Ни читателей, ни писателей одно высшее начальство. Что ж, и тут преуспел. Он до последних дней готовил себе такую смерть.
Он в последние годы не раз говорил, что о смерти не желает думать: «Ну ее в жопу, хочу ощущать каждый новый день как подарок».
Да, пора валить. Совок победил.
Что, уже экспроприировали экспроприаторов? У нас в Мухосранске они жируют как жировали.
В почетном карауле вся партийная когорта. Уж сколько писали про нового Алтайского все разоблачил, все осудил, во всем покаялся! а эта свора все равно держит его за своего. Нас вырастил Алтайский на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил.
Так значит, это он победил, а не они. Они всегда примазываются к победителям.
К этому времени я уже перестал лебезить перед Феликсом.
Я понимаю, он для тебя отец родной. Дал путевку в жизнь, в гроб сходя, благословил
Благословлять он меня не благословлял, но всегда говорил растроганно: «Как это приятно!» когда я решался ему позвонить. Потому что все остальные звонили ему только по делу. Возможно, за пределами его семьи я был единственным человеком, которому он доверял, верил, что я не собираюсь чего-нибудь на нашей дружбе выгадать. А я и впрямь совершенно бескорыстно сострадал ему за те ужасы и утраты, через которые он прошел за свой мафусаилов век. И был настолько благодарен ему за ту форточку, которую он когда-то, сам того не зная, открыл для меня, что, даже разговаривая с ним по телефону, я невольно вставал со стула.
Он и сам уцелел лишь благодаря бесконечной веренице чудес, да и мое сближение с ним тоже вполне может сойти за чудесную цепочку. Правда, гораздо более скромную. То, что в сортире нашей заводской общаги за ржавую трубу была заткнута газета, приглашающая молодые дарования на конференцию молодых писателей, это, конечно, еще не чудо. То, что мне вдруг стукнуло в голову написать про наш цех, тоже не чудо. То, что я попал на семинар к Алтайскому и получил квартиру в Доме на канале, в котором жил Алтайский, почему бы и нет. То, что он, встречаясь со мной в нашем закрытом дворе, отвечал на мои почтительные приветствия, тоже естественно для воспитанного человека, если даже ему надоели приветствия полузнакомых. То, что он дал мне свой телефон и пригласил звонить и заходить, а потом еще и начал приглашать меня с собою на прогулки, даже и это на чудо еще не тянет.
Но если рассмотреть всю цепочку с самого начала
Чудеса начались, когда мне открылось, что мой отец Гитлер.
Мне так полюбилась моя тряпочная мышь, которую я сшил на уроке рукоделья, что я решил изготовить еще и мышь для дома. Выкройки принес из школы и разложил на пороге нашей квартиры, более удобного места почему-то не нашел. Мордочка была уже готова, а глазками-бусинками вообще было невозможно налюбоваться. И я обмер от ужаса, когда отец наступил на нее своим уличным ботинком. А когда на мой отчаянный вопль он не упал на колени, не рассыпался в извинениях, но только резко оглянулся, сначала испуганно, а потом зло и мрачно буркнул свое обычное: «Делом бы лучше занялся», я был так потрясен, что меня озарило: он мне не отец! Родной отец никогда бы так не поступил! Да и вообще человек так поступить бы не мог, так поступить могло только какое-то чудовище!
Но единственным чудовищем, какое я знал, был Гитлер. Так значит, это и был он, больше некому! Как-то ухитрился ускользнуть от наших солдат и теперь как ни в чем не бывало работает на заводе. Из любимых книжек про войну и про шпионов я с детского садика знал, что шпионы больше всего любят проникать на советские заводы.
Про детский садик я не приврал я уже тогда умел и обожал читать, это у меня врожденное. А в первом классе я уже самостоятельно ходил в заводской парткабинет и, приподнимаясь на цыпочки, выбирал самые распухшие от зачитанности книжки, на последней странице которых какой-то добрый человек написал: «Эта книга очень хорошая».
Ага! Вот как я его разоблачу! Я начну ругать Гитлера. Если он не Гитлер, он тоже начнет его ругать, Гитлера все ругают. А если он Гитлер, то начнет увиливать.
Отец в своем обычном мрачном одиночестве на кухне пил чай из вагонного стакана в подстаканнике.
Папа, с невинным видом спросил я его, кто такой Гитлер?
В политруки готовишься?
Ага, увиливает.
Он был гад, да?
Тебе заняться больше нечем?
Попался! Теперь следить за ним, пока он где-то не проколется.
Я принялся в одних носках ходить за отцом на цыпочках, не отрывая от него глаз и невольно повторяя все его движения. И с какой-то минуты вдруг почувствовал, до чего меня все в нашем доме сердит. Кухонное полотенце висит не на растопыренных металлических пальцах, а на спинке стула я и об этом должен позаботиться!.. В раковине стоят два пустых стакана трудно, что ли, сполоснуть?.. На моем учебном столике раскрыта посторонняя растрепанная книжка про войну нет, чтоб учить уроки! И что из него из такого выйдет?..
До меня не сразу дошло, что я вижу мир отцовскими глазами.
Все в нашем доме было не так.
И тут я увидел в зеркале свое собственное отражение. Обычно я на него не смотрел, ну, разве что иногда корчил ему мимолетную рожу. Но на этот раз меня вдруг пронзило такой нежностью и болью, каких я никогда еще не испытывал. «Что же из него получится, как он будет жить?!» такими вопросами насчет себя я никогда не задавался, а тут вдруг почувствовал нешуточную тревогу. И понял, что отец мучительно меня любит. А сердится только потому, что ему страшно за меня.
И я раз и навсегда его простил.
Когда это до меня окончательно дошло.
Но в тот раз я заторопился на улицу испытать обретенный дар.
Это была хоть и окраина, но еще городская улица пыльная, но асфальтовая, дома деревянные, но двухэтажные, во дворах трава, но не картошка, и через двор вразвалочку, загребая ногами, брел наш главный блатарь по кличке Ящер с гитарой, а не с гармошкой за спиной, в сапогах, но не кирзовых, а хромовых, уже укороченных отголосках ковбойской моды.
Король квартала. Небрежно поплевывающий на весь мир и попинывающий угодливые банки, стараясь задеть плечом прохожих. Которые сторонились его, издалека угадывая его финку за голенищем и готовность ее применить.
В нашем квартале ни один уважающий себя пацан не выходил из дому без финки, как в былые времена дворянин без шпаги, но всадить ее, не раздумывая, был готов только Ящер.
Я не понимал, что такому клопу, как я, всерьез не рассердить этого великого человека, и повторял его движения на безопасном расстоянии и с крайней осторожностью. Но оказалось, их достаточно было только намечать. Буквально через минуту я почувствовал себя напряженным до боли в мышцах. Сохраняя небрежный вид, я старался незаметно зыркать туда-сюда, изо всех сил вслушивался, не проверещит ли чего оскорбительное какая-нибудь придурочная баба, не разыскивает ли меня кто из королей других кварталов, из ментовки, из родни или из дружков кого-то из обиженных, которых и не упомнить, не выкрикнет ли из-за угла или из форточки какая-нибудь трусливая гнида: «Ящерица, ящерица!»
Я перестал завидовать королям и знаменитостям, обреченным неотступно оберегать свою власть и славу, когда прочувствовал этот их вечный страх.
Правда, прочувствовал далеко не сразу в тот летний вечер я увязался за бродячей собакой, их по берегам нашего лога всегда отиралось порядочно. Шелудивые, с отставшим войлоком грязного меха, униженные и пришибленные, они шныряли, что-то вынюхивая, в ожидании торжественного часа, когда из бойни на том берегу лога мужик в оранжевом клеенчатом фартуке вынесет в почерневшем дюралевом тазу и плюхнет на мусорный откос кровавую требуху.
Взрослых наш лог не поражал ни шириной, ни глубиной, но мне он казался чем-то вроде пропасти, отделяющей человеческий мир от диких джунглей, из которых иногда даже доносилось коровье мычание, но самих коров за худосочными деревьями было не разглядеть. Я никогда не видел, чтобы их и приводили к дощатой сараюшке, именуемой грозным словом «бойня». Но требуха откуда-то бралась. И собаки каким-то чудом сразу о ней узнавали и мчались на тот берег по вздрагивающему мосту, подвешенному над помойным ручьем на ржавых тросах. Доски на мосту были прогнившие, да и тех половины не хватало, и люди по ним не ходили, да и незачем было. Однако собак это не страшило, и я не видел, чтобы хоть одна из них когда-нибудь провалилась. Они мчались, почти не касаясь настила, и с разлету врывались в рычащий, шевелящийся шелудивый ком. Неясно было, кому там что достается, но, когда псиная орава начинала пресыщенно разбредаться, морды у всех были окровавленные, а особо ненасытные волокли за собой довольно длинные обвалянные в земле кишки.
Только тогда меня наконец передергивало, и я мог одолеть оцепенелость омерзения и, мотая головой, изо всех ног лупить домой смотреть по телику что-нибудь героическое, про войну.
А назавтра даже странно было встречать тех же самых собак пришибленных, шарахающихся от каждого резкого звука или движения, невозможно было представить, что это они же так бесстрашно мчались по еле живому мосту и рвали друг у друга кровавую добычу.
Вот за одной из них я и увязался.
Понуро опустив голову, затравленно кося и прислуши нет, уже принюхиваясь. И сколько захватывающих запахов потащило меня в разные стороны! Из форточки ударяло жареными котлетами, с помойки тянуло протухшим сыром, а за пересохшей собачьей мочой я уже готов был ринуться хоть через детскую площадку, которую я только что с опаской обходил: это была, скорее всего, моча суки, но тогда я это слово считал неприличным, да и сейчас считаю.
И вдруг я забыл обо всем. Неодолимый запах свежей крови я сразу понял, что это она, захватил меня и понес через раскачивающийся щербатый мост, через свалку на откосе к свирепому собачьему клубку. Пробиться сквозь сплетение войлочных спин я не сумел, но проползти меж скребущих лап мне удалось, и я в последний миг успел ухватить зубами что-то восхитительно склизкое.