Младая Ханга красотою своею пленила не одного молодого собрата. Но ни один из них не полюбился ей. Она-то росточком невысока, но как глянет на молодца глазами своими светло-зелеными сверху вниз, так чудилось, что она высока да горда. Хангу-то всему обучили: и бой вести, и кудесничество делать, и род свой знать. Но род свой вести да детей приводить не торопилась она: все с отцом просилась в море, в ладье плавать. Но отец ее тому рад был, сыновей-то более не имел. С малолетства брал дочь с собою по морю плавать да учил бои вести. Как поплывет та Ханга, Зунхи дочь, так море к ладье той ласково, нежно. Дары свои открывает да той ладье вручает. А как бой затеивают, так та девчушка с длинными, словно тот огонь, кудрями опервой выбегает да в бой вступает. С нею все бои Зунха да его воины побеждали и над всеми врагами верх брали. Выросла та девчушка в красу-девицу овосемнадцати лет. В волосах-то ее яркий да страстный огонь жил, как и в духе ее. Она жизни полна была, а бой вела не хуже сильного молодца. Голову-то гордо держала, бесстрашно, а глазами зелеными сверкала да блестела. Красота в ней была гордая да чужестранная. Как пристала их ладья к берегу русичей, так там она и осталась. Отдал ее отец за молодца Всевласия мужалого богатыря Своярта.
Но не только наследие свое, ведьмовство да кудесничество, отдала Родиполку, но и наделила его красотою своею чужестранною: глазами зелеными да кудрями огненными. С самого ребяческого богатырка Ханга учила Родиполка не резать волосы, а заплетать их в толсту косу. Хоть сама-то прабабка носила волосы свои густые по-иному, чужестранному. Заплетала она их в толсты косы, но по-своему: делила волосы на три части, нижнюю часть не трогала, распускала, верхнюю, поделив на две, заплетала в одве косы да связывала между собою. Правнук ее, Родиполк, от нее не отставал, к очетырнадцати годам носил он косу не хуже девичьей: толстую, пламенную, ярко-огненную, до самого пояса. Волосы он свои тяжелые курчавые приглаживал со всех сторон, плотно стягивал, а потом заплетал в трех-, а то и четырехполосную косу. Вид его от этого был инородный, броский, яркий. Да и вся его краса молодецкая редкая. Образ его заметный, всем девицам на радость. Светлокожий, бледный, с красивым лицом, словно сын не Любы-свуянычихи, а самой прабабки Ханги. Силен он. Как тот бой вел словно жил тем: сильными ударами, резвыми движеньями, да так жил, что той боли не чуял, а после уж, осмотревшись, замечал-то раны, отметины на себе.
Прадеда свого победил, да себе одну царапину получил. Но знал он от прабабки Ханги- кудесницы: травы целительны, от тех царапин-то и следа не останется. А вот после боя с самою прабабкою Хангою получил он свой опервый шрам, через овсю грудину. Но то все ему нипочем было, травушка-то все вылечит да залечит. Мать его после того боя плакала все да охала. Ханга же гордилась правнуком своим, словно то сын ее был.
Родиполку после победы над Хангою прадед Всевласий гордо подарил свою макитру (головной убор, суженный к верху) с тканью до плеч да меч именной Своярт. Меч тот начищен был да в руках прадеда под лучами Ярила-батюшки блестел да сиял. На рукоятки меча того образы были солнышка Ярила-батюшки да Месяцеслава самоцветами яркими выложены.
Но младому богатырю чудилось, что как только прадед отдал тот меч, тот сиять стал уж не так ярко да тепло, а словно холодом блестел, да на Родиполка-то словно тот ветер холодный дул, остужал да заморозить норовил. Не принял тот меч сильный меня, думал горько Родиполк, глядя на меч узкий да длинный блестящий. Не сойдемся мы, не будет от него подмоги. А только тяжесть от меча того, тоска. Все тот меч Своярт теплом к своему другу богатырю Всевласию духом кипел. Ведь недаром сколько побед в боях одержали вместе да стольких врагов остановили, все то вместе было: сильный богатырь Своярт да меч его, друг стальной. А ведь как же иначе, меч-то живой, дух в нем есть, принять-то должон богатыря. А коли не примет, то в боях победы не будет, ведь не только сила в руках и в ногах должна быть, но и меч за тебя как за друга свого стоять должен, сечь врагов сильно надо, по надобности богатыря.
После дара того прадеду Всевласию Любовичу тяжко стало жить, словно с мечом тем всю свою могучу силу передал. Ушел прадед Родиполка за Леть-реку в конце темной осени, после опятнадцатилетия правнука. Умер он рано утром, по зорьке, когда Ярило-солнце только-только пробуждалось, просыпалось. Нашли прадеда возле могучего серого камня, крепкого, как и сам прадед. Всевласий словно замер, глядя в небо синее, на могучее Ярило-солнышко. По наставлению жены его, Ханги, схоронили его по обычаю ее, чужеземному, инородному. Отвезли тело Всевласия в темный лес да похоронили за серым большим холмом, под земелькой-матушкой. А на могилку камень огромный поставили, с самого Родиполка.
Затосковал правнук его, стал ходить стороною. И людь деревенский стал про него разное сказывать. Чудился он им малым дитятком неразумным и осерчалым, тихим да боязливым. А самая старая сгорбленная бабка Куманиха, что в конце деревеньки жила и родом из древочей была, говаривала невесть что. Толковала она каждому и всякому, указывая сухой серой рукой на молодца, что тот полоумным стал. Людь-то головой кивал да на Родиполка стал недобро поглядывать. Да и сама седая Ханга, глядя на него, охала и кивала, сетуя на его мягкий и ранимый дух. Ханга та все печалилась, как же с таким мягким духом-то бой вести. В боях да войнах жалости нельзя допускать, а то свою погибель найти можно. А чего еще худого, так из-за духа-то мягкого да слабого люди али весь народ погибнуть могут.
Но мать Люба сына жалела. Да и не обманешь ее, все она видит, все чует. Она-то, мать-обережница, все знает: и тоску его сыновью, и что сторонится всех. Решила мать его женихать. Как только приметила над верхней его пухлой губой чуть золотистый пух, так стала невест ему подбирать. С седовласой бабкою Хангою совет держала. Ханга на девок вострым взглядом смотрела, а после уж на прародителей. А мать Родиполка, напротив, поначалу на прародителей, а после уж на саму девицу. А коли то все по нраву было, то и Родиполку говорили о невесте младой.
По нраву матери Любе пришлись соседи их, что через избу жили, Весна да Болислав. Было у них отрое детей: сын да одве дочери. Добры они были, людь уважали, землю любили. Приметила Люба сперва дочь их, пышнотелу Миролюбу, очетырнадцати лет. Девица крепкая, сильная, с хваткими руками, высокой полной грудью. Красою среди молодцев она не славилась, но и страшна не была, а телом своим манила. Молодцы округ нее вились, да все норовили к телу ее прижаться да в уста ее алы целовать. Она от того зарделась, но от молодца не убегала. Родиполк то все примечал, но матери не сказывал. Старая прабабка Ханга на рассказы матери Любы кивнула да совет свой дала:
Ежели телом пышна, говорила, то дитятки приведенные будут крепкие.
По красному вечору, когда Родиполк опосля заката пришел в избу, мать, накормив его да усадив на главное место, объявила сыну о невесте да его женитьбе. Родиполк-то не противился, но и согласия своего давать не спешил. Видел Родиполк в Миролюбе холод да зимнюю стужу.
Когда Хмура-то пришла, зима студеная, то Миролюбу и засватали. А как сватать ее стали, так она горда была, смотрела глазами серыми на жениха свого, словно сталь меча вражеского блестела, сильно, но злобно. Любился ей другой молодец, что заезжий был. Тайно она ему женою стала. А младому Родиполку не свезло Миролюба, его невеста, сбежала с другим, со своим тайным мужем, чернобровым инородцем. То все после понял Родиполк, почему та невеста его злобою на него глядела. Остался Родиполк без невесты своей. Но от того печален не был, не по нраву ему Миролюба была, словно та Вьюжница. Но людь деревенский его жалел, а родителям Миролюбы укор делал, что, мол, стыд-то, от судьбы отворачиваться, Лада к таким не приходит, да еще и весь род накажет.
Шумно стало в деревеньке, неспокойно. Каждый, завидев ту Весну али Болислава, кричал на них, гневил. Даже сама Куманиха на них покрикивала, хоть и не любила тот род богатырский. И соседи к Любе пришли прощенья просить да и о младшей дочери разговор вести. Но мать Люба княжеского роду, с гонором всю свою гордость показала да ждать наказала. Старая Ханга свои брови-то рыже-седые к переносице сдвинула, но матери Родиполка перечить не стала. Ведь она-то мать-обережница, лучше ей знать, что для сына ее важнее. Но не по нраву Ханге был отказ Любин, ведь люди-то с добром пришли, да и девка Чаруша молодцу ближе да милее. Но того говорить не стала, а как сразу не сказывала, так потом уж к тому не возвращалась.
Но не увидела того сватанья Чаруши седая Ханга, зачахла да потемнела. Хоть и была Ханга-богатырка духом сильна, но о своем муже горевала, тихо, чтобы никто того не увидел. Но правнук ее все подмечал: глаза-то ее блестеть перестали, хмура в них поселилась.
По году старая прабабка Ханга стала терять силу свою, похмурнела, словно и не богатырка вовсе. От весны да осени маялась, недужила. Осенью к яблоне своей подошла, с тоскою смотрела. На деревце листья пожелтели, опадали. Увидала то Ханга, посерела:
Не бойсь, Леть-река уведет меня к прародителям. Сказала то, и кашлем зашлась.
Люба отговаривать стала:
То ж по осени завсегда так, листочки-то желтеют. А после и вовсе спадают.
Но Ханга словно того и не слышит, все на яблоньку печально смотрит, вроде никогда того и не видела, ни листьев желтых, ни опадания их. Смотрит она на деревце-то да кашлем заходится.
Грудница ее давить стала, поначалу малая, а после-то совсем сдушила. Как зайдется та прабабка кашлем, что сил нет слушать, а самой Ханге кашлять. А к концу-то уж и кашлять сил не было. Слегла она. Совсем уж белая стала, а округ уст голубое все, словно небо-то. А как умирать стала, так все лицо ее худое посерело да синим стало. По вечеру Ханга опять кашлем зашлась, да и выдохнула все, а после уж и вдохнуть не смогла, ушла за Леть-реку к своим прародителям. Схоронили Хангу, как и мужа ее, в сырой земельке-матушке.
Зимою яблонька засохла. Стоит серая, с пустыми тонкими ветками. Весна пришла, но на ней ни листочка, ни буйного цвету. Умерла прародительница, а за нею и деревце любое. Но того деревца никто не рубил, не решался. Стоит оно темное сухое в огороде, словно то чучело, птиц злых отпугивает. Глядел на то деревце Родиполк, тосковал. Мать-то все видела да печаль сынову разогнать хотела. Стала она его на игрище да на гульбище посылать.
Пристал он к молодцам-однолеткам, ходил да гулял с ними. А овогда с ними на гульбища ходили и другие молодцы безжоные. Ходили с ними и сосед их Лель овосемнадцати лет, инородец одвадцати опяти лет Журба. Инородец тот не из их деревеньки Сохте был, а пришлый. Жил он у Милы безмужней, в избе ее. Мила та осорок годков была, а Журбе-то одвадцать опять, дитятко дядьке виделось. Да Мила привести не могла, совсем седая стала. Дивился тому Родиполк, что Журба-то с ними гуляет, ведь он у Милы жил да мужем ее был. А они-то все парни безжоные были да не засватанные. Журба тот чернобровый, с глазами углями жгучими, все возле Родиполка терся, все про него выспрашивал. Про жизнь его, про нрав, про мать его. Родиполк все с неохотою сказывал да с утайкою. Не по нраву были богатырю те расспросы. А особенно про мать его Любу. Журба тот все словно про девку спрашивал, а в конце-то стал нахваливать, что и Родиполку не стало сил слушать. Ведь не так он хвалил красу материнскую, чтобы с ласкою да нежностью говорить про тот стан ее высокий да стройный, про глаза голубые да про волосы темно-русые, а так он сказывал, словно с матерью Родиполка жил да спал вместе. На те слова Родиполк к Журбе повернулся да резко ответ дал:
Ты, Журба, думы да речи свои-то сокрой, а то разойдусь я да бой сделаю!
Журба на того посмотрел, но злости да гневу в Родиполке не было. Но Журба испугался: то ли рук, в кулаки сжатых, то ли сверкающих глаз зеленых. Журба того успокоил да больше про мать Родиполка не сказывал. Думал, что тот все забудет да отойдет. Но Родиполк не забыл, а стал сторониться того Журбы да все с другой стороны ходил, вместе с Лелем.
Каждый вечер возле капища любили молодцы своею силою выхваляться. Они-то, резвые юные, друг с другом бои проводили, кто кого сильнее станет да будет. Да не для дела нужного, а так, ради забавы да хвастовства. «А ежели на самом деле тот бой будет, так и разбегутся по избам да в углах позапрячутся», думал с насмешкою Родиполк, стоя от них подалече. Он всегда в сторонке стоял да в игрища не вступал. «Негоже силу свою напоказ выставлять ради забавы да растрачивать попусту, учила Ханга правнука свого Родиполка. А то ведь Порун, что силу дает, отнимет ее, да еще и весь род обидит». Слушался Родиполк Хангу да силу свою могучую зря не тратил. Молодцы-то это заприметили да смеяться стали, надсмеиваться. А Журба тот все заступался. Родиполк все приметил да потеплел к тому, простил. Но молодцам ничего не отговаривался, а только однажды свою силу богатырскую показал да всех опятьох молодчиков по сторонам разбросал. Но то все зря было: разбежались парни-молодцы, да и стали его сторониться, бояться. Да и он тоже срамился. И не того, что обиду кому сделал, а что прабабкин завет нарушил, силу свою попусту потратил. Молодцы-то после этого его с собою звать перестали, а потом и он на гульбища да игрища не стал ходить.
А как перестал гулять, так все в избе сидел али по хозяйству содействовал матери. В духе его лад настал, тихо да спокойно ему было. Один Журба к ним в избу захаживал, словно к побратиму своему Родиполку. Но не к Родиполку он приходил, то все уловка была. В избу-то он зайдет, да на мать Любу поглядывает. Он глазами-то своими темными сверкает да в усы свои черные улыбается. А после стал он Любе в голубые глаза заглядывать, а как посмотрит он, так и она краскою зайдется, словно девка младая. Люба-то отридцати годков была, горда, статна. Виделся в ней образ княжий, высокий.
А когда ж Хмура-то пришла, в избу с нею пришел к матери Журба мужиком новым. То Журба все Любу, мать Родиполка, примечал, обхаживал. Как пришел к ней дядька Журба, так стала мать словно молодица та: при нем-то зарделась да весела ходила. Не стал сын противиться тому, матери-то одной быть не пристало.
По теплой радостной весне срубил Журба ту яблоньку сухую, чтобы и памяти не было о Ханге-богатырке да Всевласии-богатыре. А после того стал он на Родиполка искоса поглядывать да матери наговоры на сына делать. Как посмотрит на того своими глазами темными, так сверкают они злобно да ненавистно. Темнобровый Журба стал мужем матери Любе, но отцом Родиполку не стал. Не стерпел сына жены своей, а потому всячески принижал его. Но и сам Родиполк не умалчивал, отговаривался и бранился с Журбою. Дядька этот сказывал про Родиполка россказни, а по конце настаивал, чтобы Родиполк ушел в другую избу: когда у них будут свои дети, для Родиполка-мужика места-то нет. Но Родиполк все свое твердил да Журбе все отговоры давал, что изба эта и его тоже, и Журбе-то этому смолчать надобно, ведь приемный он, свою избу не сладил, а к дружке своей пришел. Непрестанная брань между ними вводила мать в уныние. Она горевала. Журба-то ей мил да люб был, а сын-то округ виновен. Мать его Люба Родиполка-то ругала, а за Журбу заступалась. Ненужным Родиполк стал, мешал он Журбе жизнь свою строить да нравы свои делать. А после и вовсе из избы выселила да постелила в клети.
Стало тому богатырю младому мило его одиночество. Бывало, придет на пригорок да сядет на поляне возле березы. Спиною прижмется да смотрит вдаль: на избы со ставенками резными да на самих людей сохтичей. А овогда подле реки ходит за водою смотрит. Редко теперь можно было его видеть в гурьбе красных молодцев али возле избы своей все он сам по себе был.