Элиза и Беатриче. История одной дружбы - Сильвия Аваллоне 9 стр.


 Если ты чего-то хочешь, нужно все спланировать,  продолжала Беа.  Как мы сделали с джинсами. Ты должна выиграть.

 А что выиграть-то?  мне стало смешно.

Она испытующе поглядела на меня. Серьезная, сосредоточенная. И на пожарной лестнице внутреннего двора лицея Пасколи задала вопрос:

 Что ты умеешь?

Я не знала.

 Что тебе нравится?

Я попыталась подумать на эту тему.

 Не кто ты есть, не что ты о себе думаешь, не как тебя видят другие. Ты сама, в этой жизни, чего хочешь?

Я потеряла дар речи. Мы слишком дисгармонировали друг с другом на этой лестнице. Я онемевшая. Она с этим своим внутренним огнем. Сейчас я удивляюсь: как она в четырнадцать лет умела так пылать? И вытаскивать на свет божий сокровенные желания других?

 Может, писать? Ты говорила, что ведешь дневник.

Я жутко смутилась, словно с меня перед всем классом сорвали одежду.

 Тогда напиши ему письмо.

Посланные на наши поиски сотрудники лицея наконец обнаружили нас и стали загонять внутрь («Быстрей, быстрей!»). И пока мы шли, Беа пообещала:

 Я тебе помогу. Но сначала дашь мне прочитать, я подправлю.

* * *

Вот так мы и начали: на вырванных из тетрадей листах. Никакой электронной почты, вложений, дискет, дисков, флешек. Только ручка и бумага.

Домой я в тот день вернулась совсем смурная. Пообедала с отцом в еще более мрачном состоянии, чем обычно. Потом закрылась в комнате и до самого вечера не прикоснулась к учебникам. Сидела, как прикованная, за столом перед белым листом бумаги. Я вывела лишь одно слово «Лоренцо»  и будто плотину прорвало.

Я-то думала, что уже отпустила его, но он остался. Скрывался внутри, дозревал. Или это был не он, а моя потребность высказаться, иметь личного дистанционного адресата, которому можно все рассказать.

С самого начала я была бесстыдно откровенна. Мне так хотелось сбросить с себя весь этот груз, дать себе волю, излить душу. Ручка летала по бумаге, залезая на поля. Я написала, чем заполнены мои дни (молчанием). Обеды, ужины, воскресенья. Как мы сидим каждый в своей комнате, мы с папой. Потом про Биеллу: горы, пьяцца Лиабель, палаццина Пьяченца. Я вся вспотела, удивлялась, что у меня получается. Описала поездки на Сесию летом, в Оропу зимой. Зарывшиеся в снег санки на Гусином лугу; как мы с братом барахтаемся в сугробе, а мама смеется с бокалом горячего глинтвейна в руках. Щемящую пустоту после расставания.

Не перечитывая, я сунула письмо в карман рюкзака. И на следующее утро принесла его Беатриче уверенная, гордая. Она развернула письмо, быстро прочла.

 Не пойдет,  заключила она, поднимая глаза.  Тут полно ошибок, повторов. Патетики. Прямо хочется позвонить в соцслужбу. Нельзя же ему все подряд вываливать! Придерживай себя. Отфильтровывай.

Я ощутила боль, физическую. Опустошающее чувство отверженности. Потому что это было про меня. Не про мою одежду, мой акцент, мою прическу, а я про меня саму.

Но я послушалась. Второй день подряд я сидела на своем «рабочем месте». Сейчас, через столько лет, хочется отметить, какую огромную власть имела надо мной Беатриче. И что если бы не она, то я парадоксальная вещь так никогда бы и не начала писать.

На этот раз я попробовала контролировать себя, фильтровать, что пишу, не получая от этого никакого удовольствия. Сидела на стуле деревянная, чинная. Писала слово и зачеркивала, другое зачеркивала. Перевод бумаги. Невероятные усилия. Весь итальянский язык казался опасным, чрезмерным, неуместным как и я.

Утром в пятницу я вручила Беатриче полстраницы сдавленного мычания.

 Это что?  Она недовольно вернула мне письмо.  Теперь ты ничего не написала. Скачешь от одного полюса к другому. Ты должна соблазнить его, а не зевоту у него вызвать.

Я поняла, чего она от меня хочет, и на третий день начала выдумывать, придерживаясь при этом своей первой версии. Перечитала, разорвала. Начала заново, привирая все больше и больше. Открыла «Ложь и чары»: ни разу еще не заходила дальше тридцатой страницы, а теперь разобрала на цитаты, копируя отдельные слова и целые фразы. Бессистемно, что понравится.

Я навыдумывала случаи из прошлого, которых не было. Преобразила свой дом и с виа Тросси на окраине переместила его в самый центр. Мама работница фабрики, воровка превратилась в художницу, одержимую муками творчества. Никколо лишился гребня и пирсинга, оделся в черное, получил черное кожаное пальто, длинные волосы и набеленное лицо, поскольку мне больше нравились металлисты. Я вошла во вкус, отбросила всякую щепетильность. Всю субботу и воскресенье я меняла свою жизнь.

«Ты должна соблазнить его»,  говорила Беатриче. Я писала, перестав быть Элизой. Накидывала мантию, надевала маску, швырялась прилагательными. Вышивала на нижнем белье непроизносимое вслух. Мастерски оперировала понятиями, о которых не имела представления: не говорила прямо, а намекала, подвешивала фразы на полуслове. И все же, стряхнув с себя застенчивую Элизу и притворяясь, будто делала это уже миллион раз, я, сама того не подозревая, приближалась к той части себя, которая и являлась моей сутью.

Точно могу сказать, что Беатриче стала для меня лучшей школой писательского мастерства. Хоть она и трезвонит сейчас везде, что читать только время терять, что ей целую империю надо двигать вперед, что романы это чушь. Она врет. Как и я. Ничего нет на свете эротичней лжи.

В воскресенье вечером, в кровати, я перечитала результат шести дней труда. С таким интересом, будто это и не я писала. А кто, в самом деле? Этот вопрос ужасно возбуждал меня. Я вышла босиком в коридор, чтобы позвонить. Я не могла удержаться. Подняла трубку, но вместо гудка услышала металлический скрип модема. Папа качал какие-то черт знает какие университетские документы в миллиард байт. Я рассердилась, распахнула его дверь и крикнула:

 Оторвись от этой штуки, мне позвонить надо!

Тут, конечно, повлияли мои литературные упражнения. Преодолевая застенчивость, я позвонила домой Беа в девять вечера, изобрела какую-то срочную необходимость по учебе, и, когда мать передала ей трубку, умоляюще попросила:

 Завтра в семь тридцать. Встретимся у школы, пожалуйста. Это крайне важно!

Потом повесила трубку и всю ночь не смыкала глаз.

На следующее утро в школе не было ни души. Во всем вестибюле только мы вдвоем, в куртках, с рюкзаками. И между нами письмо. Пока Беа читала, я неотрывно следила за ней, переминаясь с ноги на ногу, дрожа и вздрагивая от малейшей ряби на ее лице, от движения бровей, губ. Казалось, я сейчас умру.

 Здорово,  сказала она наконец.  В самом деле здорово, Элиза.

Глаза ее сияли, и я наполнилась безмерным, экстатическим счастьем.

Беатриче убрала письмо в конверт, попросила у сотрудника ручку, что-то написала сверху и пошла вверх по лестнице. Я за ней. Вот только она не свернула к нашему классу, а стала подниматься дальше.

 Что ты задумала?  тревожно спросила я.

Она не ответила. Только сейчас небольшими группками начали подтягиваться остальные ученики. На третьем этаже Беатриче свернула направо по коридору и двинулась к двери в глубине кабинету пятого «C».

 Не надо!  я попыталась удержать ее, выдернуть письмо.

Но Беатриче вытянула руку вверх, лишив меня всякой возможности сделать это. Она была слишком высокая. Мои глаза наполнились слезами:

 Я не хочу, чтобы он его читал!

 А зачем тогда писала?

Я писала для нее. Чтобы она сказала, какая я молодец.

Писала для себя. Чтобы доказать, что я на что-то гожусь.

Он был настоящий, из плоти и крови; он не имел отношения ко всей этой лжи.

 Не надо, пожалуйста!

Беатриче сверкнула глазами:

 Тогда мы больше не подруги.

Я окаменела.

 Решай. Или мы сейчас идем и кладем письмо ему в парту, или клянусь я с тобой больше не разговариваю. Вернусь за свою парту, и тебя все заплюют.

Вот она, стерва.

Выползла наружу. Как в первый школьный день, как всякий раз, когда она смеялась над Биеллой-шевели-поршнями.

Эта стерва хотела только побеждать. Преступая любые моральные, социальные и гражданские ограничения. Дружба? В топку. Любой ценой добиться своего.

И она добилась.

Мы зашли в кабинет пятого «C». Беатриче и правда подготовилась, все спланировала знала, куда идти: к последней парте у окна. Парта была вся изрезана надписями, в ней лежала забытая книга. Я успела прочитать название: Витторио Серени. «Переменная звезда». Меня обдало холодом; мурашки побежали по рукам, по ногам. Беатриче положила рядом с книгой конверт с надписью: «Для Лоренцо».

И мы сбежали.

7

Феррагосто. Как Б. спасла мне жизнь

«И они пожирают друг друга глазами, ищут друг друга, тянутся тайно руками по покрытому льном столу». Это не про нас с Лоренцо, хоть и из сборника «Переменная звезда». Эти двое, которые ищут и пожирают друг друга глазами, пытаясь без особого успеха действовать тайно,  мои родители.

Называется стихотворение «В воскресенье после войны». В нем звучит вопрос: «Для двоих, что вновь встретились в воскресенье после войны, может ли расцвести морская пустыня?»

Что до моей матери, то она точно расцвела. Отец стал меньше сидеть в кабинете и даже приобрел какой-никакой цвет лица. После семи лет супружества и одиннадцати лет развода они расстались, когда я только начинала произносить что-то осмысленное,  этим идиотским, мучительным летом двухтысячного они переживали вторую юность.

Вечерние вылазки за мороженым стали традицией. Со временем нас даже избавили от формального вопроса: «Хотите с нами?» Когда отец закончил все университетские дела, у них и дня не проходило без моря. Каждый раз новый пляж, новый природный оазис. После обеда мы с братом забирались в кровать: я читать, а он уже одурманенный марихуаной спать. А эти двое уходили, благоухая кремом от солнца. Мама в соломенной шляпе и в просторном желтом пляжном сарафане, папа в бейсболке и с романом Стивена Кинга под мышкой, на шее неизменный бинокль для наблюдения за птицами.

Ездили они всегда на грязном отцовском «пассате» с невообразимо набитым багажником: разная техника, чтобы наблюдать и фотографировать птиц, «Поляроид», чтобы снимать маму, сама она добавила к этому надувной матрас, лежаки и полотенца.

О чем они беседовали? Не могу даже предположить. Мама ничего не знала о сойках, морских зуйках, авдотках, никогда не интересовалась животными. Интернет, софт? Меньше чем ничего. Другие галактики? Хорошо, что она хотя бы понимала, в каком регионе Италии находится. Папа закончил институт с отличием, его диссертацию опубликовали в Штатах, а мама даже до диплома не дошла. Пыталась читать, к примеру, журнал «Смеемся и поем»  и выдыхалась на первой же фразе. Настоящая катастрофа. Я гляжу на нее взрослым взглядом, и мои глаза все так же безжалостны к ней, к ее импульсивности, ее итальянскому. Тем не менее я бы все отдала, лишь бы вновь увидеть ее такой же счастливой, как тем летом.

И не на фотографии, а в реальности, каким-нибудь июльским или августовским днем 2000 года. Увидеть, как она смеется, уходя на пляж. Маленькая, веснушчатая, с длинной растрепанной челкой на глазах. Легкая и беззаботная, под стать имени: Аннабелла.

Иногда после дневного сна Никколо выныривал из заторможенного состояния и заходил за мной, или же я бросала в сотый раз перечитывать Мандельштама и стучалась в его дверь. Мы садились на кухне полдничать вдвоем, возрождая наши старые и самые дурные пьемонтские привычки: MTV, картошка фри, ноги на стол. А из окна с опущенными жалюзи доносился шум города полного жизни, увлеченного соревнованиями по прыжкам с камней, поединками на ракетках у кромки воды.

Мы сидели бледные, недовольные. И лишь после пяти вечера осмеливались высунуть нос на улицу, вместе с пенсионерами и младенцами. Пока я неприкаянно моталась от дома до библиотеки и обратно, а брат глушил себя гашишем и кетамином с новыми убогими друзьями, мама и папа развлекались по полной.

Не хочу, чтобы показалось, будто они бесчувственные, жестокие. Они заботились о нас. Видели расширенные зрачки Никколо, мое угрюмое лицо. Но что теперь я это понимаю они могли поделать?

Они были влюблены.

Это было их время, не наше.

Они пытались иногда как-то вовлечь нас, особенно отец. Однажды утром он вознамерился показать нам, как работает его «Олидата-586». Серый параллелепипед, загромоздивший кабинет, больше телевизора, с выпуклым экраном; сегодня на такое без улыбки не взглянешь, но тогда у него внутри был третий пентиум. И папа без конца всем повторял: «У меня третий пентиум, у меня третий пентиум», а в глазах его сияло будущее. В тот день он воодушевился, оживился. Надо отметить, что преподавателем он всегда был прекрасным, такие западают студентам в душу. Но, как известно, дети есть дети: они не слушают. Папа водил мышкой, аккуратно кликал, показывая, как подсоединиться к интернету и открыться миру. Написал нам на бумажке имя пользователя, пароль и номер провайдера длинную абракадабру. Мы в ледяном молчании выдержали там минут десять.

Следующий заход он сделал на тему птиц своей второй страсти. Предложил полюбоваться великолепным зрелищем: полетом пустельг и ухаживанием морских зуйков в парке Сан-Квинтино, то есть подняться на заре, вооружившись специальными ботинками и биноклями. Этот проект мы зарубили на корню, просто молча выйдя из комнаты.

Мама изменилась и уже не смотрела на нас как раньше. Увлеченная отцом, морем, охваченная эйфорией от вновь обретенной свободы.

«О-го-го, сколько тебе еще наверстывать»,  говорила она отцу смеясь, без всякой злобы, и исчезала. На два часа, на целое утро. Возвращалась к часу: в руках покупки, в волосах полно песка. А один раз даже шорты были измазаны зеленым, словно она каталась по траве. Дома ее непременно ждал накрытый стол; экс-супруг у плиты, дети перед телевизором. Бледные, как восковые свечи.

В нашем присутствии они не целовались и почти не касались друг друга, но все и так было очевидно. Если так мало тем для разговора, нужно это как-то компенсировать. Их спальня была в глубине коридора, в самой дальней от нас комнате. Мама теперь закрывалась в ванной на ключ и не пускала нас. Всегда была причесана, накрашена и благоухала. Она дистанцировалась от нас, потому что прежних «нас» больше не существовало. Были «они».

Но вернемся к изначальному вопросу: «Может ли расцвести морская пустыня?» В свои тридцать три года я знаю ответ: «Нет».

* * *

Первый признак того, что идиллия между мамой и отцом обречена, появился вечером на праздновании Феррагосто, когда я познакомилась с Беатриче. Впрочем, это скорее был не признак, а пугающий, оглушающий грохот, какой случается иногда перед цунами.

На сей раз они не убеждали нас пойти вместе, а просто поставили перед фактом: идем вчетвером в шикарный ресторан с террасой с видом на море. Отец забронировал стол за месяц, чтобы не пролететь. «Нарядимся, посмотрим салют, оторвемся по полной»,  заявила мама непререкаемым тоном и с таким лицом, что можно было ожидать пощечин.

Я всегда ненавидела праздники. Это, конечно, не оригинально: я знаю, что для любой семьи не обязательно проблемной или странной, а даже обычной праздничные дни превращаются в наказание. Одно только Рождество чего стоило. Папа звонил в домофон в Биелле неловкий, растерянный, с куличом в руках; прилагал неимоверные усилия к тому, чтобы что-то сказать.

На Феррагосто было примерно то же, только с отягчающими обстоятельствами в виде жары и Т. К тому же мама, которая теперь играла роль супруги, серьезно озаботилась подготовкой. Хотя раньше плевать на все это хотела, и даже больше: едва обед заканчивался и папа уезжал, она радостно влезала в треники и, оставив бардак на кухне, пела с нами на диване Ману Чао. И вот теперь она тащила нас с ней к парикмахеру.

Назад Дальше