Как ни называй, для меня тотализатора не существовало. Когда «Тиграныч», в то время директор ипподрома М.Т. Калантар, давая мне допуск на конюшню, предупредил: «Не играть!», я удивился: зачем? Призовая конюшня являлась в моих глазах символом порядка. Это был осколок Regime Ancien, старого строя. Все стояло на своих местах. Решал класс. Порода! Уходил я из библиотеки на бега над курсовой мне казалось невозможным работать так, как позволяли мне работать рысаков. В нашей писанине столько произвола! Лопату лопатой не назовешь! А на призовом кругу правоту показывает столб. Финишный столб выглядел в моих глазах осью мироздания, незыблемым и безошибочным мерилом.
Московский ипподром оставался заповедным, почти не тронутым уголком былого. Что ни конюшня, обиталище призраков и преданий. Советские рысаки помещались в конюшне, где когда-то стоял дореволюционный «король русских рысаков» Крепыш. На беговой дорожке блистали ветераны «из бывших». Не найдется и сейчас, после Реставрации, родовитых и титулованных в такой скученности, хотя у нас совершилась Славная революция: ещё одно пришедшее к нам из Англии понятие.
Свою революцию англичане называют Большим бунтом, а Славная революция компромисс, соглашение между земельной аристократией и промышленной буржуазией, выход на авансцену деловых людей, что иносказательно отображено в романе о Робинзоне Крузо, отсидевшемся на острове двадцать восемь лет, в точности сколько потребовалось, чтобы произошли коренные перемены. В целом у англичан на соглашение ушло полвека, за такой же примерно срок наши коммунисты переродились в капиталистов, товарищи стали господами. Некоторые продолжают числиться в коммунистах ради того, чтобы не лишиться немалой, оставшейся от КПСС, недвижимой собственности.
Свершилось, как обычно, задом наперед, в обратном порядке. По законам общественного развития буржуазность положено изжить в пожаре пролетарской революции, а у нас в пору социализма, который называли зрелым, сложилась собственническая кастовая прослойка: верхний пласт партийных работников, паразитирующая за государственный счет бюрократия, интеллигенция, пригретая властью, и капитаны теневой промышленности, вышедшие из тени и сомкнувшиеся с властью. Собственники, названные новыми русскими и занявшие положение элиты, были склонны жить по-старинному, восстановив и узаконив сословное неравенство, как при царе, что и предсказывал королевский коновал.
Потомство постсоветских наживал (les profiteures), их сыновья и особенно дочери полюбили лошадей, мечта их сбылась. Первое, что поразило меня, когда я переступил порог частной конюшни, потеснившей знакомый мне государственный конный завод, были лошади иностранных пород, на каких те же девочки раньше кататься не могли. Отец школьницы, которая запрашивала меня о допустимости любви к лошадям, с крахом СССР присвоил предприятие, каким прежде руководил, а дочери подарил липициана, порода известная со Средних веков. У нас таких лошадей раньше не водилось, рыцарские кони отвечали вкусам новых имущих, разжившихся за счет государственного добра. Бывший парторг ипподрома у себя в усадьбе стал растить эвкалипты и в ближайшую церковь ходить. Идейную основу под грабеж подвел мой сверстник и соученик по школе, экономист и романист Николай Шмелев.
На Колю до сих пор ссылается Михаил Сергеевич Горбачев, инициатор реформ, подсказанных ему желанием жены жить за границей. Для этого надо было советское государство упразднить, ибо иначе находившимся наверху, у власти, невозможно было выехать.[6] Вот, теперь говорит Горбачев, прав был Николай Петрович!
Мы с Колей близки не были, в какой обстановке он вырос, мне не известно, но все знали: некоторое время он являлся зятем Хрущева и нас уверял, что брак был по любви, в чем мы и не сомневались. Хотя великосоветский союз распался, у разведенного супруга связи и взгляды сохранились. «Одни равнее других» иронический тезис Оруэлла Коля обратил в серьез на страницах «Нового мира», рупора советского свободолюбия. Кроме того, написал роман и подал заявление с просьбой о приеме в Союз писателей. Мне было поручено оценить его произведение. Коля писал умело, высказаться в пользу приятеля можно было, не кривя душой, но поразила прямота, с какой он отдал предпочтение своей любимой мысли (пушкинское определение предвзятости). А именно: пусть плачут неудачники и преуспевают удачники, выкормыши советской власти. Пережив крах коммунистического режима, могут справлять именины и на Антона, и на Онуфрия.
Звучали о происходившем у нас и такие призывы: «Пусть крадут, уж если красть, то как можно быстрее и до конца, подчистую».[7] Процветало ли воровство в государственных размерах при советской власти, чего не знаю, того не знаю, но преступления против человечности случались. Моего отца всего лишь исключили и сняли, но вокруг что ни день слышалось «взяли забрали отправили»
Ещё до войны в кукольном театре я видел «Путешествие в странные страны» представление об исполнении детских желаний. А чего хотят дети? Чтобы им не запрещали, и двое деток, сестричка с братишкой, силой колдовства волшебного кота, попадают в царство вседозволенности, где им нельзя не курить, а школьную дисциплину нарушает учитель. Детишки начинают проситься обратно, где не разрешают. А теперь и взрослые желают запрещений, тоскуя о строгости. Рождением не старше начала 1950-х годов рассуждают о том, чего не пережили, что пережили мы, современники Друга детей.
Вождя я видел трижды, один раз на параде и дважды шли колонной мимо Мавзолея, а с трибуны нам пальцем грозил старичок в маршальской фуражке, которая, казалось, ему великовата. Впечатление дряхлости вождя сложилось и у моего двоюродного брата Андрея, ототбранного в группу школьников для поздравления товарища Сталина с 70-летием.
Брат, пятиклассник-отличник, оказавшийся с вождём лицом к лицу не на Красной площади, а на сцене Большого театра, домой вернулся со словами: «Какой же он старый!» Детское впечатление дряхлости нашего кормчего сравните с тем, что ныне допущенный к сталинским бумагам и стремящийся держаться фактов говорит историк Юрий Жуков.
Нам не надо рассказывать, как было. К тому же рассказывающие брешут. Добравшись до рампы или экрана, вещают: «Раньше всегда раньше никогда» Будто бы раньше было, чего в действительности и не было, или же наоборот, ни слова о том, что было. Сил нет терпеть дуюших в одну и ту же дуду предвзятой выдумки. Смотря на экран, в душе кричу: «Не рассказывайте!».
Строили социализм, обещая коммунизм, а построили государственный капитализм, это нам объясняли сочувственные радио-голоса из-за бугра. Голоса заглушали как ложь, но заглушавшие и совершили реставрацию в интересах собственников, успевших вовремя поднажиться. Ещё у начал нашего, рассчитанного на одну страну социализма, лучший, талантливейший поэт эпохи обрисовал тип непотомляемого приспособленца: созреет и размножится по мере перерождения строя, называемого социализмом, даже зрелым социализмом, а где зрелость, там и распад.
«Шел я верхом, шел я низом, строил мост в социализм, не достроил и устал и уселся у моста. Травка выросла у моста, по мосту идут овечки, мы желаем очень просто! отдохнуть у этой речки. Заверните ваше знамя! Перед нами ясность вод, в бок цветочки, а над нами мирный-мирный небосвод».
Советский период российской истории подтвердил вывод Вальтера Скотта. Чем у шотландского романиста завершается цикл Ваверлея, подводивший итоги буржуазных революций в Нидерландах и Англии? По-началу рыцари, разбойники романтика, а финал прозаический мещанский, ещё Аполлон Григорьев обратил внимание: совершивший свои подвиги героический воин заключает выгодный супружеский союз и садится за конторку деньги считать. Советские люди строили, страдали, побеждали, отдавая свои жизни, погибали, а с крахом устоев обернулось торжеством богатых и вороватых, не великих извергов рода человеческого, а в узком и прямом смысле вроде ребят из соседних дворов, их очень хорошо себе представляю: во двор следующего за нами дома 4 по Страстному лучше было не заходить, а в дом за углом 23 по Большой Дмитровке считалось вовсе опасно.
«И слышен Штейнгеля звонок».Поэзия ипподрома.Сборище дворян сейчас не редкость, а при социализме бывшим некуда было деваться кроме призовой конюшни, островка прошлого. Стартером на бегах работал Розенберг, уцелевший террорист из тайной организации «Земля и воля». Сын пензенского губернатора Эспер Родзевич, считался грозой всех и каждого среди мастеров. Боевитый Ивашкин из Бибиковых. Тренер резвача «Улова» Николай Романыч Семичев, так и прозванный Барином, потомок декабриста, дружившего с Пушкиным. Любимый публикой победитель традиционных призов Ратомский, хотя и незаконнорожденный, но сын родовитого шляхтича. Старик Стасенко ездил на лошадях Великого Князя Дмитрия Константиновича. Живая легенда Ляпунов, уехал за границу вместе с барыней-коневладелицей и на родину вернулся умереть. На конюшню Грошева заглядывал Лежнев, конюхи перешептывались «Наш владелец». Ему раньше принадлежала Елань, ставшая племрассадником 33, и если выигрывали лошади леж-невских линий, конюхам к зарплате начислялись призовые.
«Друзья не совсем были сходны между собою».
«Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».Родзевич держал на конюшне козла согласно старинному убеждению: своим присутствием приносит удачу, запахом отгоняет оводов. А свояк Родзевича Грошев мирился с новизной и, нарушая традиционное правило не выносить в беговой день из конюшни даже мусора (плохая примета), перед призом отправил меня к свояку за строгими удилами. Лошадь валила на сторону и никак иначе ее нельзя было выровнять.
В тот раз рогатый бородач щипал травку у глухого забора, ему что-то взбрело в голову. Разбежалось чудище, саданул старина в забор, доски с треском вылетели и через пробой явились наружу кривые рога с висящей словно помело желтоватой бородой.
А я вдоль того же забора рысил верхом на «Игреке». Лошадь с перепугу понесла меня под откос на железную дорогу, которая граничит с ипподромом. Конь, ушами не поводивший под рёв авиационных моторов, не пугался и паровозных гудков, но от неожиданного треска и появления козла обезумел и бросился на край обрыва вдоль железной дороги. Мне всё-таки удалось его сдержать. Премудрый Эспер, до которого я, уцепившись за гриву, добрался, в ответ на недопустимую просьбу удила вручил, но с тех пор свояки уже больше не знались между собой. Спустя с полгода Родзевич слег. Пришли на грошевскую конюшню послы: «Сам, кончаясь, наказал вам на Месяце ехать». В Древнем Риме «Сам» означало хозяин дома, в наше время бригадир призового тренотделения. Грошев, объясняясь без слов, взглянул на помощника, на Колю Морина, и они, отправились на осиротевшее тренотделение. Перед стартом Грошеву ассистировал Морин, а я при Морине в тот день состоял. На массивном Месяце мотыльковый мастер ехал на удар во славу свояка. Всю дистанцию висел на хвосте, держался сзади, в последнем повороте кинулся, струны вожжей гармонией рук подняли рысака в полет над дорожкой.
«Московский ипподром это самый старый рысистый ипподром в мире. Он пережил периоды расцвета и спада».
А.А. Ганулич, А.М. Ползунова. История Центрального Московского ипподрома. Традиция и современность. Москва: «Аквариум», 2015.Традиции проявлялись во всем. Мастера езды ещё не сменили старинного одеяния наездников: косоворотка, высокие сапоги, картуз. И я вырядился a la Russe. В раннем детстве подражал летчикам, используя семейные экспонаты: первые летные очки, исторический шлем и сильно ношенные краги. Вступив на беговой круг, надел сапоги, пусть всего лишь кирзовые из Военторга, на голове подобие картуза, убор, походивший на штрудел молочника Тевье, соорудил из музейной летчицкой фуражки сосед Абрам Захарыч, а косовортку сшила жена кучера, Тётя Настя.
«Зачем ты напялил национальный костюм?» знакомые, встречая меня, выражали изумление вроде того, что описано Герценом: нарядившиеся по-народному славянофилы вызывали усмешку у мужиков. Университетские профессора в моей тяге на конюшню усмотрели романтизм, то есть неоконсерватизм. «У вас и внешность реакционного немецкого романтика» со свойственным ему педантизмом в употреблении терминов говорил ЮрБор (Юрий Борисович Виппер). Хотя среди немецких романтиков, кроме круглолицего Клейста (не мой тип), не было конников, но волосы у меня, как у Гофмана, нередко стояли дыбом. Сено и опилки, застрявшие у меня в волосах, мои сокурсницы, развлекаясь на скучных лекциях, старались вытащить, чтобы я и не заметил.
По утрам я отправлялся на конюшню с учебником английского языка, времени не теряя. Учебник обнаружили на кипе сена и говорят: «Это кто тут иностранными языками владеет?» А на другой день к директору! Едва я вошел в кабинет, уставленный конными скульптурами Лансере, Тиграныч доверительным тоном обращается ко мне: «Англичанин к нам собирается. Прошу тебя переводить. С Интуристом связываться не хочу: ни одного слова через забор ипподрома не должно перелететь!»
Железный занавес едва начал подниматься, иностранное ещё считалось вредным и враждебным, но поехали Хрущев с Булганиным в Англию, захватив в подарок завзятой лошаднице, королеве, двух коней ахалтекинца и Карабаха. Кто их, рыжего и буланого, с золотым отливом, не видел, тот, как выражался Тиграныч, не имеет представления о том, что следует понимать под словом лошадь. Королева, известная каменной непроницаемостью, как их увидела, изменилась в лице и мировая атмосфера потеплела.
Подарочных жеребцов сопровождал Бобылев Игорь Федорович, завкафедрой коневодства Ветеринарной Академии, занимал в конном мире второе место после Принца Филиппа, Герцога Эдинбургского, председателя Всемирной Ассоциации любителей верховой езды. Благодаря Бобылеву в Ассоциацию была принята супруга герцога, Элизабет Виндзор. Герцог рекомендовать свою дражайшую половину не мог. Его заместитель, советский посланник, взял вожжи в руки, повел борьбу за женское равноправие, преодолел сопротивление закоренелых консерваторов и вопреки традиции, которую, не допуская дам, сохраняли веками, оказалась принята Елизавета Вторая.
Королева, кругом обязанная Бобылеву, уж и не знала, чем Игоря Федоровича отблагодарить, что для него сделать, и И. Ф. играл роль неофициального дипломатического посредника. Чуть чувствовалась международная напряженность, брался за телефон: «Это Букингемский дворец? Попрошу к телефону Её Величество!» Секретаршей у королевы была внучка Толстого (не путать с известной советской писательницей, тоже Татьяной и тоже внучкой, но другого Толстого). Если Толстая поднимала трубку, Бобылеву стоило сказать: «Таня, это я». Ему выпало ещё раз посетить Англию, с дороги он отправился в Букингемский Дворец: ниже уровнем ему и шагу было нельзя ступить по английской земле.
В королевском дворце раскатали красный ковер и устроили в честь Бобылева выводку лошадей королевской конюшни. Понятно, показали жеребцов, которых он же некогда и доставил. Показали бы и показали, нет, приплели политику: «Это кони, привезенные профессором Бобылевым от имени Премьера Хрущева!» А Хрущев уже не Премьер снят, английский визит, удачный с конной точки зрения, ему зачтен в число принципиальных политических промахов. «Не отняли бы у меня партбилет, как вернусь», про себя угрызается Бобылев, а вслух решается заметить: «Ваше Величество, поскромнее бы надо. Попроще!» Упрек был ему прощен в счет оказанной неоценимой услуги.
С Герцогом обещал Бобылев поговорить о Пушкине. В английской королевской семье, породнившейся с поэтом через его младшую дочь, скорее всего, хранится его дневник и письма жены. Пушкинисты считали, что коронованные особы едва ли признают свойство с мулатом. Ещё в 1937-м году, столетие гибели Пушкина, на испанском языке вышла книга, которая так называлась Un Gran Poeta Mulato. Нам в школе говорили, что в Америке Пушкина не пустили бы в кафе для белых, однако вышел двухтомный труд о вкладе черных в мировую культуру, целой главой представлен и русский поэт, который называл себя «потомком негров» и Африку именовал своей. Таксисты-афроамериканцы, если я спрашиваю, знают ли они о Пушкине, сразу откликаются: «Ганнибал!» Такова пушкинская мировая слава. Читать не читали, но памятник ему как сородичу поставили, даже не один (другие версии происхождения Пушкина им неведомы).