Подобный жест был, конечно, глубоко символичен: жизнь начиналась с «чистого листа», и с чистого листа начинался дневник как прямая реализация этой метафоры. Другое дело, что сама манера ведения записей, очевидно, осталась прежней, в свое время усвоенной от Ходасевича. Дневник Берберовой, охвативший период с конца апреля 1932-го до конца декабря 1933-го, практически идентичен «журналу» Ходасевича: в нем содержится информация точно такого же рода и в точно такой же предельно краткой форме. Берберова даже использует ту же самую систему мнемонических знаков. И если, скажем, косая черта в дневнике Ходасевича разделяла записи, сделанные в разное время дня [Демидова 2002: 20], то аналогичную функцию выполняет этот знак и в дневнике Берберовой.
Ее записи свидетельствуют о сильнейшей интеллектуальной зависимости от Ходасевича, имевшей место не только во время их семейной жизни, но сохранившей свою инерцию и после разрыва. Правда, сама Берберова была не слишком склонна эту зависимость афишировать, но все же не отрицала, что в известном смысле Ходасевич был ее «Пигмалионом», а она его «Галатеей»8. И хотя дневник Берберовой 1932 и 1933 годов не единственный документ, способный проиллюстрировать такой, в общем, не вызывающий сомнения факт, он выполняет эту функцию с особой наглядностью.
Конечно, у «журнала» Берберовой есть свои особенности, но их легко перечислить. Ходасевич, к примеру, не доверял дневнику никакой информации, которую хотел бы сохранить в секрете, Берберова же порой отклонялась от этого правила, а потому ей приходилось впоследствии тщательно вымарывать иные слова, причем так, чтобы их стало невозможно прочесть. И хотя ее записи не были предназначены для посторонних глаз, Берберова, очевидно, считала нужным подстраховаться. В ряде случаев о причине ее осторожности догадаться нетрудно: ей явно не хотелось, чтобы были обнаружены ее кратковременные увлечения.
Помимо вымаранных слов дневник Берберовой имеет и другую характерную черту: он весь испещрен пометками красным. Однако эти пометки были сделаны гораздо позднее в начале 1960-х, в процессе работы над «Курсивом», когда Берберова стала внимательно просматривать свои давние записи.
Красным карандашом было подчеркнуто то, что могло пригодиться и в своем большинстве пригодилось для книги. В частности, тот эпизод «Курсива», где говорится о случайной встрече с Замятиным в «русском книжном магазине» и их беседе в кафе «Дантон», очевидно, вырос из следующей записи от 4 июля 1932 года: «К Чертоку [служащий Дома книги. И. В.]. В кафе (с Замят<иным>)»9. А основой для описания банкета «Современных записок», где Берберова сидела рядом с Жаботинским, послужила запись от 30 ноября 1932-го: «Веч<ером> на банкет Совр<еменных> Зап<исок> (Жаботинский, Михельсон [сотрудник «Последних новостей». И. В.], Керенск<ий> и пр<очие>)»10. Красным карандашом Берберова подчеркнула и все свои встречи с Набоковым, которых осенью 1932 года было немало. Повествуя об этих встречах в «Курсиве», она не просто опирается на дневниковые записи, но непосредственно воспроизводит их в тексте.
Наличие дневника, с которым можно было в любой момент справиться, вовсе не означало, что Берберова ставила своей главной задачей не отклоняться от него в «Курсиве». Иногда она отклонялась от собственных записей еще более радикально, что особенно заметно в рассказе о том, чем были заполнены ее первые дни после ухода от Ходасевича. В «Курсиве» об этом повествуется так:
Был конец апреля 1932 года. Я нашла комнату в Отель де Министер, на бульваре Латур-Мобур <> В тот первый вечер я расставила книги и повесила платья в шкаф, разложила бумаги на маленьком шатком столе и повалилась в постель, как только стало темно. От усталости я ничего не понимала, в голове не было ни одной мысли, в теле вовсе не было сил. Я спала до четырех часов следующего дня, когда он пришел посмотреть, как я устроилась, и повел меня обедать, а вернувшись, я опять повалилась, едва успев раздеться, и опять спала до следующего вечера. И так продолжалось трое суток, пока на четвертый день я не проснулась в обычное время, часу в девятом, и, взглянув на потолок моей мансарды, поняла в одну-единственную, закругленно-обнявшую всю меня, сияющую радугой минуту, все, что я сделала [Берберова 1983, 2: 403404].
Дневник Берберовой, надо заметить, этот рассказ не подтверждает. Записи свидетельствуют, что она отнюдь не проспала «трое суток», а провела их достаточно деятельно:
26 вт<орник>. Переезд на Latour Maubourg. Веч<ером> В<ладя>. С ним в кафе.
27 ср<еда>. Почта. Кафе. Полиция / к Поволоц<кому>. (100 фр<анков>). Посл<едние> Нов<ости>. К Сазоновой (Коля Слон<имский>. Шлецеры, Варезы, Познеры 3). В Select (Рейзини, Кнут, Терап<иано>, Манд<ельштам>, Ладин<ский>, Брасл<авский>).
28 чет<верг>. В Uniprix.
29 пятн<ица>. Гуляла / в Нац<иональную> библ<иотеку> (Вейдле). В П<оследние> Н<овости>. (С Капл<уном> в кафе). Веч<ером> Ася.
30 суб<бота>. 12 ч<асов> В<ладя>, с ним обедать, в кафе. Покупки. / 8 ч<асов> к Жене, с ней в кафе11.
Берберова, как видим, продолжает функционировать со своей обычной энергией: отправляется на почту, в полицию (сообщить новый адрес), к издателю Поволоцкому (получить деньги), на службу (в газету «Последние новости»), в универсальный магазин «Uniprix», в гости к Ю. Л. Сазоновой, у которой собирались литераторы, композиторы, музыканты, в читальный зал библиотеки, бродит по городу, проводит вечер в кафе «Select» в компании молодых литераторов, видится с двоюродной сестрой Асей.
Все это, разумеется, не означает, что уход от Ходасевича дался Берберовой легко и что его реакция была ей безразлична. В «Курсиве» подробно рассказано о том, как образовалась и постепенно разрасталась трещина в их «общей жизни», как в какой-то момент Берберовой стало понятно, что больше всего на свете ей хочется «быть без него, быть одной, свободной, сильной, с неограниченным временем на руках»:
Теперь я знала, что уйду от него, и я знала, что мне надо это сделать как можно скорее, не ждать слишком долго, потому что я хотела уйти н и к к о м у, а если эта жизнь будет продолжаться, то наступит день, когда я уйду к к о м ун и б у д ь, и это будет ему во много раз тяжелее. Этой тяжести я не смела наложить на него [Там же: 402].
Однако у Берберовой не было сомнений, что и без этой дополнительной «тяжести» ее уход нанесет Ходасевичу сильнейший удар. И хотя остановить ее не могло уже ничто, включая, как помнит читатель «Курсива», угрозу Ходасевича «открыть газик», такая перспектива ее, несомненно, пугала: Берберовой очень не хотелось никаких эксцессов.
Неслучайно в ее романе «Без заката» (19361938), примечательном своей откровенной автобиографической основой и прозрачностью прототипов, аналогичная семейная ситуация разрешается гораздо более спокойным для главной героини образом. Полная жизненной энергии Вера (явно списанная с самой Берберовой), мучительно тяготящаяся своим немолодым и вечно больным мужем Александром Альбертовичем (явно списанным с Владислава Фелициановича Ходасевича), получает желанное освобождение без всяких усилий и осложнений: муж тихо умирает сам.
Видимо, стараясь адекватно передать в «Курсиве» свои тогдашние очень сложные чувства и боясь сфальшивить, Берберова решает о чувствах не говорить. Вместо этого она сообщает читателю о своем якобы продолжавшемся несколько суток неодолимом, почти летаргическим сне свидетельстве крайнего нервного изнеможения. И этот придуманный ею беллетристический ход, возможно, был наиболее точным не только с чисто художественной точки зрения, но и с моральной. Жертвуя внешней стороной дела, Берберова сумела не покривить душою по гораздо более серьезному счету.
В этом проявилась и известная деликатность по отношению к Ходасевичу, которую Берберова тщательно соблюдает на всем пространстве «Курсива». В романе «Без заката» такая деликатность как раз начисто отсутствует: Берберова, очевидно, считала, что сам жанр романа (в отличие от документального повествования) развязывает автору руки. И все же нетрудно представить, какой горечью отозвался в душе Ходасевича весь связанный с Александром Альбертовичем сюжет, хотя своих эмоций он ничем не выдал. Его рецензия на журнальный вариант этой вещи, напечатанной в 1936 году под названием «Книга о счастье», выдержана в подчеркнуто спокойных, беспристрастных тонах. Ходасевич считал «Книгу о счастье» неровной, и тем не менее отметил, что «история Веры» рассказана «со множеством прекрасных частностей, с большим литературным своеобразием»12.
Конечно, к 1936 году вся ситуация с Берберовой потеряет для Ходасевича первоначальную болезненность: к этому времени он будет два с лишним года как женат. Но, несмотря на женитьбу, у читателя «Курсива» не возникает сомнений, что Берберова оставалась его главной любовью вплоть до самой кончины. Об этом свидетельствует воспроизведенный в книге один из самых последних их разговоров, а также стихи, один из которых «Нет, не шотландской королевой» (1936) Берберова детально комментирует в «Курсиве»13. Но она предпочитает не писать о том, как мучительно переживал ее уход Ходасевич и как долго надеялся на ее возвращение. Вместо этого Берберова многократно подчеркивает, что отношения продолжали оставаться исключительно близкими, практически родственными. Они по-прежнему проводили много времени вместе, встречаясь обычно два раза в неделю:
он приходит ко мне, мы обедаем у меня и потом до ночи играем в угловом «бистро» на биллиарде; или я еду к нему, и мы завтракаем у него; или встречаемся недалеко от редакции «Возрождения», в подвале кафе «George V». Потом я провожаю его или мы долго гуляем по улицам [Там же: 417].
О том, что дело так и обстояло, говорят и дневник Берберовой, и «журнал» Ходасевича, и их переписка14. Конечно, тон писем Ходасевича бывал иногда суховатым, нарочито деловым, а иногда, напротив, наигранно веселым, но в основном он оставался исключительно нежным. В письме, ориентировочно датированном весной 1933 года и частично приведенном в «Курсиве», Ходасевич, в частности, пишет: «ничто и никак не может изменить того большого и важного, что есть у меня в отношении тебя» [Там же:
419]. Как свидетельствует дальнейшее, этого «большого и важного» не смогло изменить даже то серьезное испытание, которое вскоре выпадет Ходасевичу на долю и которое, судя по дневниковым записям, принесет ему немало страданий, любовь Берберовой к человеку, ставшему впоследствии ее вторым мужем.
* * *
Этого человека звали Николай Васильевич Макеев, и в «Курсиве» Берберова представляет его так:
Он был одним из самых младших делегатов в Учредительное собрание в 1917 году, членом партии с.-р., журналистом, автором книги о России (Лондон, 1919), считался сотрудником «Дней», «Современных записок», выставлял картины в Салоне в тридцатых годах, и не было человека, который бы не чувствовал к нему немедленной приязни. Гостеприимный, веселый, всегда добрый и широкий и вместе с тем взбалмошный, энергичный и способный, он вдруг заметил меня, будучи знаком со мной лет семь, и, раз заметив, уже не отпустил. <>
Смысл нашей встречи и нашего сближения, смысл нашей общей жизни (десять лет), всего вместе пережитого с ч а с т ь я, значение этой любви для нас обоих в том, что он для меня и я для него были олицетворением всего того, что было для обоих на данном этапе жизни самым главным, самым нужным и драгоценным. Нужным и драгоценным для меня было тогда (а может быть, и всегда?) делаться из суховатой, деловитой, холодноватой, спокойной, независимой и разумной теплой, влажной, потрясенной, зависимой и безумной. В нем для меня и во мне для него собралось в фокус все, чего нам не хватало до этого в других сближениях. <> Были ли мы друг для друга символом России? Символом молодости, силы и здоровья? Силы, для которой весь мир был точкой приложения? Может быть, но еще и многого другого, о чем мы не задумывались тогда и что невозможно назвать, не повредив его [Там же: 442443]15.
В романе Берберовой «Без заката» Макеев выведен под фамилией Карелов, и хотя в смысле житейских деталей он менее схож со своим прототипом, чем Александр Альбертович или Вера, об их взаимной любви с героиней там говорится очень подробно и прочувствованно.
И все же, несмотря на ту огромную роль, которую сыграла в жизни Берберовой встреча с Макеевым, она пишет о нем в «Курсиве» весьма кратко и неохотно. В первом, англо-американском издании книги Берберова даже скрывает его имя, отчество и фамилию под одним-единственным инициалом «Н». Это обстоятельство вызовет раздраженное замечание одного из первых рецензентов «Курсива», Глеба Струве, и в последующих русских изданиях книги Берберова сделает ряд добавлений, но добавлений минимальных. В основном тексте «Курсива» Макеев будет по-прежнему фигурировать под инициалами «Н. В. М.», но в помещенном в конце книги «Биографическом справочнике» Берберова их расшифрует, добавив дату рождения Макеева (1889), а во втором издании книги и дату его смерти (1975), при этом ненароком ее перепутав. Макеев скончался двумя годами ранее, в 1973 году, как непреложно свидетельствует собственный дневник Берберовой16. В том же «Биографическом справочнике» будет упомянута и книга Макеева «Russia», вышедшая в Нью-Йорке (и Лондоне) в 1925 году, хотя Берберова не сообщает, что эта книга была написана им в соавторстве с Валентином ОХарой, достаточно известным в свое время политическим журналистом, специалистом по России17.
Стремление Берберовой свести информацию о «Н. В. М.» к минимуму объясняется несколькими причинами, но прежде всего тем, что расстались они не особенно дружески и что Макеев при всех своих разнообразных талантах не состоялся ни на одном из поприщ.
Конечно, его политическая карьера, так ярко начавшаяся в России, прервалась не по его вине, а особых возможностей продолжить ее в эмиграции не было, хотя Макеев и пытался найти применение своему опыту и общественному темпераменту. В начале 1920-х он был председателем Главного комитета Земгора (Российского земского и городского союза) за границей, а также членом Лондонского Российского общественного комитета помощи голодающим в России [Казнина 1997: 3334]. Одновременно по примеру других оказавшихся в эмиграции русских политиков Макеев стал пробовать силы в журналистике. Его книга о России получила (вполне справедливо) немало высоких отзывов, но закрепить успех не удалось: эта книга окажется единственной крупной работой Макеева-журналиста. В дальнейшем он будет печатать главным образом рецензии, да и то сравнительно редко. Амбиции Макеева-художника, в свою очередь, не были реализованы. Как сообщается в примечаниях к французскому изданию «Курсива», он учился у Одилона Редона [Berberova 1989: 562], неоднократно участвовал в выставках, в том числе и весьма престижных, но создать себе сколько-нибудь известное имя у него не получилось.
Словом, у Берберовой было достаточно оснований, чтобы мягко, но вполне недвусмысленно написать о Макееве в «Курсиве»:
Для меня он был и остался одним из тех русских людей, которые, как некий герой народной сказки, решительно все умеют делать и решительно ко всему способны. Но почему-то так выходит, что в конце концов ничего не остается от этих способностей, вода льется у них между пальцев, слова уносит ветер, дело разваливается. И вот уже никто ничего от них не ждет. И чем меньше верят им, тем больше они теряют веру в себя, чем меньше ждут от них, тем бессмысленнее тратят они себя и остаются в конце концов с тем, с чего начали: с возможностями, которые не осуществились, и с очарованием личным, которое дано им было со дня рождения как благодать [Берберова 1983, 2: 442].