Прежде всего вы обвиняетесь в издании книг Туна, Шэфле и Толстого, а затем в принадлежности к партии «Черного передела»234. К партии «Народной воли» вы, по-видимому, не принадлежите.
Я совсем остолбенел. К партии «Черного передела» я никогда не принадлежал, да в это время ее уже не существовало; решительно никаких данных для подозрения в моей принадлежности к ней не было, и даже самое имя «Черного передела» на допросах не упоминалось ни разу. Чернопередельческой литературы при обыске у меня найдено не было; найденная у меня новейшая запретная литература имела по преимуществу характер народовольческий.
Помилуйте, при чем тут «Черный передел»? Где же хотя бы тень доказательства?
Да как же: нелегальная работа, революционные знакомства, а между тем действительно нет оснований подозревать вас в террористических покушениях.
Такова была логика прокуратуры: я знаком с революционерами-народовольцами, но в их деле не участвовал; ergo235 я виновен в чем-то менее серьезном; партий известно следователям две: народовольцы и чернопередельцы (социал-демократы, уже появившиеся тогда за границей в лице Плеханова, Аксельрода и других, в России еще почти не имели своих сторонников, хотя группа Благоева в Одессе236 была в это время уже раскрыта и ликвидирована237); я, следовательно, должен принадлежать к чернопередельцам.
За вторым допросом через неделю или полторы последовал третий, за ним четвертый и т. д., всего десять или двенадцать. Эти уже были посвящены непосредственно моему делу. Очень скоро нашлась та записка Лидии Давыдовой, о которой я уже говорил и по которой установили принадлежность ей одной относящейся к переводу Туна рукописи. У нее был сделан обыск, к счастью, ничего не нашли. Ее свезли в градоначальство, но в тот же день освободили.
Нашли у меня одну записку приблизительно такого содержания: «Знаешь ли ты о брошюре Шэфле Der Krieg in Zahlen238? По-видимому, очень ценная. Желательно достать, перевести, издать и распространить»239. В подписи ясно было «Сер», конец неразборчив. Записка эта принадлежала Сергею Ольденбургу и имела совершенно невинный характер. Будучи в то время крайним пацифистом и воображая, что изображением ужасов войны можно ее предотвратить, Ольденбург решил, что эта книжка могла бы быть желательной на русском книжном рынке. Но в данном случае он нисколько не сомневался, что цензура не сделала бы никакого препятствия переводу и изданию этой книжки, и потому в данном случае имел в виду исключительно легальное издание. Само собою разумеется, что, живя за десять минут ходьбы от меня и беспрестанно видясь со мной, он не стал бы сноситься по нелегальному делу при помощи почты. Но само собою разумеется также, что следователи не были расположены верить этому, тем более что другая брошюра Шэфле («Сущность социализма») была в числе изданных мною нелегальных книг.
Предъявляя мне это письмо, Кемпе спросил, кому оно принадлежит. Я отказался отвечать на этот вопрос, хотя, может быть, этот отказ в данном случае и был ошибкой, ибо авторство Ольденбурга не могло остаться тайной, а откровенный ответ, может быть, рассеял бы подозрительность.
Речь в этом письме идет, очевидно, о таком же издании, как все остальные ваши издания.
Нет, не очевидно, а даже совсем напротив. Автор письма узнал о книге Шэфле из заметки о ней в «Новостях»240, помещенной там около того числа, которым датировано письмо; вам, следовательно, не трудно ее найти и убедиться в этом. Уже из этой заметки вы можете увидеть, что книга эта статистическая и экономическая, ничего нецензурного в себе не заключающая. Затем эту книгу вы можете найти в любом большом книжном магазине Петербурга и можете узнать, что она продается совершенно свободно. Она у меня есть, я ее читал и тем более убежден в этом. Издавать ее нелегально нет смысла.
Зачем же тут сказано «и распространить» и зачем автор этого письма обращается именно к вам, занимающемуся нелегальным издательством?
Ответы на оба вопроса были легки и трудны; легки они были бы в беседе со знакомым; трудны на допросе, производимом прокурором и жандармом, заранее решившими не верить ничему, что говорит сидящий перед ними арестант.
Зачем же вы скрываете имя автора письма, если в нем нет ничего преступного?
На это ответить еще легче: ведь я же вижу, что вы мне не верите и что за моим ответом немедленно последует предписание об обыске241.
На следующем допросе мне была предъявлена другая записка Ольденбурга242, с полной его подписью. Сходство почерков было несомненно243, и в ту же ночь у Ольденбурга был сделан обыск. У него забрали довольно много бумаг, между прочим написанных по-санскритски и на других восточных языках, которые производивший обыск жандармский офицер, по-видимому, принял за какой-то шифр. На первом же допросе недоразумение разъяснилось, и рукописи были благополучно возвращены. Но, на беду, у него было забрано также одно письмо С. Е. Крыжановского, само по себе тоже невинное244, но при сопоставлении с найденной у меня рукописью, относившейся к Туну, оно обнаруживало ее автора245.
Из других же лиц по моей неосторожности пострадал еще мой университетский товарищ Б. Б. Глинский (впоследствии редактор «Северного вестника», а затем «Исторического вестника»). К моему делу он не имел никакого отношения, но у меня было найдено его письмо, обнаружившее его связь с Шевыревым и участие в студенческих землячествах246.
Через четыре месяца, во второй половине июня, я был выпущен под залог в две тысячи рублей и остался в Петербурге ожидать приговора247. Из университета я был, разумеется, исключен, не сдав переходных экзаменов; литературная работа моя не возобновилась, нелегальное издательство тем более, и я жил несколько месяцев без определенного дела248.
Из моих близких друзей я не застал Сергея Ольденбурга, уехавшего за границу в научную командировку, и Федора Ольденбурга, уехавшего в Тверь, где он сделался преподавателем в известной учительской семинарии имени Максимовича и приобрел большое значение как общественный деятель249; застал Вернадского, Гревса и по-прежнему поддерживал с ними близкое дружеское знакомство.
Сблизился в эту зиму я с семьей известного таврического земского деятеля, впоследствии члена Государственной думы В. К. Винберга, бывшей центром очень обширного и радикального кружка. В нем, между прочим, я познакомился (позднее, в 1890 г.) с молоденькой, только что прибывшей в Петербург курсисткой Ольгой Ильиничной Ульяновой, сестрой уже казненного в это время Александра Ульянова и В. И. Ленина; позднее я скажу о ней больше в связи с семьей Ульяновых.
В феврале 1888 г. кончилось мое дело, и мне и моим товарищам по нему был вынесен приговор, разумеется, не в судебном, а в административном порядке, приговор «по высочайшему повелению»; я был отправлен на пять лет административной ссылки в Архангельскую губернию в распоряжение архангельского губернатора; Крыжановскому назначено 14 дней тюремного заключения, Глинскому 10 дней, Лидии Давыдовой высочайший выговор; Кармалину считать освобожденной от дела250.
Особенно курьезным наказанием был высочайший выговор Лидии Давыдовой, сообщенный ей через околоточного. Для нее он был действительным наказанием, потому что ее отец серьезно считал себя опозоренным всею этой историей, а мать, Александра Аркадьевна Давыдова, была страшно перепугана и за дочь, и за себя, и дочери пришлось пережить очень тяжелые минуты. Лидия Карловна посетила меня, но дала понять, что мне в их доме бывать в течение некоторого времени не следует.
Глинский, большой специалист по делу устроения общественных обедов и выпивок, был арестован на следующий день после устроенного им студенческого обеда в университетскую годовщину 8 февраля (на котором я тоже присутствовал) и был выпущен ровно через десять дней, так что успел попасть на общественный обед по случаю годовщины освобождения крестьян.
Крыжановский благодаря своим связям в высоких чиновничьих сферах успел отбояриться от наказания, и эта история не помешала ему сделать хорошую карьеру. Поступив на службу, он быстро и решительно повернул направо, довольно круто разорвал с друзьями молодости, был впоследствии товарищем министра финансов при Витте251, а затем внутренних дел при Столыпине и одним из творцов закона 3 июня 1907 г.252
Кармалина, как я уже говорил, несмотря на оправдательный приговор, пострадала тяжелее других.
Гробова на этот раз вышла совсем сухой из воды. Литография ее по-прежнему процветала на Большом проспекте Петербургской стороны, и нередко, проезжая мимо нее на империале тогдашней конки253, я читал ее вывеску и думал: не зайти ли к ней, не поговорить ли с ней, но ни разу не решился этого сделать. Скоро мне стало известно, что к ней нашли дорогу студенты, занимавшиеся тем же, чем и я, и что, побуждаемая нуждой или жадностью, она вновь занялась тем же самым делом, на этот раз с более печальным результатом. Когда через два года я был в Петербурге и вновь проезжал на той же конке, я уже не увидел ее вывески: новое нелегальное издательство, литографировавшее у нее свои издания, было раскрыто, мастерская ее закрыта, она арестована и выслана из Петербурга254. Но моей вины в этом совершенно не было. Не знаю, допрашивали ли ее тогда и о моих изданиях, но, во всяком случае, меня в связи с ее делом не трогали.
Ал[ександр] И[льич] Ульянов и Шевырев были повешены вместе с тремя другими участниками их дела (Андреюшкиным255, Генераловым и Осипановым)256. Во время процесса в Петербург приехала мать Ульянова, Мария Александровна257, и хлопотала, а для этого обивала все пороги. Хлопоты о смягчении участи были, конечно, совершенно бесполезны, но она страстно добивалась хотя бы свидания с сыном перед казнью, чтобы проститься с ним. Очень горячее участие принял в ней известный криминалист, в то время сенатор258, Н. С. Таганцев, и с большим трудом, нажавши все пружины, добился исполнения ее просьбы: свидание ей было дано. М. А. Ульянова была глубоко благодарна Таганцеву и написала ему письмо, в котором, благодаря его, высказала между прочим следующее: «Мне, конечно, никогда не удастся отблагодарить Вас за Вашу сердечность, но я молю Бога, чтобы кто-нибудь из моих детей когда-нибудь смог отблагодарить Вас за меня».
Через 33 года после этого второй ее сын, Владимир Ильич Ленин, был властелином России, а сын Таганцева, профессор Вл[адимир] Ник[олаевич] Таганцев, сидел в тюрьме и был приговорен к расстрелу за участие в каком-то едва ли не фантастическом или, во всяком случае, доподлинно неизвестном заговоре против власти259. Ник[олай] Ст[епанович] Таганцев написал Ленину письмо с просьбой о помиловании сына и в этом письме напомнил письмо матери Ленина260. Ответом был немедленный расстрел Владимира Николаевича Таганцева261.
Глава III. Ссылка. Материальные и духовные условия жизни в ссылке. Полицейские условия
Как раз в годовщину моего ареста, 25 февраля 1888 г., я отправился в ссылку. Мне было разрешено ехать на свой счет и даже без провожатого с так называемым «проходным свидетельством» вместо паспорта, то есть бумагой, объяснявшей мое полуправное положение. Железной дороги из Петербурга на Вологду, а тем более из Вологды в Архангельск, точно так же, как линии между Рыбинском и Ярославлем, тогда еще не было, и я проехал на Москву и Ярославль. Так как я, не надеясь на доступ в Петербург, рассчитывал держать экзамен при Ярославском лицее262, то я остановился в Ярославле и обошел профессоров лицея, чтобы позондировать почву и узнать их экзаменационные требования.
Затем, переехав через Волгу по крепкому еще льду (моста тогда еще не было), я сел в скверный вагон тряской узкоколейки, везшей тогда на Вологду, и после медлительного пути прибыл в Вологду. Там я купил кибитку и в ней (чтобы не перекладывать вещей на каждой почтовой станции) направился в Архангельск, около 800 верст и что-то около 40 почтовых станций. Ехал я день и ночь, 5 суток по хорошему санному пути, перепрягая лошадей на каждой почтовой станции, любуясь прекрасным сосновым лесом, тянущимся почти всю дорогу. При свете восходящего и заходящего солнца кора его деревьев отливала красным цветом и представляла контраст с девственным белым снегом. Останавливался я только для чаепития и обеда. Только в Шенкурске и Холмогорах я остановился на несколько часов, чтобы познакомиться с местными ссыльными колониями. Все это можно было проделать совершенно свободно, не встречая никаких препятствий со стороны местной администрации.
Наконец я прибыл в Архангельск. Здесь я должен был явиться к местному губернатору (кн. Голицыну), от которого зависело назначить мне место жительства. Мне предшествовало письмо М. И. Семевского, который просил оставить меня в самом Архангельске. В этом Голицын отказал и назначил мне Шенкурск как самый южный и лучший город Архангельской губернии, причем, однако, сам предложил мне переждать в Архангельске до открытия навигации. Я не понял тогда, что это было замаскированное согласие на ходатайство: можно было остаться до открытия навигации, потом просить об отсрочке на два месяца, потом заболеть, потом просить об оставлении до санного пути и затем до новой навигации, и много шансов, что мне это удалось бы; прецеденты, как оказалось, бывали. Но я этого не знал, и меня не прельщала мысль распаковывать свои чемоданы с большим запасом книг, устраиваться на короткое время, чтобы через два месяца срываться с места и вновь ехать куда-то вдаль для нового устройства на новом месте.
В общем, я, вероятно, не сделал ошибки, так как условия жизни и работы в Архангельске вряд ли были лучше, чем в Шенкурске. От железной дороги Архангельск был дальше, почта от Петербурга и Москвы доходила до него позднее даже в нормальное время, а тем более во время весеннего и осеннего бездорожья, климат был значительно хуже, жизнь дороже, окрестная природа хуже, а общество, доступное мне, вероятно, не лучше. Поэтому я остался в Архангельске всего несколько дней, чтобы отдохнуть от поездки, посмотреть город и познакомиться кое с кем из местных обывателей.
Политических ссыльных в то время в Архангельске не было, а из местных людей, с которыми я познакомился, интересным собеседником оказался только один статистик Минейко, хороший знаток края. Затем в той же своей кибитке, приобретя несколько статистических изданий Архангельского комитета263, я отправился обратно в Шенкурск. Весна в этом году была ранняя и особенно быстрая, и сильный мороз, сопровождавший мою поездку от Вологды до Архангельска, неожиданно быстро сменился оттепелью. Я вновь проехал Холмогоры, переночевал там по усиленному приглашению у одного из местных ссыльных и тронулся далее на Шенкурск.
Тронулся я не один. Незадолго перед тем в Холмогорах произошел такой инцидент. Через город по этапу проходила к Архангельску новая партия политических. Местные холмогорские «политики» вышли ее встречать, но сопровождавший ее конвой не допустил их до разговоров с партией и даже поколотил прикладами. В наказание избитые холмогорские «политики» были раскассированы по разным городам Архангельской губернии. Большая часть была отправлена в более гиблые места, как Онега, Пинега и Мезень, а одной, Шейдаковой, как испытавшей побои в меньшей, чем другие, степени, было предписано отправляться в Шенкурск. Ее перевод туда совпал с моей поездкой, и я поехал вместе с нею; впоследствии она стала моей женой. Дорога стала хуже, ехать без ночевок было невозможно, и триста с небольшим верст потребовали от нас на этот раз целых три дня. В середине марта я был в Шенкурске264.