Сапфировый альбатрос - Александр Мелихов 3 стр.


Изобретателя я тоже обрисовал изнутри и снаружи. Он предлагал находить скрытые трещины в броневых плитах через заморозку. Обычно такую плиту станок-богатырь пытался ломать через колено, а изобретатель предлагал ее заморозить, чтоб она покрылась инеем. Тогда, если плиту перенести в тепло, на ней в местах скрытых трещин проступят темные полосы. Заводское начальство отговаривалось тем, что таких холодильников нет в природе. «Можно изготовить»,  отвечал изобретатель. «Их некуда будет поставить».  «Можно выбросить старые машины».  «Вы не провели убедительных опытов».  «Давайте проводить их вместе». Отвязаться было невозможно он был и не очень умен, и упрям как тысяча ослов. Но было в нем и трогательное он через слово мысленно подкреплял себя цитатами из Алтайского. Хотя в реальности цитатами из Алтайского подкреплял его я чтобы он не повесился или кого-нибудь не убил.

Доронин специально выбрал для меня отрывок с Алтайским, и я опасался, что Алтайский обидится. Троица искоса поглядывала на него, а Феликс открыто потешался, но Алтайский посмеивался вполне снисходительно. Он был где-то даже польщен.

Доронин же лучился нежностью, словно любящий папаша,  надо же, какими добрыми бывают грифы! Надменный лик Снежной Королевы тоже выражал ледяное торжество.

 Что скажет наша критикесса?  наконец счел возможным обратиться к ней Доронин с некоторым даже мурлыканьем в голосе.

 Я критик. Феминитивы в моей профессии неуместны,  со светской ледяной улыбкой ответила она, и Доронин лучиться перестал: он, как и я, не знал этого слова.

После этого я зауважал ее окончательно: удовольствие от чужого унижения я тогда еще принимал за принципиальность, в существование которой теперь уже не верю.

 Что же до прочитанного отрывка, то это блистательная пародия на советский производственный роман.

В контрасте с ледяным презрением, вложенным ею в последние слова, снисходительная улыбка, которой она меня одарила, показалась мне прямо-таки растроганной.

 А все остальное было до такой степени старомодно, старорежимно Как будто я снова сижу на уроке литературы и мы проходим какую-то бесконечную горьковскую «Мать».

Мое уважение превратилось в подобострастие: я бы никогда не мог произнести столь обидные слова с таким спокойствием.

 С вами ясно. А что скажет независимый журналист?  взгляд Доронина снова сделался пронзительным. Он хотел произнести слово «независимый» насмешливо, но в его голосе прозвучала ненависть.

Как всегда, я последним узнал, что Феликс со Снежной Королевой представляли здесь первую в городе «независимую» моднейшую газету, о существовании которой я в своем ленинградском Мухосранске не подозревал.

 Я бы хотел тоже прочитать отрывок прозы.  Не дожидаясь разрешения, Феликс достал из заднего кармана сложенный вчетверо лист бумаги, точно такой же, на какой он отправлял Алтайскому свою колкость, расправил его на колене и принялся читать довольно громко, но так отстраненно, будто его это и вовсе не касалось.

Ничего подобного я никогда не видел и не слышал.

Ни одно слово, казалось, не осталось нетронутым, все было чем-то усилено или оживлено. Не «под цветущей липой», а «под шатром цветущей липы» обдало не просто «благоуханием», а «буйным благоуханием», ветер был не какой-нибудь, а «слепой», и промчался он по улице, «закрыв лицо рукавами», и над парикмахерской блюдо не закачалось, а «заходило», и ветер в комнате, когда герой закрыл дверь, не затих, а «отхлынул», и не из какого-нибудь, а из «глубокого» двора, где сияли «распятые» на светлых веревках рубашки, взлетали «печальным лаем» голоса старьевщиков

 Просто каждой фразе хочется аплодировать!  вырвалось у меня, когда слишком рано, я бы еще слушал и слушал!  Феликс замолчал и начал снова складывать свой листок вчетверо.

Но в том, что никто меня как будто не расслышал, я уже уловил неодобрение. А потом началось.

Печальный Бомж после нескончаемого выдоха сказал, что ничего не понял кто это рассказывает, про что?.. Индеец непримиримо произнес, что такая проза ничего не вложит читателю вот сюда и снова положил руку на сердце. Усеченный Чапаев порадовался, что, по крайней мере, было коротко. Снежная Королева молчала с презрительной холодностью, неизвестно к кому из нас относящейся, а Доронин, кажется, что-то все же оценил:

 Штукарство. Выпендреж. Из разряда «такое мастерство, что и смысла не надо». Но у русского писателя на первом месте должна стоять правда. Не может быть большого писателя без большой темы!

 Русский писатель это прежде всего праведник,  непримиримо рубанул Индеец.

 Мастерство только средство,  после подобающей паузы подытожил Доронин и повернулся к Алтайскому:  Вы согласны?

 В двадцатые годы так писали  уклончиво ответил Алтайский.  Тогда тоже считалось далеко не всеми, правда что каждая фраза должна заслуживать отдельных аплодисментов. Потом это обозвали формализмом, искоренили Зря, конечно. Но я сейчас слушал и думал,  Алтайский довольно дружелюбно посмотрел на меня,  если хочется аплодировать каждой фразе, то это действительно отвлекает от сути. Этакое рококо, за узорами вещи не видно.

 Искусство это не что, а как. Это был, между прочим, Набоков. Вершина русской литературы двадцатого века.  В голосе Феликса звучала торжествующая насмешка, мне такой невозмутимости никогда не выучиться.

 Может, чья-то и вершина, только не наша, не русская! Как ни опиши выеденное яйцо  Гриф пронзал Феликса орлиным взором, но Феликса это только забавляло.

Алтайский же разглядывал его с неподдельным любопытством.

 Если для вас это вершина, то в литературе вам делать нечего,  наконец подвел он итог в своей манере размышления вслух.  К этой вершине вам наверняка не приблизиться. А в виртуозности свои опасности: чуть только менее блестяще, так тут же претенциозно. Нормальный писатель интересен тем миром, который он открывает. А форма, если она его хотя бы не портит, уже неплохо. А если отвлекает С Набоковым у меня ощущение, что я пришел к кому-то поговорить о каких-то важных вещах, а хозяин начал жонглировать десертными ложечками. Я повосхищался, поаплодировал, а он все никак не остановится то сделает шпагат, то сальто Но я же не в цирк пришел! А он, бедняжка, не понимает, что тоже может быть смешон. Как всякий нарцисс.


Феликс отказался от ресторанного обеда на первом этаже: ему противно смотреть, как жлобье устраивает кабак «Грибоедов» там, где пировали его аристократические предки, занесенные в какую-то бархатную книгу. Я торопливо улыбнулся, давая понять, что хотя бы «Мастера и Маргариту» я читал, и предложил пойти в пирожковую на Петра Лаврова: там пекли очень вкусные слоеные пирожки с творогом. «На Фурштатскую»,  поправил меня Феликс, но от пирожков не отказался.

В темноватом коридоре, ведущем к выходу, я искоса увидел в большом зеркале наши силуэты прямо Дон Кихот и Санчо Панса. Но если вглядеться в лица, один падший ангел, а другой купидон.

 Интересное здание,  на выходе со Шпалерной показал я на серый дом напротив, похожий на чертеж.

 Ты про Большой дом?

 Они тут все довольно большие

 Ты что, не знаешь, что такое Большой дом? Хорошо у вас в Мухосранске! Это Кагэбэ. Говорят, у него и в глубину столько же этажей. Когда в тридцать седьмом здесь расстреливали в подвалах, то Нева вокруг сточных труб была красная, ее торпедными катерами разгоняли.

Так что бледно-золоченые пирожки с творогом я жевал безо всякого аппетита. А Феликс, похоже, вообще не знал, что такое аппетит. На каждый пирожок он смотрел так, как будто не мог поверить, что ему осмеливаются этакое предлагать.

 Додуматься же булькающий кофе из бачка. Можно сказать «булькающее»,  подытожил он, вытирая свои румяные саркастические губы оберточной бумагой.

Для аристократа он вообще был слишком румяный. И раскраснелся еще больше, когда, невзирая на постепенно слабеющую жару, мы долго бродили по прилегающим улицам и Феликс то и дело поправлял меня: не Пестеля, а Пантелеймоновская, не Белинского, а Симеоновская (Белинский чахоточный убийца русской литературы, красоту заменил социальностью), не Радищева, а Преображенская (здесь, кстати, жил Гумилев, слава богу, хоть Гумилева знаешь, даже доску не повесили, краснозадые сволочи), не Восстания, а Знаменская, не Маяковского, этого продажного гэпэушника, а Надеждинская, но когда-нибудь будет улица Хармса, вот его дом, это был первый абсурдист, другие держали кукиши в кармане, а он открыто строил власти рожи, уморили в психушке, твари, юмор самое опасное оружие, пафос возвышает

Я не спрашивал, почему он сам не использует это опасное оружие: ему это шло негодовать и вразумлять. Тем более что он был выше меня на голову и, хотя довольно тощий, в своей белоснежной фирменной безрукавке походил на теннисиста. Я же, вообще-то скорее крепыш, рядом с ним смотрелся колобком, а потому тем более охотно не претендовал на равенство я видел, что он сам униженный и оскорбленный.

Оттого и не склонный возвышать других.

 Здесь, кстати, на Сергиевской, жил Зощенко. Когда еще был при славе и при деньгах. А к нему подселили каких-то жлобов. Он пожаловался Горькому, а тутошний ЖЭК или там кооператив носил как раз имя Горького. Горький им написал, они забегали, гегемонов хотели выкинуть на улицу, но Михал Михалыч вдруг устыдился. Как же так же, писатель не должен претендовать на исключительное положение! И эти жлобы превратили его дом в помойку. И за дело не заискивай перед жлобьем! Претендуй на исключительное положение! Хотя бы когда есть возможность.

 Но Зощенко же в своих книжках был смелый?..

 Ну да. Молодец против овец. А против волков ни разу даже не пискнул.

Попутно Феликс показывал мне то одно, то другое роскошное здание, обросшее львиными и человечьими мордами, русалками и кентаврами, ангелочками и купидончиками, венками и гирляндами, атлантами мужского и женского рода кариатидами, разъяснил мне Феликс. По поводу каждого здания Феликс повторял, что умелое подражание великим стилям лучше откровенного советского убожества. Имена архитекторов как на подбор были иностранные: Сюзор, Боссе, Гемилиан, Ван дер Гюхт, Гоген

Я бы не запомнил столько новых имен, если бы в эти часы не подключился к их душевному источнику.

Феликс сам подвел итог своему уроку:

 Самое ценное в России ее порыв в Европу. Начала его аристократия, а потом и чумазые примкнули. Но краснозадая свора им объяснила, что они и так лучше всех проталериат, блин! Трудовое хренстьянство! И они из дикарей превратились в жлобов.


На раздачу слонов мы, разумеется, опоздали, но тут уже Феликс соизволил заглянуть в ресторан послушать сплетни для газетной заметки. Ресторан меня поразил даже после зимнедворцовых гостиных сплошное черное дерево, видимо, знаменитый мореный дуб, которого я тоже никогда не видел. Над этой сказочной роскошью светился разноцветный герб с латинским девизом про какие-то консервы. Скорее всего, обещание что-то хранить, чего сохранить явно не удалось. Гудеж стоял, как в моей заводской общаге. Все уже перезнакомились, галдели, хохотали, а кто-то даже совсем недурно надрывался над разбитой любовью несчастного паяца. Но среди этого мельтешения, словно утес посреди ветреного озера, покоился сдвоенный стол, за которым царил Доронин, лучащийся добротой дедушка среди лучащихся любовью внуков. Только знакомая троица особенно не лучилась, это были навестившие отца самостоятельные сыновья.

Снежная Королева леденила взгляд презрительной отрешенностью, но, кажется, никто, кроме меня, этого не замечал.

 Поздравляю, ты лауреат! Будем делать книгу, принимать в Союз!  громко приветствовал меня Доронин и хлебосольным жестом указал на стул рядом с собой.

Стул был занят, но в тот же миг оказался свободным. Борясь с неловкостью, я принялся усаживаться, подыскивая глазами, куда бы пристроить Феликса, но не нашел ни свободного места, ни, через полминуты, самого Феликса он уже вращался в обществе, что-то записывая на сложенном вчетверо листе бумаги: это была его записная книжка.

Я что-то выпивал, чем-то занюхивал, не отрывая взгляда от Феликса и ощущая только холод, исходивший от Снежной Королевы, особенно ледяной под пожаром волос (у нее даже ногти были голубые),  мне казалось, я совершил предательство, приняв приглашение отдельно от него. Доронин наконец отследил мой взгляд и, склонившись ко мне, очень по-доброму посоветовал:

 Зачем тебе этот еврей? Ты держись от них подальше. Ты наш парень русский, из глубинки, рабочий А они тебя научат презирать землю, по которой ты ходишь, презирать людей, с которыми живешь Мне давали на рецензию нынешнюю молодую прозу: если парня какая-то правда волнует значит, русский, если начинается сюрреализм, абсурдизм, еще какой-то выпендреж значит, еврей. Сто процентов! Ни одного исключения!

 Нет-нет, он из дворян! Его дед, что ли Или прадед Здесь бывал в гостях.

 Они расскажут Может, правда, обслуживал по финансовой части. Или долги приходил клянчить. Будь уверен, он и на тебя смотрит как на дерьмо работяга, гегемон, черная кость А вот мы тебя двинули именно как рабочего.

Рабочий я был довольно условный. К пятому курсу я понял, что изобретатель из меня никакой, хотя в студенческом научном обществе порядочно отмантулил слесарем без зарплаты,  такие вот творческие задания мне давали на кафедре. Зато на заводской практике мне сразу предложили лимитную прописку как рабочему, а реальную работу как инженеру с незаконченным высшим.

Феликс, как раз шествовавший к выходу мимо нашего сдвоенного стола, как будто телепатически угадал наш разговор и приостановился, узенький теннисист во всем белом.

 Хочу еще раз напоследок предостеречь. Вы ненавидите интеллигенцию, а ведь только она любит народническую литературу, самому народу она не нужна. Уничтожите интеллигенцию уничтожите собственную кормовую базу.

 Кто вам сказал, что мы ненавидим интеллигенцию?!  вскинулся Гриф.  Мы сами интеллигенция. Народная интеллигенция.

 Оксюморон,  с поразительным хладнокровием (даже румянец с него не сошел) бросил Феликс незнакомое мне слово, которое, видимо, не один я принял за оскорбление.

 Можно, я дам ему по морде?  воззвал к Доронину кто-то из его шестерок.

 Я в твои годы разрешения не спрашивал,  презрительно бросил Гриф и, демонстративно отвернувшись, заговорил о чем-то другом.

Народный мститель начал высвобождаться из тесного застолья, а Феликс поджидал его с выражением приятной удивленности, держа в правой руке какую-то короткую полированную палочку из черной, мне показалось, пластмассы. Когда мститель наконец выбрался и шагнул в его сторону, Феликс изящно, как фокусник, встряхнул свою палочку, и из нее вылетело новенькое сверкающее лезвие.

Все замерли. С усилием опрокинув чугунный стул, я бросился между ними в позе распятого Христа:

 Всё, мужики, погорячились, и хватит!

Мститель, не сводя с Феликса глаз, ощупью вернулся на свое место, а я начал пятиться к выходу, ласково приманивая Феликса ладошкой, будто маленького: пойдем, пойдем Он, однако, не тронулся с места, пока на свое место не опустился его противник.

 Ты что, мог бы ударить его ножом?  только за резными дворцовыми дверями решился я спросить.

 Если ты готов убить и погибнуть, тебе, скорее всего, не придется ни убивать, ни погибать, шпана это чувствует,  уклончиво ответил Феликс.  Так меня учил мой дед-дворянин, а он знал толк в этих делах. Четвертак оттянул по совокупности. На Колыме с Шаламовым общался.

Назад Дальше