Однако горевать под вуалью вдовы ей пришлось недолго: на руках остался маленький Якоб, и ему, как никому другому, мама нужна была не тонущей в слезах над безвозвратным, а живущей в настоящем.
И Ада, как умела, жила. Ночами они с матерью несли по очереди караул над младенческой колыбелью, а днём, побросав в сумку сменную детскую одежду, запас воды и провизии, кружили с коляской по парку. И иногда, пользуясь часами долгожданного спокойного сна ребёнка, вновь стряхивали пыль прошлого с фотоаппарата, заправляли плёнку и ловили, ловили, ловили кадры, нажатием кнопки выщёлкивая всё новые застывшие истории.
Яша развивался неравномерными скачками. Только к восьми месяцам он смог переворачиваться со спины на бок, а потом и на живот, но, увы, не умел ползать, и это огорчало Аду не меньше, чем то, что он ещё не сидел, не вставал, держась за прутья кроватки, и ни малейшего интереса не проявлял к ходьбе.
Зато как только он всё же научился сидеть, то сразу стал интересоваться всем, что его окружало: игрушками вокруг него, обивкой дивана какая она на ощупь, запах и вкус? игрой света и тени на освещённой солнцем стене и, конечно же, всеми ящиками, шкафчиками, которые только можно было попробовать дёрнуть, потянуть, открыть или закрыть, их ключами и ручками.
Единственным, что не привлекало внимания малыша, были лица людей. Даже материнское лицо, самое родное и знакомое с первого вдоха, будто не существовало для Яши: мальчик никогда не смотрел в него, не тянул к нему ловкие пальчики. Ада тревожилась: в этом было что-то неестественное. Подчас она чувствовала себя чужой рядом с сыном. Будто он её не любил. Но Яша был слишком другим, и для него любовь не была тем же самым, что и для всех остальных и даже для других детей.
Когда сыну исполнился год, Ада устроилась корректором на полставки в маленькое книжное издательство. Трудилась прямо из дома: каждое утро получала на электронную почту свёрстанный материал для вычитки, а дважды в месяц вознаграждение за проделанную работу. Её мать тогда осела дома, хлопотала по хозяйству, нянчила внука и всё чаще Аде говорила: «Ты, главное, о себе не забывай. Нельзя жить работой и домом, тебе отдых нужен. Ну а я в помощь всегда, можешь положиться». Девушка и так на неё полагалась. В её жизнь постепенно вернулись друзья, которые последние годы отодвинулись на задний план. Возвращались их добрые приятельские традиции: и походы в маленький кинотеатр в двух автобусных остановках от дома, куда несколько лет назад они с однокурсницами неизменно заглядывали каждое субботнее утро, и приятно разбавляющие рутину вечера в уютной чайной в центре Москвы, и непринуждённая болтовня, и сердечные жалобы, и добрые советы.
Ада задышала по-новому или же по-старому, но крепко позабытому, стёртому сначала тоской о погибшем, а затем и рутинными хлопотами, задышала свободно. Ей было радостно просыпаться по утрам, она вдохновенно принималась за работу, с восхищением наблюдала, как растёт и меняется её ребёнок. Яша казался гостем с другой планеты, чей путь к новым навыкам был замысловат, как лабиринт, и оттого радостнее были для матери его маленькие достижения. Теперь Ада с умноженным трепетом нежила и лелеяла сына, ловила его первые шаги и подражала лепету, на мгновения сбрасывая с себя груз взрослости.
За несколько месяцев до злополучного скачка в прошлое она снова влюбилась. Мужчина, её завоевавший, казался представительным и невероятно харизматичным. Зрелый, старше Ады на полжизни, он сражал актёрским обаянием и эрудицией шире фонда Ленинской библиотеки. Пылкий поклонник не скупился на комплименты, вкладывал в них весь свой артистизм и красноречие, и, может быть, именно благодаря этому быстро оказался вхож в семью Ады, сумев растрогать её мать.
В их доме он сделался частым гостем: провожал Аду после свиданий и нередко оставался на чай да и засиживался допоздна, развлекая хозяев долгими цветистыми рассказами о своей жизни. Он был не только красноречив, но и остроумен, его истории были полны выдумки, а глаза смотрели с таким жаром, что Аде порой казалось, будто он и впрямь пылает к ней любовью. Отдельно льстило девушке то, что влюблённый ни разу не сократил её имя: звал Ариадной, будто она, как греческая царевна, и впрямь стала его путеводительницей. Но развеялась иллюзия так же внезапно, как и родилась.
«Ариадна, я женюсь, сказал он ей в очередную встречу, широко и глупо улыбаясь одним ртом при неподвижных глазах. Три недели до свадьбы. Не надо сердиться, прости и не вспоминай меня. С невестой мы знакомы давно, работаем вместе. С тобой мне хочется летать, но с ней можно строить общий фундамент: брак для старых прагматиков».
Ада и грустила, и злилась, горела ненавистью и расплывалась в щемящей жалости. Ругала за глупость себя, а горе-возлюбленного ещё больше. Так шли дни. Неделя. Другая. Внутри у Ады поселилась отвратительная пустота, но той было невмоготу её заполнять. Она ходила сомнамбулой. Жила по инерции и видела себя со стороны, как бы в зеркале, что приводило к безумной мысли, будто всё происходящее просто плод её воображения.
«Ты чего как в воду опущенная? Не заболела?» спрашивал Аду всякий встречный знакомец, когда она выходила из дома. «Мигрень замучила, оправдывалась та. Пройдёт». И чем ближе подступал день женитьбы предателя, тем ей было горше и противнее.
Когда до даты осталось два дня, Ада не выдержала и позвонила ему. Уже на следующий день девушка ждала их прощальной встречи на Чистых прудах, терзаемая невысказанностью ей всегда было трудно говорить о тревожившем, и тошным чувством бессмысленности. С утра Ада чувствовала себя скверно: мигрень, которой она всегда отговаривалась от любопытных, проявилась на самом деле.
Стояла весна, снег только и успел растаять, а от земли уже парило не на шутку. Ада оперлась рукой на спинку скамьи, расстегнула ворот куртки и стала дуть себе на нос, чтобы унять дурноту.
Считаные минуты оставались до того, как, минуя собственное прошлое, Ада окажется чужой рукой заброшена в туманную неизвестность. Из настоящего в ненастоящее. С родной, как рисунок собственных ладоней паутины московских дорог на дорогу неизвестную, по которой ходила в школу ещё её мать. Из обжитого мирка, в котором ей было что терять, в мир, где, даже чтобы потерять что-то, нужно было вначале это отыскать: найти себя, цель, дорогу к ней, семью, друзей и союзников, готовых с ней путь разделить.
«Ариадна!» прозвучало вдруг в голове. Ада вздрогнула: послышалось? нет? Резко повернула голову и никого не увидела. Но тут же ей в висок шилом впилась боль, и в ушах, нарастая скачками, зазвучал монотонный звон. Она стала прохаживаться взад-вперёд по бульвару, набирая в грудь побольше воздуха. От этого ей ненадолго полегчало. Но нарастающее волнение окатило Аду новым приступом дурноты. Она почувствовала нехватку воздуха, перед её глазами вспыхнули огненные шары.
«Ариадна!» снова услышала она в этот момент, беспомощно хватаясь руками за воздух в падении. И мир померк и утих. Судьба решила: встреча не состоится. А может, состоится но в иной точке маршрута по страницам календаря?
Так что же, способность путешествовать во времени даёт человеку преимущество или становится его бременем?
За два с половиной года в будущем Ада так и не обмолвилась о том, как жила до первого перемещения, ни доктору Экзистенскому, ни кому-либо другому. Её биография стала очередной книгой «в стол», но только стол этот, хранящий заветное, существовал лишь в её памяти.
Для Ады были сокровенны воспоминания о сыне, и об умершем муже, и о последней роковой любви, и о студенческих почеркушках в газету и мечтах быть писателем, и о тесном дворе старой девятиэтажки на севере Москвы, где за бесконечными играми в казаки-разбойники, резиночку и «секретики» пролетели годы её дошкольного детства, а за дружескими посиделками с гитарой за сколоченным из фанеры столом промелькнула и юность. Аде хотелось сохранить их неприкосновенными, как ключик в невозвратное, куда посторонним вход закрыт. Всех же вокруг интересовало в ней только то, что делало её интересным объектом изучения.
И всё же Экзистенский почти сразу смог её для себя раскрыть. То ли годы в психиатрии научили его с первого же впечатления рисовать портрет человека перед ним, который на поверку редко оказывался ошибочным, то ли врождённая наблюдательность, но, поговорив с Адой впервые, он уже заподозрил между этой женщиной и собой немало общего. Быть может, в другой жизни и при других обстоятельствах между ними сложилась бы крепкая дружба.
Но Эдмунд Экзистенский от дружеских связей сторонился, и окружение было к нему взаимным: хотя его заслуги как врача и учёного были неоспоримы, в общении он проявлялся тяжело. Нелюдимый, вечно погружённый в себя, он не производил впечатление человека отзывчивого и сострадательного. А глубокая сосредоточенность на деле, которому он был посвящён, дополняла образ оторванного от мира фанатика.
Жизнь, которую он прожил, судьба, которую нёс за собой, стоили множества других жизней и судеб. Вечно голодный до знания и не привыкший размениваться на поверхностное знакомство с объектом, в любую область, будившую в нём интерес, он углублялся предельно обстоятельно, работая на износ и отбирая недостающие часы в сутках у сна.
В науку молодой Экзистенский пришёл путём непрямым: сферы его деятельности были столь же обширны, сколь и география мест обитания. Семья, в которой Эдмунд рос, входила в круги польской интеллигенции: отец был геологом, мать работала редактором в крупных издательствах. Первые его годы прошли в небольшом польском городке близ Лодзи. После того же, как отец, имевший по материнской линии русские корни и сам в прошлом немало лет проживший в СССР, получил работу в геологической партии во Владивостоке, семья уехала в Россию. На новом месте, в новой для него стране Экзистенский пошёл в школу. Учёба давалась мальчику легко, русским языком, который и раньше звучал в его семье немногим реже польского, он владел как родным уже к окончанию первого класса. Активный и любознательный, Эдмунд был завсегдатаем кружка вычислительной техники и непременным участником всех внеклассных мероприятий. В разгар перестройки он поступил в пионеры и носил значок, покуда существовал Союз.
Работать начал ещё в старших классах, подвизаясь помощником геодезиста на каникулах. Лишь только десятилетний гранит науки изошёл крошкой, свежеиспечённый выпускник школы год ходил в море юнгой на борту рыболовецкого траулера. Однако связать жизнь с морем не было ему предрешено: когда юнгу поймали на краже судового журнала, командир корабля не потерпел такой дерзости и его уволил. Воспоминание о том случае всегда вызывало у Экзистенского улыбку: на неблаговидный поступок его толкнули чистая любознательность и тяга к постижению неизведанного. Он искренне намеревался вернуть журнал, но пропажа была замечена, а виновник найден ещё до того, как журнал вновь занял место в капитанской рубке, поэтому неизвестно, могла бы команда судна оценить такую честность рьяного искателя знаний или нет.
Эдмунд не пал духом и, как только стал на сушу, подсчитал заработанное, собрал багаж и без раздумий отправился в столицу. Там щепетильный искатель с задатками восходящего светила пополнил ряды студентов Первого медицинского университета. В тот же год, не пожелав впустую расходовать драгоценное время, он пошёл на кафедру высшей нервной деятельности Университета Ломоносова сначала вольнослушателем, а через год и учащимся вечерней формы.
Спустя восемь лет трудов в стенах альма-матер Экзистенский вернулся на Дальний Восток, там поступил в аспирантуру и занялся медицинской практикой, всё свободное время бросая на самостоятельное штудирование тонн специализированной литературы. Нерастраченная пытливость ума и особая въедливость в изучении каждой истории болезни позволили Эдмунду Францевичу с успехом защитить диссертацию, в которой раскрывалась тема нейрофизиологических аспектов расстройств шизофренического спектра. В наступившем третьем тысячелетии учёная степень давала путёвку в весьма многообещающее будущее: лишь только успел Экзистенский получить кандидатскую степень и утвердиться на работе, его командировали на год в Китай молодому специалисту едва ли грозили безвестье и бедность, сумей он там закрепиться.
Жизнь повернулась иначе. Не проработав и двух месяцев в китайской клинике, Экзистенский вдруг получил расчёт и документы о разрыве контракта на стол. Почему с лихвой наделённый и талантом, и рвением врач оказался вдруг не у дел, осталось известно лишь ему самому да руководству: Эдмунд Францевич держал в секрете подробности их столкновения, как и предшествующие события главным из них была странная история с электронными письмами, которые он стал получать незадолго до увольнения. Сам он не нашёл ей разумного объяснения, а все рождавшиеся в голове догадки заставляли его метаться от паранойяльных мыслей о слежке до вздорных фантазий о цикличности времени. Но сейчас, по прошествии более чем двадцати лет, Эдмунд Францевич признал: именно эта история во многом определила его дальнейший путь в профессии, благодаря ей он сосредоточился на изучении парадоксов психики.
Тогда же ему казалось, будто кругом обстоятельства противятся его становлению: Китай Экзистенский покинул со скандалом, при этом характеристика от работодателя, разочарованного его внезапным увольнением в ореоле недоброй славы, была настолько нелестна, что запросто могла закрыть ему путь в государственную медицину. Между тем мысли о работе на самого себя нарисовали перед ним заманчивую картину с богатой перспективой. Так, он снова решил попытать счастья в Москве, давшей ему специальность. Там занялся частной психотерапевтической практикой. Попутно, ведомый информационным голодом, который с детства терзал его, будто хронический недуг, открыл для себя несколько новых областей, например всерьёз принялся исследовать искусственный интеллект и возможности его применения в медицине. Ближайшие пятнадцать лет его ожидала стабильность в делах.
Эдмунд Францевич работе был привержен как ничему другому, и всё же она не заполнила его жизнь до конца. Осталось место и человеческим страстям, и сердечным делам. Однажды он был влюблён но без перспектив. Потом даже побывал в недолгом браке но уже по расчёту. В жене, которую повстречал на конференции по нейроинформатике, он увидел соратника на научной стезе та же твёрдо разграничила работу и семью. Не находя поддержки дома, Эдмунд Францевич погрязал в трясине обид и раздражения. На такой почве работа валилась у него из рук. Зыбкое благополучие семейного быта также рушилось от скандала к скандалу.
Развелись поспешно, без волокиты: супруги не успели нажить ни детей, ни имущества ничего, кроме несбывшихся ожиданий с обеих сторон. Но развод, вопреки надеждам, не дал Экзистенскому чувства освобождения: вина перед оставленной женщиной, ощущение собственной бесполезности всё это подкосило Эдмунда Францевича.
Да к тому же именно в это непростое время во Владивостоке неожиданно умер его отец, а пожилая мать, решив, что незачем больше оставаться в так и не полюбившейся России, вернулась в Польшу одна, оформила скромную пенсию, на неё и жила. Теперь на свои плечи доктор возложил обязанность её содержать.
Он замкнулся и отдалился от людей. Работу с пациентами не бросил лишь потому, что она позволяла прокормить не только себя самого, но и родительницу. Исследования же стали тогда главной его целью, а заодно и послужили отдушиной.