Галина Мамыко
Как быРоман в новеллах
Вступление
Небо, заполненное волнующимися сырыми облаками, нависало над миром так властно, торжественно, что из груди человека чувствительного мог вырваться лишь один вздох: кто стоит за этим величием, кто этот незримый создатель красот живых, страшных, несмолкающих?
Зоя с внутренним трепетом и восторгом смотрела ввысь. Что там есть, за этой красотой, за этими звёздами, лунами, солнцами, что там? Её душа, будто истомившаяся от долгого пребывания в уже дряхлом, потерявшем крепость и силу, тленном теле, теперь замирала в неясном предчувствии великих перемен. И этим переменам ничто не могло помешать, ни призрачная, и будто бы смешная своей бесполезностью смерть, ни сама временная жизнь. В этом слиянии со стихиями, ветрами, дыханиями и настроениями мира, с его золотом света и мерцанием тьмы, с его бесконечным космосом, душа теряла слова, мысли, и была охвачена таким глубоким, горячим знанием чего-то настоящего, истинного, что покой нисходил в сердце, и становилось хорошо от осознания, что есть ты на этом свете, и есть этот свет, и никогда и никуда ничего не исчезнет. Это было знание ясное, твёрдое, от которого у Зои захватывало дух, и радость приходила в сердце, охватывала всё существо, и казалось, нет уже под ногами земли, нет ничего вокруг, и поток горячий, небесный уносит душу в родную запредельную вечность, к которой, кажется, и стремилась душа с самого своего рождения.
Павлова святыня
Опять у Клавдии покойник, говорили в городе. Да, ей не везёт, так тоже говорили. Или: это порча. Или: родовое проклятие.
Сама Клавдия ничего никому по этому поводу не отвечала. Она, казалось, оглохла, думали про неё чужие люди. Или: это от горя, окаменела она.
Нет, Клавдия не окаменела. Она, конечно, много плакала, запершись в доме. Её, конечно, утешал Павел, муж строгий, честный, уважаемый в области, уже много лет директор музея. Ничего, Клавдия, Бог дал, Бог взял, это было его мнение. Павел горевал не меньше Клавдии, но это было не так заметно, он умел скрывать чувства. Насчёт Бога он говорил машинально, не вдумываясь в смысл Божьего присутствия в этом мире, просто так говорили когда-то его родители. Она кивала и как бы случайно допускала к себе мысль о Боге. Почему Он даёт, а потом забирает? Нет-нет, и не думай, к попам дитя не понесём, предполагал её мысли Павел. Она молчала, она привыкла молчать. Её большие синие глаза часто заполнялись слезами, она стирала, скребла полы, сковородки, нагружала себя работой. Она сроднилась с мёртвой тишиной в их квартире. Такая тишина бывает там, где умирают дети, думала она. И они умирали.
Первый ребёнок умер во время родов. Второй ребёнок не прожил месяца. Третий дотянул до года. Четвёртого обварила кипятком в двухлетнем возрасте подслеповатая няня. Потом были новые дети. И опять появлялись в квартире крохотные, кукольные гробики. Дольше всех радовал Митя. Через восемь лет его увела из жизни скарлатина. Девятой родилась Зина и осталась на этой земле здравствовать на премногие годы.
В городе удивлялись этому обстоятельству и поговаривали: якобы Клавдия тайком от мужа отнесла новорождённую в церковь, о чём впоследствии призналась ему. Таким образом, супруги Коровины обрели первого крещёного младенца. Вроде даже кто-то видел туманным весенним утром, как Клавдия шла по городу и прижимала к груди подозрительный свёрток.
Восемь лет Клавдия со страхом ожидала смерти Зины.
И восемь лет, утверждала народная молва, Клавдия воздерживалась от супружеской близости с Павлом. Почему этого никто не знал. Только Клавдия, видно, и знала. Весь город обсуждал: да-да, Клавдия отказывает Павлу! Другой причины длительного отсутствия очередной её беременности не видели.
Она много натерпелась, её надо понять, думал по поводу вынужденного, нежданного для него, воздержания Павел, и, подавив телесный бунт, смирялся с новыми для своей мужской плоти условиями. Принять такой не супружеский вариант семейного бытия ему морально помогало то, что теперь рядом с ним в доме жило новое и очень родное существо, его дочь. Павел, как и Клавдия, тоже опасался, что смерть не сегодня, так завтра заберёт и этого ребёнка. Но ничего не случалось. В доме больше не висела тягостная тишина. В комнатах звучал детский голос, девочка бегала, смеялась, капризничала. Клавдия варила ей каши. Павел вспомнил о своей основной профессии портного, ночами стучала его швейная машинка, для дочери появлялись платья.
Жизнь поселилась в их квартире, кажется, по-настоящему.
Однажды как-то обыденно, будто не было восьми лет отчуждения, Клавдия согласилась принять супружескую ласку.
Спустя положенное время она родила Зою. Крестили младенца не там, где их все знают, а в чужом городе, на этом настоял Павел. К моменту крещения ребёнок тяжело заболел, и если у Павла оставались колебания, крестить или не крестить, то теперь он вместе с Клавдией молил Бога об одном: о даровании младенцу жизни.
После крещения ребёнок пошёл на поправку.
Зоя осталась жить.
+
Павел в отрочестве имел мечту стать монахом. К шестнадцати годам он тайно носил под одеждой для укрощения плоти вериги, по ночам метал земные поклоны, и готовился уйти в монастырь.
Однако, оказавшись в восемнадцать лет вместе с двоюродными братьями в П. на заработках, забыл после знакомства с революционерами и про вериги, и про Бога. С той же пылкостью, с какой он верил в Бога, теперь он отдался служению революционным идеям. Распространял марксистскую литературу, организовал на снимаемой им квартире тайную типографию для издания нелегальных журналов, здесь же он помог обустроить тайники для хранения гектографа, шрифта, отдал своё жилье под место партийных собраний. Участие в запрещённых митингах, демонстрациях, стачках наполняло его душу революционным вдохновением. Обыски, аресты не останавливали. Он горел духом на поприще борьбы с царизмом и угнетателями народа, чему поклялся посвятить всю свою жизнь.
И когда революция начала крушить царскую империю, Павел воспринял это как величайшее событие всей своей жизни, которую он не отделял от жизни государственной, он ходил именинником, его состояние напоминало ощущение жениха перед свадьбой. Он три раза слушал Ленина на митингах, а один раз имел честь личной беседы с вождём. Как редактор газеты, которую по приказу партии возглавлял несколько лет, он беседовал с Крупской.
В ту пору юности все происшествия, что происходили в его жизни, ему представлялись счастливыми, знаковыми, в числе их было знакомство с Клавдией. Юная воспитательница чужих детей в купеческом доме, куда Павла пригласили для шитья одежды, приглянулась ему.
У них получился хороший, спокойный союз. Они не имели привычку спорить друг с другом. Скорее, их сближала общая устремлённость к миру. И сохранять мир в семье у обоих в любых обстоятельствах получалось без натяжки. Оба умели уступать и не желали жить в распрях.
+
Однажды он принёс в дом печатную машинку, и с этого дня по вечерам сидел за рабочим столом возле зажжённой настольной лампы, погружённый в воспоминания. Клавиши под его пальцами выбивали на бумаге всё то, что желал он оставить на память. Он опасался, что когда-то будут иная молодость, иные люди, и им станут не нужны идеи дедов, они подвергнут насмешкам Павлову святыню. А значит, говорил он жене, долг гражданина Советской страны запечатлеть на бумаге Правду о нашей жизни, и это нужно, чтобы никто никогда не посмел бросить камень в прошлое своей Родины. На расспросы Клавдии, какую именно Правду он считает главным доказательством неоспоримой святости коммунистических идеалов, он отвечал такой правдой является жизнь каждого из нас, то, как мы шли и идём к достижению коммунистических идеалов.
Ты пишешь мемуары? догадалась Клавдия.
Называй, как хочешь, по-твоему мемуары, а по-моему это Правда. И она должна вдохновлять потомков.
«Член КПСС с марта 1917 года», написал о себе в начале текста.
Арсеньева любовь
Людмила Андреевна Любомирская, по происхождению, как говорили, была полькой, очень красивой. Поговаривали, якобы из древнего аристократического рода, но утверждение было бездоказательным. Её ладная фигура в длинном суконном платье в талию, выразительные синие глаза, и весь милый облик, запали в душу молодому казаку Арсению Кавуну, гостившему в том селе у родственников. Приметив красавицу на воскресной службе в местной церкви, казак стал искать встреч. Когда народ шёл к обедне, да когда по окончании её на паперть вытекала толпа, Арсений уже стоял поблизости, вытянувшись как на плацу, горя надеждой уловить желанный его сердцу взгляд. В церкви же выбирал позицию поближе к своей избраннице, прямо на женской половине, слева, и стоял, не обращая внимания на условности. Ну и что с того, церковный устав нарушает, чай, не фарисеи мы. Так что уже очень скоро Людмила заметила хлопца с горячими глазами.
Родители неласково встретили жениха, слышать не желали речей о сватовстве, сурово выпроводили со двора и приказали на глаза им не попадаться. Для восемнадцатилетней дочери они имели на примете немолодого и далеко не бедного вдовца-помещика. Ночью девушка, укутанная в шаль, с узелком в руках, обмирая от страха перед родительским гневом, после многих колебаний, с тяжёлой душой, раздираемой противоречиями между любовью к суженому и дочерним послушанием, таки выкралась из отчего дома. Поблизости уж заждался Арсений в казачьем башлыке, с бьющимся сердцем и пылающими щёками, он сидел наготове, в сильном напряжении, в запряжённой двумя лошадьми бричке с откидным верхом.
+
Революция вмешалась в жизнь каждого, а тем более коснулась семей зажиточных крестьян, каковыми они стали. К тому времени, когда свои бунтарские настроения сторонники революции перестали скрывать и уже в открытую держали себя в обществе с уверенностью хозяев, Арсений вынужденно оставил казачью службу не только из-за отречения царя от престола, что сильно разочаровало молодого казака, имевшего крепкие верноподданнические чувства, но и вследствие необходимости быть с семьёй и работать на земле.
Молодые с удовольствием погрузились в быт семейной жизни, всё хотелось как можно лучше и добротнее обустроить, каждую мелочь воспринимали как подарок судьбы. Они усердно лелеяли и свою любовь друг к другу, и свою усадьбу с землями и садом.
Это был немалый отрезок их успешной жизни. Взаимная любовь окрыляла и переполняла. Радость рождения и воспитания детей укрепила и ещё более воодушевила их счастье. Воскресные и праздничные дни они посвящали церковному Богослужению и раздаче щедрой милостыни.
В 1918 году они чуть было не лишились земли, Совет крестьянских депутатов вознамерился отбирать лишние земли у богатых в пользу малоземельных крестьян. Но осуществиться этому решению на тот период не удалось из-за прихода германо-австрийских войск. Спустя полгода их сменили деникинцы. А там началось Махновцы, красные, белогвардейцы Вели подрывную работу партизаны из подполья местных коммунистов. Перестрелки, восстания, поджоги, взрывы, воздушные бои. В селе видели конников Эстонской стрелковой дивизии, бойцов Червонного казачества Жители: кто за коммунистов, кто против, всё смешалось в той буре.
Арсений духом и сердцем был на стороне белогвардейцев, но старался не лезть на рожон. Мысль о семье сдерживала. В один из периодов смуты, летом 1920, он чуть было не встал в ряды пришедших из Крыма врангелевцев, поверив в незыблемость их победы. Жена, оплывшая после недавних родов, с прижатым к налитым молоком цицькам младенчиком, неловко кособочась, припала, кланяясь, к мужниным ногам, в плаче заклинала ни во что не встревать. Всё зыбко, ведает сердце, и эти не сегодня-завтра подрапают, говорила Людмила. Так и случилось.
Не прошло полгода, новые ураганы накрыли Чаплынку, принесли на смену белогвардейцам красных кавалеристов. Дом волостной управы отошёл под штаб стрелковой дивизии во главе с Блюхером. Сюда же, торопясь, прибыл командующий фронтом Фрунзе, подтянулись его люди, пошла каша за кашей. Загнулись в чёрном дыму пахучие яблоньки, ахнули оглушённые грачи, замельтешив кипучим месивом в огненных перебранках в тучах и под тучами, перемешалось в небе светлое и тёмное, и было такое изумление вокруг в природе, что и куры с гусями, бабка Настюха Гранькина слыхала, да, куры с гусями вскричали бесовскими голосами. Народ плескал руками, не зная, что думать, чего ждать. Деды тёрли чубы, запахивали губами табачные самокрутки, зажимали кустистыми бровями слезливые по старости очи, им вовсе не хотелось думать или гадать по поводу приспевших пакостей, у мужика заботы о другом. Землю наяривать, вот дело, земля так та же баба, всё на сносях, а военные дела эти, политика, нет, это не дело, гутарили деды, смотрели по сторонам искоса, осторожничали, нет ли ушей чужих, расходились степенно по хатам, учуяв подозрительные шевеления в атмосфере.
Арсений сидел большей частью дома в сильном расстройстве духа, надежд ни на что хорошее у него не осталось. Людмила с сердечным соболезнованием наблюдала, как мужнины руки поглаживали дорогую его сердцу награду Георгиевский крест, налюбуется с тяжкой горечью своей забавой, да полезет, вздыхая, по деревянной лестничке в погреб, схоронит под досками. Там же и наручные часы именные таил, полученные им из рук самого государя, с дарственной надписью за доблестное служение Царю и Отечеству.
Его чуйка сбылась. У зажиточных крестьян взялись отбирать излишки земли в соответствии с новым законом Всеукрревкома. «Ничего, мы и так проживём, главное, ты не перечь, видишь, какие они, лучше не связываться», говорила Людмила, настороженно поглядывая на смурного мужа. Правду сказала, ещё почти десять лет Кавуны держались, хоть и отрезали по живому у них лучшие, сочные угодья, но что-то, да осталось для продолжения земледелия. Чи не смерть, лопотала, ластясь ночью к мужу, Людмила, надаривала поцелуями, дабы не заскучал совсем не в меру, дабы не закаменел. Куда там, разве мог Арсений закаменеть рядом с Людмилой, он и любые грозы мог пережить, зная под собой её, медовушку горячую, тут и лихо не страшно, и беда не горька.
Однако подковыляло совсем уж смятенное время, взбрыкнули по сёлам угрозы шибануть в сбрую кулацкие хозяйства, пошли сыпаться обещания учинить буржуям такое, что сразу побачут, кто тутось головний. Треба тикать, Людмилушка, кликнул думку жене Арсений, и тут разве ж можно видказаты, когда шалят, ой, шалят, хиба же не ясно.
В одну из напоённых тёплыми повитрями ночей 1930 года, отлупились к ляху Кавуны, как порешили за их участь на своём уличном совете провонявшие махоркой старейшины. С Кавунами всё зрозумило, балакала голытьба, набилось бедняков в опустевшие кавунские хоромы, засудачили про делёж, в рукопашную пошли вопросы решать, покуда красные командиры не огрели плётками. Разбежались, сгорюнившись, голодранцы, не удалось понагреться у лёгкой наживы. Опечатали пригожий дом бумажкой с подписью комиссара, до времени притихло опустевшее жилище. И молчало тут всё, ещё вчера пригодное к семейной жизни, и ничто из тёплого кавунского гнезда не рассказало никому, как Кавуны в последнюю для них ночь в родном селе, слёзно помолившись в дорожку, поклонами ублажили матушку-земельку колешками, да и потекли, крестясь, в надежде обрести если не землю обетованную, то хотя бы клочок той райской земли. Грели мрию сховаться от тяжкого духа, этого морока, что давил на них в Чаплынке. Как это случается с людьми, им казалось, что где-то, где их нет, там-то уж точно живётся не так, а значит, и угроз спокойствию меньше, и буде им гаразд, буде гарно.