Между стрёмом и приколом - Воробьёв Олег 2 стр.


Это деревенское кладбище оказалось совсем не похожим на старое симферопольское, возле которого я вырос. Здесь не было ни пышных надгробий, затерянных в высоких зарослях дурно пахнущего болиголова, крапивы и побегов айланта, ни готических склепов, приятно будораживших моё детское воображение таившимся в них липким ужасом в духе обожаемого мной уже тогда Эдгара По. Оно занимало небольшой холм, возвышавшийся между абрикосовым садом, в котором среди изумрудной листвы мерцали тусклым золотом зреющие плоды, и бескрайними полями цветущей лаванды, тянувшимися отсюда на многие километры до самой Зуи. Скромные каменные надгробия и покосившиеся деревянные кресты были практически неразличимы среди высокой степной травы, уже успевшей выгореть на солнце и приобрести соломенный цвет. Никаких напоминаний о смерти и тлении, как принято говорить в таких случаях. Напротив, неистовство красок и утончённость ароматов словно пытались уверить присутствующих в том, что ничего подобного в принципе не существует.

Мы добрались до места погребения усопшего родича, и взрослые выпили там по стопке водки ровно столько, сколько они налили покойному в маленький гранёный стаканчик, установленный на выцветшем блюдечке возле памятника, накрыв предлагаемую потустороннему собутыльнику выпивку свежим ломтём душистого деревенского хлеба.

Дед Митя вдохнул свежий ветерок с густым оттенком лаванды, прищурился и сказал:

 Добре! Скоро я тоже буду здесь. С ними.

Он кивнул на могилку. Я набрался наглости и спросил его:

 Деда, ты веришь в Бога?

Моя семья была абсолютно советской, строго атеистической, кроме прабабушки, тайком ходившей в располагавшийся поблизости от нашего городского жилища храм Всех Святых на том самом Старорусском кладбище Симферополя. Остальные дедушки и бабушки за это её высмеивали и всячески пытались переубедить, мать и отец относились к проблеме религии с мягким юмором, но меня вопрос веры почему-то интересовал.

Старик ответил не сразу и отвернул от меня своё морщинистое небритое лицо для того, чтобы внимательно обвести взглядом окрестности.

Он долго смотрел на юг, где сквозь лёгкую синеву летнего марева проступали очертания гор, в которых прошла его боевая молодость. После взглянул на черепичные кровли домов родного села, вытянувшегося вдоль русла поблескивающей на перекатах Бурульчи, укрытой серебристыми шатрами верб и высокими изумрудными чертогами крон осокорей. Затем обратил взор на убегавшие вдаль лавандовые поля, роскошно подсвеченные аметистовым закатом, и тихо сказал:

 Нет.

И тут же пояснил, словно извиняясь:

 Много зла бачил, чтобы верить.

Дети и подростки способны на бестактные вопросы, и я тогда не постеснялся:

 Так почему для тебя важно, что будет с твоим телом после смерти?

Он слегка улыбнулся и жестом руки обвёл могильный холм:

 Тут лежат мои предки. Мои друзья. Моя жинка. Мой род. Я довго живу, всех пережил. Мне скучно вже, тужить начинаю. Ты, внучок, зараз не зрозумиешь меня, а я тебя. У тебя будут свои, а я хочу к своим. Придёт час, и ты скажешь то же самое.

Он редко улыбался, но сейчас улыбался, его прищуренные глаза и практически беззубый рот светились непонятным мне счастьем.

В этом простом ответе было столько внутренней силы и спокойного достоинства, что он пронзил меня подобно молнии. Молнии смысла. Но я не был с ним согласен. Более того, я был категорически против.

Я давно чувствовал, что моё детское тело всего лишь оболочка, в которой обитает загадочный и непостижимый дух. И меня совершенно не интересует кладбище, на котором я буду лежать, когда отброшу копыта.

По всей видимости, лирический герой сопутствовал мне ещё в те времена, когда я не был способен написать сколько-нибудь вразумительный текст. И у этого лирического героя явно были на меня свои планы.


Партизанский отряд держался исключительно на моём энтузиазме и своеобразном авторитете городского пацана. С одной стороны, к этому времени я успел хорошенько начитаться книг, и знал множество удивительных вещей, а с другой, всегда оказывался слишком крупным и сильным в том случае, если бы кто-то вдруг захотел назвать меня «книжным червём» или «ботаником». Но деревенские дети чувствовали во мне некую странность, которую правильнее всего было бы назвать отстранённостью. И это моё свойство их пугало. Поэтому флаг отряда редко поднимался над нашим лесным лагерем, хотя изредка такое всё же случалось. Мальчики больше увлекались рыбалкой, а девочки вернулись к своим извечным играм в «дочки-матери».

Да и врага, против которого так увлекательно дружить, если честно, у нас тогда не нашлось, а придумать его мне никак не удавалось. Вернее, я постоянно что-то изобретал, но враг всякий раз оказывался настолько умозрительным и далёким от реальности, что в него не смогли бы поверить не только советские дети семидесятых из крымской глубинки, но даже креативные разработчики виртуальной вселенной Marvel.

Я хочу сказать о том, что образ врага или антигероя, с моей точки зрения, представляет собой наиболее сложный момент в создании всякого литературного мира. Даже такой изощрённый интеллектуал и безупречный мастер стиля как профессор Толкин, тщательно прорабатывая своё Средиземье в мельчайших деталях, оставляет Саурона всего лишь тёмным сгустком абстрактного зла. Боюсь, в противном случае решение художественной задачи «Властелина колец» оказалось бы под вопросом, и вместо блистательной победы мы получили бы крайне спорный финал в духе Джорджа Мартина и сериала «Игра престолов».

Вероятно, чувствуя этот изъян, в заключительных эпизодах своего эпоса, посвящённых освобождению Шира, Толкин показывает зло реалистично и отчётливо, однако в этом случае оно полностью лишается некой импозантности и мистического флёра, становясь бытовым, узнаваемым и попросту отвратительным. Оно подобно вирусу, вшам или, скажем, гусеницам, подчистую уничтожающим листья и плоды на деревьях. С таким злом бороться не слишком интересно и совсем не романтично, хотя необходимо. Это оно и есть. И никакого другого в принципе не существует. Думаю, сейчас уцелевшие на так называемом постсоветском пространстве нормальные люди чувствуют его буквально своей кожей.

Антигерой не может быть окончательно персонифицирован, потому что он представляет собой не индивидуальность, а толпу, в едином порыве марширующую в ад.

Я не мог объяснить этого деревенским ребятам, да и сам тогда ещё не врубался.


В общем, находясь в деревне, я по большей части бродил в одиночестве, тщательно исследуя окрестности. Мне это нравилось, я повсюду находил себе воображаемую компанию. Каждому из огромных осокорей, возвышавшихся над зарослями вербы, ракиты, бузины и кизила вдоль течения быстрой горной речки Бурульчи, давно были присвоены особые имена. Это были имена моих родителей, бабушек, дедушек и просто знакомых. Понятное дело, Деда Митя среди них тоже был. Мне нравилось сопоставлять портреты и характеры конкретных людей с очертаниями величественных крон этих деревьев, продолжительность жизни которых вполне сопоставима с человеческой.

Осокорь, он же чёрный тополь, не относится к древесным долгожителям. У него всё происходит быстро и рост, и мгновенное великолепие, и гибель. Как у людей. Признаться, в детстве я любил деревья и говорил с ними, потому что больше никто не мог меня понять. Поверьте, они отвечали!

Благодаря чрезвычайно подвижному черешку листа, крона большого осокоря звучит постоянно даже при штиле. А если лёгкий ветерок треплет верхушки исполинов, они шепчут загадочно и волнующе. Между прочим, в тени гигантских осокорей прекрасно читаются и воспринимаются книги. В тени такого дерева я однажды за неделю прочитал «Войну и мир» Толстого, и роскошное многоголосие этого романа, наполненного горькой любовью, безнадёжными сражениями и утешительной философией, навсегда связалось в моей памяти с таинственным и дремотным шелестом тополиной листвы. Правда, это случилось через несколько лет. Но в тот год я тоже что-то читал. Кажется, это был Вальтер Скотт. Величественное дерево, укрывавшее юного читателя от летней жары, называлось домашним именем моей прабабушки. Тогда она ещё была жива, и в своей душе я каждый день благодарил её за это. Да, я любил деревья.

Тем не менее, вряд ли кто-то в то время назвал бы меня социопатом, да и слова такого тогда не знали. А я, в свою очередь, охотно контактировал, дрался, мирился и обнимался со всеми соседскими детьми. Меня вполне хватало и на людей, и на растительность, и на весь этот ослепительный мир. Я честно пробовал полюбить его. Иногда мне это удавалось.


И вот я сижу в деревенской хате за грубым деревянным столом, в моей руке кружка с парным молоком, пахнущим чабрецом, шалфеем и мятой, и мне прикольно наблюдать сквозь мутноватое, давно не протиравшееся оконное стекло за тем, как моя подружка-одногодка учится кататься на велике. По-детски она мне очень нравилась, в прошлые мои приезды мы с ней увлечённо рассказывали друг другу страшные сказки на ночь, и это было прекрасно. А на этот раз она начала меня сторониться. Стесняется, что ли? Глупость какая! Да я совершенно такой же, как она. Вроде бы. Почти.

Велосипед не даётся ей просто, она теряет равновесие, но не падает, вовремя успевая опереться ногой о грунтовую дорогу, слегка присыпанную щебнем. Прошлогоднее летнее платье, ставшее для неё слишком коротким, приподнимается, обнажая неожиданно округлившиеся ягодицы, эффектно охваченные тонкими трусиками, и крепкие рельефные бёдра.

В этот момент молния смысла пронизывает меня до пяток. Она не похожа на обычное половое возбуждение, я не испытываю физической эрекции, но начинаю понимать, для чего люди пишут стихи. Я хочу эту девочку и обязан её соблазнить, поэтому мне придётся создать для неё мир, в котором мы можем быть вместе.

Конечно, к этому времени я был прекрасно осведомлён о том, что бывает между мужчиной и женщиной, и в каких разнообразных формах это происходит. В симферопольских дворах это не являлось большим секретом, хулиганы запросто писали о таких вещах на заборах, иногда сопровождая свои краткие энергичные высказывания схематичными аматорскими иллюстрациями. Мне нравилось их рассматривать.

Более того, как раз в этот период я отчаянно и безнадёжно мастурбировал на репродукции картин Тициана и Рубенса, изображавших пышногрудых красавиц, развалившихся в заманчивых позах. Совсем не мой идеал женской красоты, но куда было деваться? Великие мастера тщательно фиксировали не только анатомические детали, но и психологические реакции, сопутствующие всякой сексуальной игре.

По сравнению с их работами подпольная порнография того времени выглядела жалко. Школьные друзья-хулиганы показывали мне мутные чёрно-белые картинки, способные вызвать разве что циничный смех, да и то при наличии определённого воображения.

Нет, я предпочитал старую живопись. Понятно, что в ту пору я ещё не добрался до утончённой эротики прерафаэлитов и экспрессионистов. Она строго для взрослых, которым достаточно намёка, тогда как подросткам необходима конкретика. Впрочем, взрослые крайне редко используют произведения изобразительного искусства в качестве объекта для мастурбации, обычно их сексуальность реализуется совершенно иначе. Мне же в ту пору трудно было даже помыслить о том, что мои эротические грёзы, которые я в силу своего воспитания полагал грязными, ужасными и постыдными, могут быть воплощены в обыденной жизни.

Своих родителей я считал совершенно замечательными, но слишком застенчивыми людьми. Они избегали говорить со мной о неизбежных юношеских проблемах. Я их понимаю, им хотелось «продлить очарованье» и всячески лелеять мой детский образ «котёнка». Они называли меня так даже в тот период, когда сам котёнок чувствовал, что стремительно превращается в кота. А каждый кот и каждая кошка отлично знают о том, что хоть не любой секс это поэзия, зато всякая настоящая поэзия это секс.


В это же лето дед Митя умер в жаркий полдень собирал колорадских жуков на картофельной грядке и вдруг упал ничком. Когда его подняли, он уже не дышал, и на половине его лица расплывалась гигантская гематома. Инсульт. Тело умершего отнесли в дом, в котором предварительно были тщательно занавешены все окна и зеркала, уложили на стол и раздели для омовения. Вмиг собравшиеся соседские старухи жутко завыли, совершая древний обряд оплакивания. Где-то через час, когда подъехали очередные родственники из города, все выбежали их встречать, и я беспрепятственно вошёл в комнату, в которой на столе лежало нагое мёртвое тело. Вопреки любимым страшным сказкам о покойниках, оно не испугало меня. Это был предмет. Я подошёл к нему, коснулся его рукой, и понял, что никакого деда Мити здесь больше нет.

 А ты как думал, дурачок?  сказал мне дух, живущий внутри меня, и в этот момент я испытал совершенно новый, неведомый ранее ужас, не отпускающий меня по сей день.

Тогда мучительно хотелось нарушить странную нечеловеческую тишину, произнести какую-то формулу прощания, но я не знал, что следует говорить в подобных случаях, и прочитанные книги не могли мне помочь. Все слова казались ненастоящими. Немая вечность настоятельно требовала моих собственных. У меня их не нашлось. Я стоял у доски и понимал, что не выучил урок. Да, как в школе, но гораздо страшнее.

Впоследствии мне пришлось его выучить, и всё же, когда меня вызывают к доске, я всегда вынужден вновь преодолевать свою робость, как будто это происходит впервые.

Только индивидуальное высказывание обладает властью нарушить глубочайшее безмолвие небытия, поскольку своеобразие присущей ему интонации повелительно транслирует в безграничную пустоту нашу непреклонную волю быть. Мы можем использовать любые социальные маски, но быть способны исключительно самими собой. И отвечаем за себя сами. Такова незримая основа нашего одиночества и нашей магии.

Это была первая человеческая смерть, которую я видел.

Чувствуя себя оглушённым и раздавленным, я тихо покинул комнату, закрыл за собой дверь и медленно вышел из полумрака занавешенного дома во двор, где меня мгновенно ослепило яростное летнее солнце.


В связи с подготовкой к похоронам меня отправили ночевать к родителям подружки, о которой я говорил выше. Понятно, что мы с ней болтали всю ночь о случившемся, и я не отводил взгляда от заманчивых бугорков грудей. явно обозначившихся под её футболкой. Но когда я попробовал её обнять, она меня резко оттолкнула.

 Ты мальчик, а я девочка. И мы ещё не муж и жена!  сказала она.

Я и сам это уже понимал.

В день похорон поднялся очень сильный северо-восточный ветер, и осокорь по имени Деда Митя рухнул, сломав кусты тальника и орешника, и создав запруду на речке Бурульча. Все местные ходили на это смотреть, и я ходил. Мне захотелось сложить об этом стихи, в которых сливались бы воедино вселенская печаль, ощущение реальной катастрофы и набухающие девические груди, но я не смог. Однако чувство ненаписанного стихотворения осталось со мной навсегда. В тот же день родители увезли меня в город, увезли совсем другим. Ещё не взрослым, но уже не ребёнком.

Изменившись, я узнал главное. Поэзия выше жизни и смерти. На самом деле об этом знает каждый притворяющийся живым и каждый притворяющийся мёртвым.


Молния смысла не может быть понята непосредственно, она способна только инициировать некие интеллектуальные и духовные процессы.

Так получилось, в основном я пишу о сексе и смерти, потому что эти вещи вызывают самые сильные электрические разряды в нашем сознании.

Я просто делаю то, что мне нравится. Делаю то, что должен делать. И не жду от читателей моего сборника понимания. Ждать слишком долго, а времени у меня нет. Меня совершенно не интересуют те, кто будет листать всё это после моего ухода в непроявленность. Конечно, я хочу живого отклика моих современников, которых я троллил и любил, которых я шокировал и очаровывал. Но не слишком на него надеюсь.

Назад Дальше