Пророк в своем Отечестве - Алексей Алексеевич Солоницын 2 стр.


Жандармский капитан Кох стоит на противоположной стороне площади, у подъезда Министерства финансов, пристально наблюдая за императором. На почтительном расстоянии от Александра II следует помощник пристава (по фамилии Ляпишев). Пока все они разглядывали человека, который спокойно приближался к царю, Соловьев вынул пистолет и выстрелил.

Царь вздрогнул и бросился бежать петлями, как на солдатских учениях. Он заорал:

 Ловите!

Первым от шока очнулся капитан Кох. Он выхватил шашку и бросился к Соловьеву.

В это время уже четыре пули просвистели мимо императора.

Кох ударом шашки плашмя свалил Соловьева, но тот успел выстрелить в пятый раз.

Мимо!

«С такого расстояния»  в который раз подумал Баранников о промахах Соловьева. Хотя и не стоило плохо думать о товарище по борьбе, уже сложившем голову, Александр сейчас именно плохо думал о Соловьеве. Надо уметь стрелять, ежели ты вышел на борьбу. А Соловьев, как выяснилось, вообще был не способен на выполнение боевого действия. Друг Баранникова, Александр Михайлов, в то время руководитель Центральной группы, рассказывал, почему предпочтение отдали Соловьеву

Претендентов на схватку с царем было трое. Все они явились неожиданно и враз.

Первым в Центральную группу пришел Григорий Гольденберг[6]. Он держал себя как герой только что расстрелял князя Кропоткина и сумел скрыться.

Едва начинался спор, как на продолговатом бледном лице Гольденберга с изящной черной бородкой и тонкими усиками появлялась улыбка, которая как бы говорила: «Я был в деле заглянул смерти в глаза А вы? Ну зачем вы спорите со мной?»

Вторым вызвался стрелять в царя поляк Кобылянский.

Низкорослый, сухощавый, слабый здоровьем, он более всего, казалось, был озабочен тем, что в деле предпочтут не его. Щеки Кобылянского краснели, если ему предлагали вопросы. Отвечал он сбивчиво, как мальчик, досадуя на эту сбивчивость и боясь, что ее истолкуют как нерешительность или, хуже того, слабость. Было видно, что улыбки Гольденберга он воспринимает почти как оскорбление,  Кобылянский сжимал и разжимал короткие пальцы и закрывал глаза.

Третим претендентом был Соловьев.

Бросив учительствовать в деревне под Торопцом, он пробовал работать в кузнице. Руки оказались негодными для труда Женился как-то странно то ли для того, чтобы увезти с собой девушку, дав ей свободу и самостоятельность (то есть фиктивно), то ли по любви То и другое, кажется, перемешалось.

Михайлов рассказывал, что держался Соловьев крайне возбужденно: часто вставал, ходил по комнате, курил, говорил торопясь, словно захлебывался словами. Особенно когда речь зашла о терроре в Центральной группе тогда многие вообще были против покушений как средства борьбы.

 Нашлись сразу три новых Каракозова[7]! А не найдется ли и новый Комиссаров?  воскликнул тогда с сарказмом один из членов группы.

 Если этим Комиссаровым будешь ты, то я и тебя убью!  ответил ему человек, с которым они были друзьями, вместе ходили в народ

Заседание вел Александр Михайлов признанный авторитет и общий любимец. И на этот раз он сумел найти решение, с которым согласились все:

 Как организация мы не будем помогать покушению. Но индивидуально каждый может оказывать помощь, если найдет нужным.

 А кандидат? Кто пойдет на царя?  спросил Гольденберг, всем своим видом показывая, что его интересует только это, а не теоретические рассуждения и позиции.

 Покушение может быть истолковано как акт мести за национальность, и тогда репрессалии падут на невиновных. Поэтому на царя нельзя идти ни вам, Гольденберг, ни вам, Кобылянский,  ответил Михайлов.

Соловьев побледнел и встал.

 Отныне Александр Второй мой, и я никому его не уступлю,  сказал он с неожиданной силой.

Тот холодный, нездешний ветерок, который налетает вдруг неизвестно откуда, когда человек решает пожертвовать жизнью и говорит об этом, когда уходит он в особое, во многом таинственное существование, связанное с ожиданием роковой минуты, коснулся всех участников заседания.

 Уступаю ему место,  сказал Гольденберг и глубоко вздохнул. Как после выполненной тяжелой работы.


Теперь, когда Соловьев казнен, а Гольденберг повесился в Петропавловке, ужаснувшись собственному предательству, становится ясно, что ни тот ни другой не годились для поединка с царем. Нужен был такой человек, как Кравчинский. Вот кто умел показать себя настоящим бойцом! Баранникову отчетливо вспомнился день 4 августа 1878 года

В группе было четверо: он, Александр Михайлов, Кравчинский и Ольга Натан-сон.

Мысль о казни шефа жандармов Мезенцева принадлежала Ольге. Она была вдохновительницей этого покушения, ее замысел точно выполнил Кравчинский Мезенцев рухнул на мостовую замертво.

Александр II тоже упал но не от пуль Соловьева, а от страха.

Отстреливаясь, группа Кравчинского ушла от преследования.

Соловьева схватили за шиворот, вырвали из руки цианистый калий и потащили в околоток, как вора.

«Да! Что-то получится теперь?  думал Баранников, расплачиваясь с извозчиком и вылезая из пролетки.  У нас теперь подкоп Неужто снова царь останется живым, как это было уже шесть раз?»

Александр дернул шнурок звонка в квартиру, где жил его товарищ по организации Фриденсон[8].

Послышались шаги, дверь отворилась, и Александр увидел незнакомого человека с пышными, подковой, усами, с бритым подбородком, в приличном платье и галстуке. Внимательные глаза господина изучали Баранникова, рот приоткрылся, отчего усы двинулись в стороны.

 Прошу-с.

 Мне, собственно, господина

 Фриденсона?  перебил усатый и вышел на площадку, оставив дверь открытой.

Александр сразу всё понял: особенно выразительной была рука усатого, сунутая в карман. По коридору, к двери, быстро шел жандарм.

Время для отступления было упущено. Баранников, строго и с осуждением глядя на усатого, сказал:

 Мне нужен господин Агатескулов. Никакого Фриденсона не изволю знать.

 Да вы пройдите,  сказал усатый и опять усмехнулся:  Сейчас разберемся.

Жандарм посторонился, пропуская в коридор Баранникова, а наглый усатый господин закрыл дверь.

В комнате Фриденсона оказался еще один жандарм. Увидев Баранникова, он радостно улыбнулся ему, как родному, и сказал: «Аха». Усатый сделал ему знак выйти, сел в кресло, закинул ногу на ногу и обратился к Александру:

 Ну-с, господин

 Алафузов, Георгий Иванович. Почетный гражданин города Ставрополя.

 Очень рад, Георгий Иванович. Тут у нас дельце серьезнейшего, можно сказать, свойства. Так что придется вам немного задержаться. Позвольте, однако, представиться: полковник Никольский. Я, знаете, люблю ясность. Вот Василий Игнатьевич Агатескулов, к которому вы изволили прийти, на самом деле есть некто Фриденсон. А вы как изволите называться на самом деле?

«У кого-то из наших развязали язык,  подумал Баранников о товарищах, которые сидели теперь по казематам Петропавловской крепости.  Кто-то осветил[9] Фриденсона Кто?»

Александр снял пальто, бросил его на диван, достал позолоченный портсигар с монограммой на крышке. Открыл его, предлагая пахитоску полковнику:

 С разными людьми довелось беседовать я, знаете, человек коммерческий А вот с жандармским полковником знакомлюсь впервые.

 Эка беда!  иронически ответил полковник, беря пахитоску.  Оно только начни! Глядишь и привык.  Никольский засмеялся, довольный.

Глава вторая

Двадцать пятое января. День. Федор Достоевский

Федор Михайлович вышел из типографии и поежился от промозглой, знобящей и так ненавидимой им зимней сырости. Ну была бы зима как зима с бодрым морозцем, густым, благодатным снегом! Как бы душа радовалась! А тут снег, не успев коснуться мостовой, превращается в грязь, месиво. Дома в потеках, неба совсем нет, что-то серое и гнусное навалилось сверху. Слава Богу, хоть ветер утих, можно пройтись.

Он любил ходить пешком. Во-первых, видишь людей, наблюдаешь жизнь города, а голова отдыхает от напряжения работы. Во-вторых, разминаются кости, перестает болеть позвоночник после долгих часов сидения за рукописью он ноет нестерпимо. В-третьих и главных, по дороге вдруг решается какая-нибудь недорешенная ночью задача. Вроде и не помышляешь о ней, а на самом деле она сидит в мозгу и просто не дает о себе знать. Но потом, словно кукушка в часах, выпрыгнет в свою минуту, и подумаешь: «Вот оно как! Что же ране-то не понял именно тут вся и задача».

Тем и хороши длинные прогулки, пусть даже в такую скверную погоду.

Он всегда был худощав, а из-за среднего роста казался в прежние, особенно в послекаторжные, годы даже тщедушным. Но постепенно, с возрастом, кости его как бы раздвинулись, более всего в плечах, и в осанке появились кряжистость, основательность человека, твердо стоящего на земле.

Шел он неторопливо, в теплой и удобной одежде, справленной стараниями жены, Анны Григорьевны. Теперь, в пятьдесят девять лет, незаметно изменилась не только его осанка, а погустела и потемнела борода, пробилась в ней седина (когда-то его раздражало, что она светлая, с рыжеватым оттенком и довольно жидкая), кожа на лице приобрела нормальный телесный цвет (а иногда бывала она нехорошей, чуть ли не землистого цвета), да и весь вид его свидетельствовал о том возрасте и состоянии человека, когда личность раскрывается лучшими своими качествами, как старое дерево молодыми, сильными побегами.

Не раз замечал он, что многие красавцы, чья жизнь не была отмечена работой души, к старости как бы разваливались, превращаясь внешне почти в уродов; и наоборот: ничем не примечательные, как бы даже стершиеся лица чудесно преображались под влиянием какого-то неведомого художника, становились по-особенному красивыми такими их делала долголетняя внутренняя жизнь духа.

Кондитерскую Балле на Морской миновать он не мог зашел. Она была одной из самых лучших в Петербурге как тут пахло кофием, чаем, сдобой!

В прежние годы, когда он получал гонорарии и лихорадочно подсчитывал, кому и сколько надо отдать, а кому можно пока и не отдавать, кондитерскую Балле приходилось обходить стороной, чтобы не поддаться искушению и не растратиться. Чай и кофий, а к ним изюм, пряники, конфеты он очень любил.

За всю его трудовую жизнь начался всего лишь второй год без долгов. Страшно вспомнить, какие деньжищи надо было платить, когда вдруг умер брат Миша и журнал Достоевских «Эпоха» оказался перед катастрофой. Тридцать три тысячи! О Господи! Не знал он тогда, что сказать жене брата, Эмилии, как утешить ее. Долги начал выплачивать сам, семью Эмилии с тремя детьми взял на содержание. А был еще от брата Михаила мальчик Ваня с матерью Прасковьей Петровной Аникеевой Нуждался брат Николай Не лучше и дома: пасынок Паша, сын первой, покойной жены, вырос баловнем с постоянными требованиями, вся его жизнь как бы сошлась на желании развлечений А еще были и собственные долги

Господи, Господи! Сколько же раз приходилось носить в заклад вещи, вплоть до зимнего пальто, бегая в мороз по Петербургу в плащике Разве выпутался бы он, если бы не встретил Аню?

Когда он заказывал сладостей и кофею, то услышал за спиной шушуканье и оглянулся. Девичье лицо, свежее, как спелое яблоко, было перед ним. Из-под меховой шляпки виднелись белокурые локоны. Губки бантиком, глаза круглые, как лакированные черные пуговицы. Рядом, разумеется, маман. Легкая, одобрительно-приветливая улыбка играла на ее вовсе не увядших, а очень даже молодых губах.

Он понял, что его признали, насупился и поспешил поскорее забрать покупки, потому что знал: сейчас прелестницы защебечут и таких суждений нагородят о литературе, что хоть сразу головой в прорубь.

К счастью, внимание глаз-пуговиц на несколько секунд переключилось на молодого барина в высокой шапке-боярке и беличьей шубе, и Федор Михайлович благополучно вынырнул из кондитерской.

С Морской он свернул на Невский, поглядывая то на витрины магазинов, то на экипажи, катившие по мостовой, то на встречных прохожих. В который раз он поражался разнообразию лиц и их выражений. И сто, и двести лет пройдет, а всё так же удивителен будет Невский проспект, кого и чего только не видевший

Он подумал о певце Невского, Гоголе, потом о только что прочитанной корректуре «Дневника писателя». Из-за последней статьи цензура может задержать книжку, а это значит, что задержится и денежный оборот и опять могут возникнуть долги. Цензор Лебедев как будто и неплохой человек, но поди угадай, что ему может показаться в самом простом вопросе. Ведь у нас как: только дай волю пофилософствовать, да еще и власть в этом философствовании употребить, как каждый чиновник начинает выказывать себя по крайности за Бок-ля, если не за Гегеля. А то и Платоном себя посчитает! Это безо всякого преувеличения, а из искреннего убеждения, что он-то, чиновник, поставленный управлять мыслительным процессом, и есть главный человек в умственном мире. Знаний-то, может быть, с вершок, а может, и вообще нет, зато амбиция: как так, и мы понимаем не хуже вашего.

О Господи. А ведь в статье есть мысли заветные. Ну, как именно о них споткнется цензорское перо?

Сколько уж раз бывало! Кажется, зароешь мысль в статью, кажется, ничем она от других не отличается; или рассуждение какое в романе не сильнее вроде прочих, но тебе-то особенно дорогое, так как раз здесь и сделает завитушку цензор! Ну, чтобы страницей раньше или страницей позже, так нет, как раз в самом дорогом месте и расчеркнется!

Как железом по стеклу.

Остается уповать на случай

Он стал припоминать только что читанное, думая о том, всё ли сказал так, как хотел. А написал вот что:

«Позовите серые зипуны и спросите их сами об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам всю правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду

Я желал бы только, чтобы поняли беспристрастно, что я лишь за народ стою прежде всего, в его душу, в его великие силы, которых еще никто из нас не знает во всём объеме и величии их, как в святыню верую И жажду лишь одного: да узрят их все. Только что узрят, тотчас же начнут понимать и всё остальное. И почему бы всё это мечта?»

Действительно, ну почему мечта? Неужто русским так и останутся одни рассуждения да ожидания? И почему у нас о самых главных вопросах как раз и нельзя говорить? Почему эти вопросы даже и обсуждать-то запрещено?

Что же предпринять? Может, другого цензора? Что-то графиня Софья Андреевна Толстая[10] говорила о новом начальнике цензурного комитета, как будто хвалила его Зовут его Николай Саввич Абаза. Абаза А вот если он возьмет на себя хлопоты по «Дневнику»?

Продолжая обдумывать эту мысль и так, и эдак, со всех сторон и уже надеясь, что нашел выход, Достоевский не заметил, как оказался у дома на углу Ямской и Кузнечного переулка.

Странное дело! Сколько бы раз ни нанимал он квартир, чаще всего они были в угловых домах. Почему это? Для обзора из окон? Или потому, что дом такой стоит не так, как остальные?

И вот еще черта: то, что квартира его в доме угловом, и то, что церковь рядом, замечал он уже потом, а когда нанимал квартиру, то вроде и не видел

В передней Федора Михайловича встретила горничная Дуня. Отдавая ей покупки, он спросил:

 Ну, Дуня, хорошо ли сегодня пахала?

Дуня была деревенской, о своей работе говорила «пахала», и Федор Михайлович поэтому часто поддразнивал ее он вообще любил поддразнивать: близких беззлобно, дураков едко, а врагов со страшной, сокрушающей силою.

 Напахалась уже,  ответила Дуня, но не с упреком, а весело, радуясь, что хозяин пришел в добром настроении и со сладостями, которые она любила не меньше Федора Михайловича (он об этом знал).  Будут у вас сегодня Аполлон Николаевич, и еще с запиской были от барина Николая Николаевича, тоже придут.

Назад Дальше