперь разве только сам Господь поможет перебраться через реку,  говорит Пибоди.  Ансу одному не справиться.

 Думаю, Он поможет,  говорит Квик.  Он уж давно Ансу помогает.

 Это факт,  говорит Литлджон.

 Так давно, что и бросить теперь жалко,  говорит Армстид.

 Я думаю, Он как все у нас тут,  говорит Дядя Билли.  Так долго помогал, что теперь поздно бросать.

Выходит Кеш. Он надел чистую рубашку; мокрые волосы гладко зачесаны на лоб, гладкие и черные, как будто голову покрасили масляной краской. С трудом присаживается на корточки, мы за ним наблюдаем.

 Чувствуешь погоду-то?  спрашивает Армстид.

Кеш не отвечает.

 Сломанная кость всегда погоду чувствует,  говорит Литлджон.  У кого кость сломана, предсказывать может.

 Это счастье, что отделался сломанной ногой,  говорит Армстид.  На всю жизнь мог стать лежачим. Кеш, ты с какой высоты падал?

 Двадцать восемь футов четыре с половиной дюйма примерно,  говорит Кеш. Я подсаживаюсь к нему.

 На мокрых досках недолго поскользнуться,  говорит Квик.

 Обидно.  Я говорю.  Но что ты мог сделать?

 Все это бабы, черти,  говорит он.  Я его строил, чтобы у ней с ним было равновесие. Строил по ее размеру и весу.

Если люди с мокрых досок падают, большое паданье тут будет, пока не переменится погода.

 Что ты мог сделать?  говорю я.

Люди падают это ладно. А вот с кукурузой и хлопком моим что будет?

Да и Пибоди не против, чтобы люди падали. Скажи, доктор?

Это факт. С корнем из земли вымоет. Не одна напасть, так другая.

А как же? Потому они и стоят чего-то. Если бы не напасти эти да у всех бы урожай большой, тогда и растить бы небось не стоило.

Нет уж работаешь, ломаешься, а потом чтобы твою работу смыло к чертовой матери?

Это факт. Вот если бы сам мог дождь пустить, тогда и смоет не обидно.

Какой же человек может это сделать? Какого, интересно, цвета у него глаза?

Да. Господь растениям дал расти. Он и смоет, если будет на то Его воля.

 Что ты мог сделать?  говорю я.

 Это все бабы, черти,  говорит он.

В доме женщины запели. Мы слышим, как начинается первый стих, крепнет, обрастая голосами, и мы встаем, идем к двери, снимаем шляпы, выплевываем жвачку. Не входим. Останавливаемся перед ступеньками кучкой, держим шляпы вялыми руками, кто перед собой, кто сзади, стоим, выставя ногу вперед и опустив голову, смотрим вбок, или на шляпы, или в землю, а иногда на небо и на серьезное, сосредоточенное лицо соседа.

Песня кончается; дрожащие голоса дружно вывели последнюю замирающую ноту. Начинает Уитфилд. Его голос больше его самого. Как будто они не одно. Как будто он отдельно и голос отдельно, переплывают на двух лошадях реку у брода и входят в дом один измазан грязью, а другой даже не намок, торжественный и печальный. Кто-то заплакал в доме. Кажется, что ее глаза и ее голос обращены внутрь, и она слушает; мы переступаем с ноги на ногу и, встретившись глазами, тут же отводим их, делаем вид, что этого не было.

Уитфилд наконец умолк. Женщины опять поют. Голоса возникают прямо из густого воздуха и сливаются в печальную утешительную мелодию. Смолкли, но будто не исчезли. Будто затаились в воздухе, и стоит нам двинуться, мы снова извлечем из воздуха печальную и утешительную песню. Но вот они кончили, мы надеваем шляпы неловкими руками, словно никогда не носили шляп.

По дороге домой Кора продолжает петь. «К Богу путь держу и к моей награде»,  поет она в повозке, закутав плечи в платок, под раскрытым зонтом, хотя дождя нет.

 Она свою получила,  говорю я.  Не знаю, куда она попадет, но награду уже получила освободилась от Анса Бандрена. Три дня лежала в гробу, ждала, когда Дарл и Джул вернутся за новым колесом и опять уйдут туда, где их повозка лежит в канаве. Анс, возьми мою, сказал я.

Дождемся нашей, он сказал. Она захочет на своей. Она всегда была щепетильной женщиной.

На третий день они вернулись, погрузили ее в повозку и поехали и уже было поздно. Вам придется ехать кругом, через Самсонов мост. Дотуда день дороги. И оттуда сорок миль до Джефферсона. Анс, возьми мою.

Дождемся нашей. Она на своей захочет.

Его мы увидели в миле от дома, сидел у болотного озерка. Сколько живу, рыба там никогда не водилась. Оглянулся на нас, глаза круглые и спокойные, лицо чумазое, удочка на коленях. Кора еще пела.

 Неподходящий день рыбу удить,  сказал я.  Поехали с нами домой, а завтра чем свет пойдем с тобой на реку и наловим рыбы.

 Эта здесь сидит. Дюи Дэлл ее видела.

 Поехали с нами. На реке-то лучше.

 Она здесь. Дюи Дэлл ее видела.

 К Богу путь держу и к моей награде,  пела Кора.

Дарл

 Ведь не конь твой умер, Джул,  говорю я.

Он сидит на сиденье прямо, чуть подавшись вперед, спина деревянная. Поля шляпы в двух местах отмокли от тульи, провисли перед его деревянным лицом, и, нагнувши голову, он смотрит в дыры, словно из-под забрала, смотрит вдаль через долину, туда, где хлев прислонился к обрыву и лепит невидимую лошадь.

 Вот видишь?  Я говорю. Висят высоко над домом, сужая круги в густом бурливом небе. Неумолимые, терпеливые, зловещие, отсюда они кажутся соринками.  Только ведь не конь твой умер.

 Черт бы тебя взял,  говорит он.  Черт бы тебя взял.

Я не могу любить мать, потому что у меня нет матери. У Джула мать лошадь.

Неподвижные грифы кругами парят в вышине, и тучи несутся, будто отбрасывая их в обратную сторону.

Неподвижный, с деревянной спиной и деревянным лицом, напряженно устремясь вперед, он лепит коня своей ястребиной посадкой, и крылья согнуты. Они ждут нас, уже готовы выносить, его ждут. Он входит в стойло, ждет, когда конь лягнется,  чтобы проскользнуть мимо и вскочить на корыто; смотрит оттуда поверх стойл на пустую тропу и только потом тянется наверх за сеном.

 Черт бы его взял. Черт бы его взял.

Кеш

 Равновесия не будет. Если не хотите, чтобы перевешивался на ходу и в езде, нам надо

 Поднимай. Поднимай, черт бы тебя взял.

 Говорят тебе, на ходу и в езде перевешиваться будет, если

 Поднимай! Поднимай, бестолочь, душу твою в пекло!

Равновесия не будет. Если не хотят, чтобы на ходу и в езде перевешивался, им надо

Дарл

Наклоняется над ним вместе с нами, две руки из восьми.

Кровь приливает волнами к его лицу, а между волнами оно зеленоватое ровная, сплошная, светлая зелень коровьей жвачки; лицо задыхающегося, яростный оскал.

 Поднимай!  говорит он.  Поднимай, бестолочь, душу твою дьявол.

Натужился и вдруг вскидывает свой конец; мы едва успеваем за его рывком подхватываем гроб, чтобы не перевернулся. Первое мгновение он сопротивляется, будто живой будто ее тонкое, как лучина, тело внутри, даже мертвое, яростно противится из стыда примерно так она стеснялась бы раздеться, показать грязное белье. Потом отрывается и взлетает на наших руках, словно истощенное тело придало доскам летучесть или же она, поняв, что одежду сейчас сорвут, бросается за ней вдогонку, и в этой крутой перемене чудится насмешка над первоначальной потребностью и желанием. Лицо у Джула становится совсем зеленым, и я слышу зубы в его дыхании.

Мы несем его по прихожей, неуклюже и громко шаркая ногами по полу, и выносим в дверь.

 Постойте-ка минутку,  говорит папа и отпускает. Он поворачивается, чтобы захлопнуть и запереть дверь, но Джул ждать не хочет.

 Пошли,  говорит он задыхающимся голосом.  Пошли.

Мы осторожно спускаемся с ним по ступенькам. Боимся даже чуть-чуть наклонить его, словно это невиданная драгоценность, несем, отвернув лица, дышим сквозь зубы, чтобы не дышать носом. Движемся по тропинке, к склону.

 Все-таки подождите,  говорит Кеш.  Говорю, равновесия нет. На холме понадобится еще один человек.

 Ну и отпусти,  говорит Джул. Он не останавливается.

Кеш не поспевает за ним, он ковыляет и шумно дышит; потом отстал, и Джул один несет передний конец, и на склоне гроб тоже наклоняется, начинает убегать от меня, скользит вниз по воздуху, как сани по невидимому снегу, плавно отсасывая воздух, в котором еще запечатлено его содержание.

 Джул, подожди,  говорю я.

Но он не хочет ждать. Он почти бежит, а Кеш остался сзади. Мне кажется, что мой конец ничего не весит, плывет как соломинка на буйной волне Джулова отчаяния. Я уже не прикасаюсь к нему, когда Джул поворачивается и, остановившись на заносе, с ходу досылает гроб в повозку, а потом оборачивает ко мне лицо, искаженное яростью и отчаянием.

 Черт бы тебя взял. Черт бы тебя взял.

Вардаман

Мы едем в город. Его не продадут, сказала Дюи Дэлл, потому что он Деда Мороза и Дед Мороз забрал его до Рождества. Тогда он опять будет за стеклом, блестеть и ждать.

Папа и Кеш спускаются по склону, а Джул идет в хлев.

 Джул.  Папа говорит. Джул не остановился.  Ты куда идешь?  Папа спрашивает. А Джул не остановился.  Оставь коня здесь,  говорит папа. Джул остановился и смотрит на папу. Глаза у Джула светлые.  Оставь коня здесь,  говорит папа.  Мы все поедем с мамой на повозке, как она хотела.

А моя мама рыба. Вернон видел. Он был тут.

 У Джула мать лошадь,  сказал Дарл.

 Тогда моя может быть рыбой, правда, Дарл?  сказал я.

Джул мой брат.

 Тогда и моя должна быть лошадью,  сказал я.

 Почему?  спросил Дарл.  Если твой папа папа, почему твоя мама должна быть лошадью потому что у Джула мама лошадь?

 А почему должна?  спросил я.  Почему, Дарл?

Дарл мой брат.

 Дарл, а твоя мама кто?  спросил я.

 У меня ее нет,  сказал Дарл.  Потому что, если у меня была, то она была. А если была, значит, ее нет. Нет?

 Нет,  сказал я.

 Значит, меня нет,  сказал Дарл.  Я это я?

 Ты.

Я это я. Дарл мой брат.

 Ведь ты это ты, Дарл.

 Я знаю,  сказал Дарл.  Поэтому меня и нет, что я для тебя ты. И для них ты.

Кеш несет свой ящик с инструментами. Папа смотрит на него.

 На обратной дороге зайду к Таллу,  говорит Кеш.  Там надо крышу на амбаре.

 Это неуважение.  Папа говорит.  Это издевательство над ней и надо мной.

 Хочешь, чтобы он доехал досюда, а потом пешком тащил их к Таллу?  спрашивает Дарл.

Папа смотрит на Дарла, жует ртом. Теперь папа бреется каждый день, потому что моя мама рыба.

 Это неправильно,  говорит папа.

У Дюи Дэлл в руке сверток. И корзинка с нашим обедом.

 Это что?  спрашивает папа.

 Пироги взяла у Коры,  говорит Дюи Дэлл и влезает на повозку.  Просила в город отвезти.

 Это неправильно,  говорит папа.  Это неуважение к покойной.

Он будет там. Она говорит, он будет там на Рождество, блестеть на рельсах. Говорит, его не продадут городским ребятам.

Дарл

Он идет к хлеву, входит на участок, спина деревянная.

Дюи Дэлл несет корзинку через руку, в другой руке что-то квадратное, завернуто в газету. Лицо у нее спокойное и угрюмое, в глазах настороженная мысль; в них я вижу спину Пибоди, как две круглые горошины в двух наперстках: может быть, в спине Пибоди два таких червячка, которые упорно и тайком проедаются сквозь тебя и вылезают с другой стороны, и ты вдруг пробуждаешься от сна или бодрствования с ошарашенным, озадаченным лицом. Она ставит корзину в повозку и влезает сама; нога длинно заголилась под натянувшимся платьем: этот рычаг, который переворачивает мир; эта половинка циркуля, которым меряется длина и ширина жизни. Она садится на сиденье рядом с Вардаманом и кладет на колени сверток.

Вот он входит в хлев. Он не оглянулся.

 Это неправильно,  говорит папа.  Такую малость мог бы ради нее сделать.

Назад Дальше