Serge такой веселой и разговорчивой. Мадам Устинова была превосходна. В гостиной, которая всегда носила отпечаток тайны, витал дух праздника. После обеда монсеньор и мадам Устиновы вместе с Сергеем отправились с визитом к мадам Панчулидзевой; Евгений ушел к себе в комнату, а три двоюродные сестры, Леон и я принялись болтать, безумно хохоча почти до половины восьмого, пока все не вернулись. Полчаса спустя мы тоже отправились в Любичи. Как Вам нравится эта увеселительная прогулка?.. Таков порядок!»[31]
Затем все три брата Баратынских приехали навестить соседей в Любичах: «Евгений был очень любезен, пишет Катерина Федоровна. Знаете ли Вы, что женщины замечают только любезность, объектом которой в большинстве случаев они являются. Ну и что ж! В этот раз был мой черед; он сел за стол рядом со мной, много разговаривал, и все это так просто и естественно, и меня нисколько не смутило его превосходство, напротив, я почувствовала себя смелее; поэтому это было не просто завязавшееся знакомство, а дружеский договор. После обеда мы с Леоном пели, и в пении он был так же снисходителен, как и во всем остальном, он никак не хотел отойти от рояля. Сергей нам аккомпанировал, и мы «с остервенением» музицировали до 11 часов вечера. На следующий день они уехали только после 2 часов; Евгений сказал мне, что у него никогда не было более приятного знакомства, сделавшего таким очаровательным прошедший день. Вы догадываетесь, о ком идет речь; но о чем, Вы, вероятно, не догадываетесь, так это об удовольствии, которое я испытала, когда он назвал имя Вашего мужа. Он мне сказал, что очень огорчен тем, что дела лишают его возможности видеться с ним»[31].
Особую прелесть имела Мара летом. Главное ее украшение составлял упомянутый выше покрытый лесом овраг, на дне которого бил холодный ключ. Это место, запустевшее после старого барина, вновь обновилось и оживилось при новом поколении. Построенный стариком обширный каменный грот служит убежищем от летнего зноя. Здесь нередко все общество обедало и затем проводило время в веселых разговорах до глубокой ночи. Впоследствии Сергей Абрамович возвел над ним прелестное летнее жилище в любимом своем готическом стиле, в гармонии с лесной обстановкой, с высокими стрельчатыми сводами и гостиной и наружными лестницами, дающими вход в различные летние помещения. В том же стиле была воздвигнута изящная купальня с дождем возле родника; через овраг был перекинут красивый мост, а на противоположной стороне, прямо против грота, построены были большие готические ворота, фантазия, придуманная собственно для украшения вида. Художественному глазу хозяина не нравилась пустота, остававшаяся здесь между густою сенью берез и дубов; он и поставил тут бесполезное здание, на котором с удовольствием мог покоиться взор. Но ему надоели наконец вопросы: на что нужны эти ворота? и он обыкновенно отвечал, что они принадлежат не ему, а соседу, Рафаилу Ивановичу Фельцыну, который неизвестно зачем поместил их тут. На лето вся семья переселялась в это жилище. В семейные праздники съезжались гости; вечером лес освещался разноцветными фонарями и бенгальскими огнями. Оживленные беседы, пенье и музыка продолжались иногда до рассвета. Гости расходились и ложились спать, когда уже занималась утренняя заря и в свежей листве деревьев раздавалось неумолкающее щебетанье проснувшихся птиц.
От всего этого веселья, увы, остались одни воспоминания. Старое поколение сошло в могилу; Сергея Абрамовича давно нет; недавно скончалась и престарелая Софья Михайловна. Еще прежде нее умер сын опора семьи; умер и внук, подававший хорошие надежды. Хранительницами семейных преданий остались в Маре три старые девицы: дочь Дельвига и две незамужние дочери Сергея Абрамовича[32], как весталки, поддерживающие священный огонь в запустелом храме. Но кто пережил то время, тот не может о нем забыть.
Поныне, когда мне случается быть в Маре, я иду в знакомый мне лес, совершая как бы некое паломничество к святым местам. Холодный родник все еще бьет на дне оврага; над гротом все еще возвышается красивое здание с заостренными окнами; незыблемы стоят готические ворота, как памятник прежних затей; но все здесь тихо и пусто. Человеческие голоса не раздаются уже под стрельчатыми сводами, деревянный мост обрушился, никому не нужная купальня пришла в ветхость и наклонилась набок, грозя неминуемым падением. И я с сердечною болью вспоминаю прежде кипевшую здесь жизнь, оживленные беседы до глубокой ночи, хоры из классических опер, волшебное освещение рощи, пение птиц при занимающейся заре; вспоминаю в особенности того, кто был душою этого маленького мира, с его огненным взором, с его живым, оригинальным умом, с его яркою даровитостью, проявлявшеюся в каждом слове, в каждом движении, с его сердечным расположением к нам, молодым людям, с которыми он беседовал и пировал, как с нашими отцами. Куда девалась эта порода? Новая жизненная волна унесла все это поколение, полное жизни, сил и талантов, поколение, давшее России столько замечательных деятелей. Под старость Сергей Абрамович сам сознавал себя остатком отжившего строя. Иногда он подзывал к себе молодого человека: «Пойди, садись сюда; ведь ты другого такого не увидишь».
Любичи в летнее время тоже наполнялись гостями. Сюда съезжались со всех сторон и из ближних губерний. Из Балашовского уезда приезжал князь Григорий Сергеевич Голицын, старый вельможа, разорившийся на постройки и всякие затеи и забавлявший себя на старости лет тем, что задавал балы для дворовых людей всей окрестности. Наезжали и его сыновья, живые и веселые молодые люди с разнообразными светскими талантами. Подолгу гостила в Любичах и его дочь, графиня Шаузель. Из Сердобского уезда той же Самарской губернии приезжал владелец большого села Бекова Адриан Михайлович Устинов, добрейший человек, недальнего ума, но живой, образованный, все читавший, большой охотник до споров, притом страстный садовод, обладатель великолепных оранжерей. Из Пензенской губернии приезжали декабрист Горсткин, умный и острый, с красивою женою, чета Кеков, известный агроном Иван Васильевич Сабуров и брат его Яков Васильевич. В то время такие далекие путешествия считались нипочем. Помещики объезжали весь край и везде гостили по нескольку дней, а более близкие даже по целым неделям. Из соседей бывал знаменитый гастроном Рахманов, который и в Москве и в деревне задавал тончайшие обеды и к которому весь край посылал поваров на обучение. Являлся и живший в Кирсанове откупщик Бекетов, тоже большой любитель гастрономии, человек умный, веселый и образованный, состоящий в близких сношениях со всеми окрестными помещиками. Помню, как в детстве мы, проезжая через Кирсанов, у него останавливались и ночевали.
Умёт, с своей стороны, обладал в это время таким гостем, который мог составлять драгоценный вклад во всякое общество. Николай Филиппович Павлов по приглашению отца приехал сюда писать свои первые «Три повести», которые в свое время были видным явлением в русской литературе. Павлов был человек замечательного ума, живой, меткий, остроумный, с тонким литературным чутьем. Отчасти вследствие прирожденной лени и малой усидчивости в работе, отчасти вследствие разнообразных увлечений, которым он постоянно поддавался, он далеко не выработал из своего таланта все, что он мог дать. Но в лучших своих произведениях, например, в «Письмах к Гоголю»[33], он проявил такую силу мысли и такое мастерство изложения, которые ставят его наряду с лучшими русскими писателями. В московском литературном кругу он занимал видное положение и был близок к корифеям тогдашней словесности. Разговор его был одушевленный и блестящий; изящество выражения, которое в литературном его слоге, особенно в раннюю пору, впадало в изысканность, в устной речи выливалось в непринужденность и производило впечатление на слушателей. Кто близко знал этого человека, мог ценить и прекрасные качества его сердца, его теплую дружбу, его чуткое понимание человеческих отношений. К сожалению, все эти свойства нерядовой натуры затмевались неудержимою страстью к игре, которая вовлекала его иногда в самые трудные положения и заставляла выпутываться не всегда благовидным образом. Были и другие страсти, которые увлекали его за пределы должного. Но в деревне единственным соблазном была разве игра в шахматы с гостившим иногда в Умёте Яковом Ивановичем Сабуровым, которому он и проиграл в это время более тысячи рублей ассигнациями. В деревне Павлов мог, вдали от светской суеты и рассеяния, на свободе развивать свой талант и вместе с тем вносить одушевление в окружавшее его общество. Разумеется, и в Любичах, и в Маре старались заманить такого гостя. Он читал там свои новые произведения и оставил самые лучшие воспоминания между жителями этого отдаленного уголка. «Ты внушил искреннее живое участие каждому из лиц, составляющих наше маленькое общество, писал ему мой отец после его отъезда. Мы с Баратынским несколько раз беседовали вдвоем, пили твое здоровье; он тебя любит искренно, влюблен в твой ум и в твой талант, говорит, что если бы ты имел решимость посвятить себя труду и учению, то стал бы выше всех русских писателей своего времени. Как ты думаешь, его мнение должно иметь некоторую цену?» Такие же светлые воспоминания увез с собой и Павлов из деревенской глуши. «О степи, степи! писал он, вернувшись в Москву, моему отцу. Спасибо тебе, друг, ты мне открыл у себя в доме новый мир, ты разрезал мою жизнь надвое: мне кажется, другая половина должна быть лучше, хотя, может быть, мучительнее. Обними Баратынского, да покрепче. Славный он человек!» Павлов с удовольствием вспоминал про осетры моего деда, который любил хорошо покушать, и про улыбающееся лицо Бекетова, у которого, по выражению Николая Филипповича, к концу стола и на лбу и на губах было написано: сластена! «Погрейся за меня у кривцовского камина, прибавлял он, а с Баратынским выпей рюмку рома». Между соседями были почти ежедневные сношения.
От этого времени сохранилось много записок Катерины Федоровны к моей матери, писанных в ее игривом тоне по всякому поводу: с пересылкою книг, журналов или нот, с сообщениями или просьбами о разных дамских нарядах, с вопросами о здоровье, с приглашениями или изъявлениями сожаления о невозможности приехать; и все это вдруг прерывается совершенно оригинальными и неожиданными выходками. Так, в одной записке, отсылая шаль и обещая прислать Павлову просимые им книги и журналы, чтобы сколько-нибудь отплатить ему за доставленное им удовольствие, она добавляет: «Скажите Вашему мужу, что я прошу его верить в то, что я очень хороший человек; я тщательно обследовала себя со всех сторон, и этот осмотр еще раз доказал мне, что я очень хорошая»[34]. И затем в постскриптуме большими буквами, с восклицательным знаком: «Oui, tres bonne!»[35]
Сохранились записочки Сергея Абрамовича к моему отцу, писанные иные по-французски, иные по-русски, иные на смешанном языке, всегда с оригинальными оборотами и с своеобразным юмором. То он созывает приятелей на обед: «Что Вы думаете по поводу завтрашнего визита к Чичериным? Что думает об этом ученый Павлов? Не сочтите за труд навестить нас завтра к двум часам дня. Как относится к этому ученый Павлов? Если Вы хотите знать, что об этом думает Кривцов, скажите посыльному, чтобы он зашел к Вам, возвращаясь из Любичей, и прочтите ответ Кривцова». В другой записке в ответ на вопрос Павлова о назначении дня для чтения повести он пишет: «Гордец Павлов просит назначить ему день для визита. Он слишком полагается на мирное и робкое простодушие нашей провинции, чтобы поверить, что на него могут рассердиться за это возвышенное самоуничижение Он для нас желанный гость в любое время, я хотел бы, чтобы он пришел сейчас же! Но вот мой ответ. Полагаясь на мою волю, пусть он появится раньше, чем эта записка придет к Вам, либо пусть больше не занимается глупостями.[36] Dixi. Приезжай, ради бога, завтра обедать или ужинать, как знаешь! Привези Павлова и его тетради».
Иногда он сетует на расстояния, говоря, что он всегда считал земной шар слишком великим для потребностей и желаний человечества, которое никак не умеет справиться с пространством: «Проклятая выдумка Вселенной! Жалкий человеческий род, который обольщается своим воображаемым могуществом!! Бедные люди! Черт их возьми всех!» «Пятнадцати верстам должен покорить все свои желания! пишет он в другой записке. Если бы, по крайней мере, не было на свете времени, я бы успел приехать в том же расположении духа. Пространство, время, морозы все лишние вещи! восклицает он. Брат едет на днях; неужто мы не простимся вместе?»
То он поздравляет друзей с Новым годом: «Поздравляю тебя, Чичерин, с околевающим годом и с его наследником. По-моему, старый год лучше новых двух, а сверх того пора бы эту династию вовсе уничтожить. Революция во времени должна иметь необыкновенную прелесть! Как ты думаешь? Впрочем, я не с тем сел писать. Скажи мне, жив ли ты? Здоров ли? Опять я по вас, друзья, соскучился! Вот все, что я хотел сказать». А в другой записке: «Я с отъезда от тебя еще не развеселился и, по-видимому, буду долго, как медведь, сосать лапу. Мне бы хотелось с тобой повидаться, хоть во сне».
То, извещая о приезде брата Евгения, он просит дать ему взаймы вина, ибо выписанное им запоздало. «Солнце уже вступает в знак Мадеры, пишет он, и скоро вступит в знак Рома (новый календарь моего сочинения), а мы все еще должны упиваться жидкою надеждою на будущие вина. Сжалься над нами, бедными!» В другом письме, писанном в Тамбов, он просит достать ему табаку: «Позаботься, Чичерин, о спасении души моей. Если бы дело шло не о таком важном предмете, я бы тебя не беспокоил, но табак! Ты сам знаешь нет еще слов для выражения этой необходимости. «Du tabac! Du tabac!»[37] Ты поймешь это восклицание, если читал Мельмота[38]; там кричат: «Du pain! Du pain! etc.»[39] И рядом с этим балагурством в том же письме высказывается скептический взгляд на развитие человечества. Сообщая о рождении сына, которого должен был крестить мой отец и которому поэтому нельзя уже было жениться на будущей дочери своего крестного отца, Сергей Абрамович прибавляет: «Впрочем, вопреки Гизоту лет через двадцать новая Комиссия о составлении законов подведет под Свод законов и беззакония[40]. Я не верю, что способность человечества к совершенствованию не имеет предписанных границ Что Вы об этом думаете? А это сумасшедшее благо? Стали ли Вы лучше всех после того, как опередили тех, кто уже был просвещенным или считался таковым? Вы приобретете еще больше знаний, идей, а станете ли Вы от этого лучше?Само развитие Ваших идей не приведет ли Вас к скептицизму? Что же это будет за философия, сомневающаяся в своей основе? Этого вполне достаточно, чтобы наскучить Вам до смерти Прощай, обнимаю тебя!»
Можно себе представить, какие одушевленные беседы обо всем происходили между друзьями, когда они собирались вместе. Сторонние люди, приезжие из столицы, были ими очарованы; они не могли наслушаться этих разговоров. Недаром Катерина Федоровна, проводя зиму в Петербурге после долгого отсутствия и вращаясь в образованнейших салонах столицы, вздыхала о дружеских собраниях в деревенской глуши. Сравнивая их с пустою светскою болтовню, которой предавалось окружающее ее общество, она восклицала: «Quelle difference avec nos reunions de Lubitchi, dOumette, ou de Mara!»[41]
Эта полная прелести жизнь в сельском быту, удаленном от суеты больших городов и от мелочности малых, в тесном кругу образованных друзей, понимавших и ценивших друг друга при всем различии свойств и характеров, продолжалась недолго. В 1833 году умер мой дед, и мои родители выселились из Умёта, который перешел к старшей сестре моей матери Софье Борисовне Бологовской. На долю матери пришлось участие в тамбовском откупе и в лежащем недалеко от Тамбова винокуренном заводе на Ляде. Эти новые занятия так мало подходили к вкусам и наклонностям отца, что друзья его пришли в сомнение: «Да хранит Вас Бог и поможет Вам в Ваших делах, писала Катерина Федоровна моей матери, Вы оба этого заслужили во всех отношениях, и мне кажется, что этот вид деятельности настолько противоположен вкусам Вашего мужа, что небеса помогут ему и вознаградят его за это».[42]
А Баратынский писал отцу: «Скоро ли ты продерешься сквозь векселя, отчеты, разделы и т. п. и будешь мочь думать без выкладки на счетах и писать так, чтобы не мерещился двуглавый орел в заглавии листа? Я, право, не знаю, как тебе писать, боюсь смеяться. Несмотря на все шутки, я испытываю очень горестное чувство. Слишком много у Вас надежд и философий связано с новым видом деятельности, к которому судьба Вас приговорила, и вот почему у меня плохое предчувствие, что Вы для меня потеряны Впрочем, черт возьми! Никто как Бог! Почему знать, чего не знаешь? Примите мои утешения Прощай, будь здоров».
Один Павлов крепко верил в энергию и способности моего отца. «Подвизайся, друг, писал он, и помни природу русскую: у нас много силы для начала, да мало терпится до конца. Впрочем, если ты уже взялся, то я надеюсь на тебя, хоть, кажется, ты должен будешь очень насиловать себя для занятий несообразных ни с привычками твоей души, ни с прежним образом наружной жизни. Это составляло предмет моего сегодняшнего спора с Брусиловым и Зубковым. Да хранит Вас Бог и поможет Вам в Ваших делах. Я стоял за твое терпение и что откуп не есть дело сверхъестественное; все страшно издали».
Павлов был прав. Вначале, правда, особенно после привольной и поэтической жизни в Умёте, отцу бывало подчас очень тяжело. «Вижу, брат Павлов, писал он последнему, что я продал жизнь свою за деньги; хорошо еще, если она пойдет по порядочной цене. Горько!» Но польза семьи требовала усиленного труда; дед оставил долги, которые нужно было выплатить. Отец, по обыкновению, умел себя переломить и принялся за работу с той разумною решимостью, которая составляла отличительную его черту. Он стал изучать совершенно новое для него дело, вникая во все подробности, всякий день сам ездил в контору, сводил и проверял счета, вел винокурение. Скоро он со всем этим освоился, и дело пошло на лад. В 1834 году он сам с матерью, взявши меня с собою, отправился в Петербург на торги, и, кроме крупной доли в тамбовском откупе, взял еще Кирсанов. Восемь лет держал он эти города. Под его непосредственным надзором предприятие шло успешно, и мало-помалу полученные им от отца 300 душ возросли до 1300; мы зажили в довольстве. В <18>42 году, вместо Тамбова и Кирсанова, которые пошли дорого, он взял долю в Симбирске, но сам туда не поехал. Загальное дело было убыточно, и в <18>46 году он совсем бросил откупа. Довольствуясь приобретенным, обеспечив благосостояние семьи, он не искал наживы и никогда не пускался в рискованные и несоразмерные с силами и средствами предприятия. Менее всего он позволял себе прибегать к тем уловкам, посредством которых откупщики нередко вывертывались из затруднительных положений и умели убыток превращать в барыш.