Американские труды о России и Советском Союзе были сформированы тремя силами, которые составляют три основные темы этой книги: это давняя вера в то, что каждая нация обладает своим уникальным характером; растущий энтузиазм в отношении модернизации; и появление новых профессиональных институтов и норм для понимания других стран. Во-первых, для объяснения событий в России и СССР американские эксперты использовали стереотипы о национальном характере. Основываясь на многовековых представлениях об особенностях русских, западные эксперты перечисляли черты, которые, предположительно, ограничивали способность русских функционировать в современном мире. Американцы вторили европейским комментаторам, утверждавшим, что русский национальный характер возник по географическим причинам: долгие зимы сделали русских пассивными, а бесконечные равнины вызывали у них уныние. Русские в этих трудах демонстрировали инстинктивное поведение, крайнюю пассивность и апатию, потрясаемую только насилием3. Американцы утверждали, что эти характеристики подчеркнуто негативные повлияли на экономические перспективы России. Эти представления о национальном характере использовались независимо от политических взглядов: явные враги и ярые сторонники России в Соединенных Штатах сходились во взглядах на то, в чем именно состоит отличие русских.
Еще Герцен проиллюстрировал, что эти черты можно толковать двояко. В 1850-х годах, проживая во Франции и Италии, он по-новому взглянул на русский характер. Он часто упоминал о «славянском духе» [Герцен 1956: 315], который отличал его соотечественников от европейцев, уделяя особое внимание душевной и общинной натуре русских. И все же он также считал само собой разумеющимся, что русские особенно крестьяне, составлявшие подавляющее большинство населения, обладали «беззаботной и ленивой природой» и более «страдательною покорностию», чем политической или экономической активностью [Герцен 1956: 319]. Различие необязательно означало превосходство.
Представления американцев о русском характере часто содержали в себе идею о том, что русские являются азиатами «азиатскими» на языке того времени. Это утверждение, касающееся как расовых, так и географических характеристик, еще сильнее оправдывало насилие в России. Согласно часто повторяемой мысли, жизнь для азиатов, а следовательно, и для русских, имеет меньшую ценность. Личные качества также имели политические последствия. Азиатами, как утверждалось, можно управлять только с помощью «восточного деспотизма». Писатели от барона Шарля де Монтескье до Карла Маркса изображали Азию как неизменяющееся даже неизменное болото нищеты, замкнутости и деспотизма4. Независимо от того, понимались ли русские как азиаты или славяне, относительно них всегда применялось утверждение, что они не готовы присоединиться к современному миру. Партикуляристские взгляды на Россию, в которых подчеркивались уникальные традиции и черты характера нации, доминировали в американских трудах вплоть до 1920-х годов.
В 1920-х эти партикуляристские доводы о национальном характере столкнулись со сложностями из-за набирающего популярность универсализма, который понимал все страны и народы как по сути схожие. Признавая национальные различия, универсалисты, как правило, утверждали, что модернизация сотрет различия, которые не затрагивают основы человеческой природы. Универсализм возник задолго до XX века; среди его наиболее видных сторонников был современник и враг Герцена Карл Маркс. Герцен и Маркс также расходились во мнениях в вопросах политики. В то время как Герцен относился с опаской к революционному пылу 1848 года, Маркс делал все возможное, чтобы его разжечь. Вместе с Фридрихом Энгельсом Маркс приветствовал «призрак коммунизма», который тогда «бродил по Европе» [Маркс, Энгельс 1955: 423]. Чтобы осуществить революцию, настаивали они, радикалы должны подчиняться железным законам исторического развития, не делая исключений для национальных особенностей или отдельных преимуществ. Согласно диктату истории, все нации будут развиваться по одному пути; таким образом, более развитая страна покажет отсталой «картину ее собственного будущего» [Маркс, Энгельс 1960: 9]. Американцы, как симпатизирующие Марксу, как и многие из тех, кто ненавидел его теории, все чаще ссылались на универсалистские идеи.
Во-вторых, в начале XX века это противоречие между универсальным развитием и различиями между странами было переосмыслено в результате изменения понимания прогресса. К 1920-м годам американские эксперты утверждали, что советская модернизация, даже с ее ошеломляющими человеческими и финансовыми затратами, стоила того. Американцы высоко оценили как методы, так и цели советской модели индустриализации, особенно за то, что, согласно заявлениям, она должна была планироваться рационально и централизованно. В рамках экономической модернизации они также использовали свои взгляды на русский характер. Национальный характер больше не определял судьбу страны; вместо этого он стал препятствием, которое нужно преодолеть на пути к модернизации.
Большевики неотступно придерживались этого ви́дения модернистского промышленного общества. Американские эксперты по России, независимо от того, как они относились к большевистскому режиму, приняли или даже одобрили большевистское ви́дение модернизации. Они также признавали (и часто восхваляли) сопутствующую диалектику страданий, благодаря которой текущие трудности должны привести к будущему процветанию. На них повлияло то, что самый известный американский эксперт по России Джордж Фрост Кеннан назвал «романтикой экономического развития». Летом 1932 года, рассказывая о перспективах советской экономики, он обратил внимание на энтузиазм советских граждан в отношении индустриализации. Те, кто находится под влиянием романтики, особенно молодежь, «проигнорировали бы все другие вопросы в пользу экономического прогресса», писал Кеннан5. Личные желания и даже личное благополучие считались вторичными по отношению к развитию.
Здесь американские взгляды наиболее резко расходились со взглядами Герцена, который трогательно провозгласил необходимость ценить нынешнее благосостояние выше будущих перспектив. Природа, писал он, «никогда не делает поколений средствами для достижения будущего» [Герцен 1955: 35]. Никто не должен играть роль Молоха, библейского божества, которому приносили в жертву детей. Как писал Герцен в известном отрывке:
Кто этот Молох, который, по мере приближения к нему тружеников, вместо награды пятится и, в утешение изнуренным и обреченным на гибель толпам, которые ему кричат: «Morituri te salutant» [«Осужденные на смерть приветствуют тебя»], только и умеет ответить горькой насмешкой, что после их смерти будет прекрасно на земле? Неужели и вы обрекаете современных людей на жалкую участь кариатид, поддерживающих террасу, на которой когда-нибудь другие будут танцевать или на то, чтоб быть несчастными работниками, которые, по колено в грязи, тащат барку с таинственным руном и с смиренной надписью «Прогресс в будущем» на флаге? [Герцен 1955: 159].
Герцен сравнивал революционеров своего времени с языческими фанатиками. По словам Исайи Берлина, одного из самых проницательных толкователей Герцена, Герцен рассматривал «собирательные существительные» (такие как «нация», «равенство», «человечность» или «прогресс») как «просто современные версии древних религий, которые требовали человеческих жертвоприношений». Даже «salus populi» (благосостояние народа) для Герцена не благо, а «пахнет жженым телом, кровью, инквизицией, [и] пыткой» [Герцен 1955: 140; Berlin 1956: XV]. Не меньше, чем сами большевики, продемонстрировали то, что предсказал в своих трудах Герцен, американцы с их энтузиазмом в отношении прогресса и промышленности в России и с их готовностью принять большие человеческие потери.
В 1928 году с началом Первой пятилетки американская поддержка советской индустриализации, несмотря на ее человеческие жертвы, только усилилась. Даже до широкого признания факта Великой депрессии в Соединенных Штатах но особенно после понятие плановой экономики обладало огромной привлекательностью. Для поколения технократов, достигших совершеннолетия во время массовой экономической мобилизации Первой мировой войны, экономика, управляемая такими же техническими экспертами, как они сами, казалась единственным путем к эффективности и общественному благосостоянию [Jordan 1994; Alchon 1985]. Однако как бы эти эксперты ни восхищались советским планированием, они настаивали на том, чтобы Соединенные Штаты были избавлены от затрат советского развития. Советское планирование и индустриализация также были весьма популярны в самом Советском Союзе, даже среди тех, кто выступал против правления большевиков [Shearer 1996; Viola 1987]. Восхищение также было взаимным; русские отмечали американское промышленное мастерство, даже осуждая буржуазный капитализм6. Углубление депрессии в Соединенных Штатах только усилило ощущение того, что американцам есть чему поучиться у советской системы экономической организации. В травмах советской индустриализации многие американцы стали видеть надежду не только на советское будущее, но и на свое собственное. При этом они полностью осознавали связанные с этим издержки, которые резко стали заметны во время голода 19321933 годов.
В-третьих, американское стремление учиться у Советского Союза усилилось благодаря профессионализации американских экспертов по России. Трансформируя институциональные формы, а также интеллектуальное содержание, профессионализация оказала различное влияние на дипломатию, журналистику и науку. Среди американских экспертов по России на место первых поколений любителей-авантюристов пришли новые профессионалы в каждой области. Это изменение очевидно на примере одного генеалогического древа. Самый плодовитый специалист по России в Америке XIX века Джордж Кеннан так и не окончил среднюю школу; цель его первой поездки в Россию заключалась в том, чтобы изучить маршрут телеграфной линии. Напротив, его внучатый племянник и тезка Джордж Фрост Кеннан, дипломат XX века, прошел обучение в Принстоне, Школе дипломатической службы и Берлинском университете, и только затем начал свою карьеру в качестве специалиста по России в Государственном департаменте. Журналисты-путешественники, такие как Кеннан-старший, сменились экспертами с университетским образованием и в конечном счете специалистами в области общественных наук и дипломатии7. Сложным образом профессионализация разделила специалистов на новые группы, каждая из которых применяла свои собственные традиции и правила для интерпретации России и СССР.
Хотя траектория развития европейских представлений о России кое-где согласуется, а где-то идет вразрез с историей американских взглядов, эта книга посвящена именно американской мысли. Распространенный в Америке дискурс о России и Советском Союзе отличался от тенденций в Западной Европе. В разгар Викторианской эпохи американские взгляды в большей степени, чем континентальные или британские того времени, придерживались жесткого универсализма идеи о том, что каждый человек или народ может совершенствоваться. Профессионализация общественных наук в Соединенных Штатах происходила с большей претензией на научную объективность, чем аналогичные события в Западной Европе. Наконец, отсутствие в Америке значительной лейбористской партии что, как известно, отмечено в книге немецкого социолога Вернера Зомбарта «Почему в Соединенных Штатах нет социализма?» (1906) придало американским представлениям о Советском Союзе отличный от европейских взглядов политический оттенок. В настоящей книге, описывающей отношение к модернизации в России только на одном из многих «тех берегов»8, эти сравнения остаются скорее скрытыми, чем явными.
Американские представления о преимущественно крестьянском населении России также основывались на идеях самих русских. Особенно в XIX веке, когда в Западной Европе получила развитие индустриализация и возник романтизм, образы крестьян стали играть важную роль в спорах о текущих условиях и будущей траектории развития России9. Славянофилы консерваторы, которые подчеркивали отличия России от Запада, прославляли крестьянство и самодержавие как сполпы русского государственного строя и воплощения русского характера. По их мнению, особые качества России и русского крестьянства заслуживали сохранения и защиты от западного материализма и индустриализма. И все же восхищались они на расстоянии. На протяжении всего XIX века образованные русские описывали резкие контрасты между собой (обществом) и основной массой населения (народом). Со снисходительностью и сочувствием интеллектуалы рассматривали народ как ничем не примечательную массу простых людей, которым требовалась помощь общества, если они когда-нибудь надеялись избавиться от своих благородных страданий. Как выразился один из последователей народничества (группа радикальных сторонников идей славянофилов) в 1880 году, народник «любит народ не только потому, что он несчастлив Он уважает народ как коллективное целое, представляющее собой высший уровень справедливости и человечности в наше время». Любовь к народу, какой бы глубокой и искренней она ни была, была направлена не на реальных людей, а на абстракцию.
Однако в течение двух десятилетий такие позитивные мнения оказались заглушены критическими. В последние десятилетия XIX века русская интеллигенция изображала крестьян дикими, беспомощными и неисправимыми так как они не реагировали (и даже выражали неблагодарность) на все усилия общества. Опыт общения русской интеллигенции с крестьянством, пожалуй, лучше всего иллюстрируется усилиями народников по распространению образования и просвещения «среди народа» в 1874 году. Народ был настолько не вдохновлен действиями этих радикалов, что часто сообщал о них сотрудникам полиции. Однако последовавшее за этим разочарование в народе вряд ли коснулось только радикалов. В русском искусстве, литературе и театре конца XIX века крестьян уже не показывали хранителями сельской добродетели. Вместо этого изображаемая сельская местность оказалась населена кулаками «крестьянскими кровопийцами», и бабами вульгарными крестьянками, которые символизировали моральный упадок крестьянства. Крестьянам, которых ранее превозносили как абстрактный коллектив, жилось гораздо хуже (в сознании образованных русских) как реальным индивидам. Взгляды русских интеллектуалов на своих сельских соотечественников демонстрируют, что не требуется дальних географических расстояний, чтобы превратить объекты наблюдения в «других». Хотя члены русского общества жили рядом с крестьянами, тем не менее они оставались за пределами жизни тех, кого описывали с таким презрением. Американские наблюдатели за Россией, не зная местных условий, обнаружили, что их подозрения о крестьянстве подтверждаются русскими писателями.
Недавним исследованиям по такому внешнему восприятию способствовала и, что более проблематично, определила их направление замечательная работа Эдварда Саида «Ориентализм». Саид документирует ряд предположений, которых придерживались европейские ученые, писатели и художники о «Востоке» и «восточных людях». Наряду с проницательным прочтением Флобера и широкими обобщениями касательно французской и британской политики на Ближнем Востоке Саид предлагает убедительную критику европейских представлений о Востоке. Европейцы, пишет он, гомогенизировали жителей Востока и поместили их вне исторического времени. Но сам Саид уделяет минимум внимания различиям между изображениями Востока и тому, как они менялись с течением времени. Таким образом, по иронии судьбы, его критика гомогенизации и гипостазирования в равной степени применима к его собственному анализу ориенталистского дискурса. Тем не менее идеи Саида о восприятии как форме социальной власти и их тесная связь с императивами государственного правления применимы к американским взглядам на Россию10.