На одном старом снимке бабушка сидела на углу кровати в помещении, похожем на гостиничный номер. На ее лице расплывалась знакомая улыбка с широко расставленными зубами; она слегка откинулась, обнажив приличную часть бедра в доходящем едва ли не до пояса разрезе облегающего платья. Эта фотография была второй среди моих самых любимых. В ней было столько всего, что я обожала. Бабушка. Красивое платье. Но самое замечательное это ее прическа. Большой круг «афро», образующий ореол вокруг ее сияющего лица с едва изогнутыми бровями. Ей нравилось подчеркивать свою красоту, и она всегда старалась выглядеть на все сто. Ни на одной фотографии она не казалась неряшливой, презирая это качество и в других людях. Она не находила никаких оправданий небрежности, особенно для себя. В моем представлении бабушка сразу пришла в мир красивой женщиной и продолжала ею быть, потому что именно этого и хотела. Она выбирала правильную одежду, правильные прически, правильные обувь и мебель. Не знаю даже как. Просто по наитию.
Бабушка даже с Богом говорила правильно. Когда мы ходили в церковь вместе и пастор приглашал собравшихся вознести хвалу Господу, горло у меня сжималось, а губы немели. Я уже знала наизусть несколько псалмов, но когда пыталась читать сама, пусть даже в безопасности запертой ванной, то всегда ощущала неловкость, видя свое отражение в зеркале. Бабушка же никогда не испытывала неловкости. По призыву пастора она с легкостью выдавала целую тираду на непонятном наречии. Судя по реакции окружающих, это был некий священный язык. После одного такого случая я спросила ее, о чем она говорила.
Ты не поймешь, ответила она. Это способ, которому меня научил Бог для общения с Ним. Это особый язык для нас двоих. Для тебя он всегда будет звучать непонятно.
Однажды я притворилась, будто понимаю. После особенно бурной и эмоциональной воскресной проповеди тогдашнего пастора бабушка собралась с силами, взяла меня за руку и протиснулась к алтарю. Подойдя ближе к кафедре, я увидела, как пастор прикасается ко лбам других прихожан, молится за них, а затем как будто с силой толкает их на пол. Служки, мужчины и женщины в черных одеждах и белых перчатках, поспешно накрывали корчащихся в религиозном экстазе верующих короткими красными покрывалами. Люди на полу смеялись и плакали одновременно. Мне казалось, что они выглядят глупо и немного страшно. Мы с бабушкой стояли в очереди, и когда пастор повалил ее на землю, я хотела ударить его в ответ, но потом услышала ее смех. Моя бабушка, как и все остальные люди под красными покрывалами, извивалась на полу, преисполненная ни с чем не сравнимой радостью Святого Духа. Когда я начала смеяться, один из служителей церкви бережно потянул меня на пол рядом с ней и набросил на меня свое покрывало.
Мне было интересно, сколько моих знакомых уже научились разговаривать с Богом, и я задавалась вопросом, почему Бог дарует человеку только один способ общения с Ним. Разве это не скучно? Церковь и без того была достаточно скучной. Тем не менее никто другой не говорил о Боге так много, как моя бабушка, и это навело меня на мысль, что она, должно быть, ближе всех к Нему. Она должна была знать, какое обращение к себе Он предпочитает. Она всегда знала. Иногда о Боге говорила моя мама, а также несколько моих тетушек и взрослых друзей семьи часто лишь для того, чтобы объяснить мне, как мое поведение огорчает Его. Насколько я знала, никто из них не разговаривал с Ним так, как бабушка. Но я знала не всех взрослых. У нас было так много родственников и друзей семьи, что всякий раз, как мать начинала общаться с кем-то тепло и с любовью, как со старым знакомым, мне казалось, будто это кто-то новый. И даже если я не знала человека раньше, то казалось, будто я забыла его, и мне нужно было напоминать, кто он такой. Фотографии в бабушкином шкафу хранили множество семейных историй, которых я прежде не знала, а некоторых не знаю до сих пор. Но мне всегда нравились истории.
Отложив фотографию бабушки в красивом платье, я взяла ту, которую еще не видела. В нижней ее части сидели мы с братом, заключив друг друга в объятия и преувеличенно широко улыбаясь на камеру судя по всему, нам приказали так улыбаться. Нашу настоящую радость передают объятия на тусклом фоне. Края декорации смялись, и фотограф даже не потрудился их подрезать или выровнять. Пол выложен шахматной плиткой, нас окружают горохового цвета стулья различной степени изношенности. Над нами стоит улыбающаяся мама, устремив взор прямо в камеру. Ее обнимает мужчина с лицом брата. Глаза мужчины сияют счастьем. Я понимаю, что должна знать, кто это, но не знаю.
Без колебаний я поворачиваюсь к бабушке, протягиваю фотографию к ее лицу и спрашиваю:
Кто это?
Бабушка прекратила сортировать одежду и посмотрела на фотографию.
О, детка! почти резко выпалила она, но смягчила ответ легким смехом.
Взяв фотографию у меня из рук, она поднесла ее поближе к глазам. Очки скользнули вниз по переносице, остановившись на самом округлом краю носа. Некоторое время она держала фотографию неподвижно, сжав губы и покачивая головой, а потом вернула мне.
Страшный позор, что ты не узнаешь своего папу.
Я не помню времени, когда отец еще не находился в заключении, или попросту «в тюрьме», как я говорила на протяжении первых десяти лет жизни, но помню, как с трудом цеплялась за воспоминание о нем за сам факт его существования. Маму, бабушку и брата я видела каждый день. Солнце приветствовало меня каждый день независимо от того, видела ли я его восход. Каждую ночь я молилась Богу, как меня учили. Я могла перечислить буквы алфавита, подпевать передаваемым по радио песням и даже завязывать шнурки при достаточной практике. Помнить обо всем этом было легко. Но образ моего отца, находящегося где-то далеко-далеко, исчезнувшего без всяких объяснений, постепенно угасал на заднем плане повседневной жизни четырехлетки, пока я окончательно не забыла, что и он когда-то был частью всего. Но прежде чем попасть в тюрьму, он тоже был дома, вместе со мной и мамой. Перед тем как исчезнуть, он любил меня.
Бабушка оглядела комнату, как будто кто-то мог нас слышать, а потом села на кровать рядом со мной. Я продолжала вглядываться в лицо мужчины, думая: «О да. Это мой папа». Я не сомневалась, что взрослые рассказывали мне о нем, но эти рассказы не запечатлелись в моей памяти. Наверное, тогда эта информация не показалась мне полезной. Наклонившись, бабушка сказала:
Ты знаешь, как сильно он любил тебя?
Потом выпрямилась и посмотрела на открытую дверь. Далее слова полились из нее, как будто она сдерживала их долгое время и наконец-то смогла выпустить наружу.
Твой папа брал тебя с собой почти всегда. Мог бы и на работу тебя привести, если бы было можно.
Она усмехнулась себе под нос и хлопнула меня по плечу, как старую подругу.
Мама ужасно злилась на него за то, что он берет тебя с собой, знакомит со всеми, а ты ходила в одном носке, со следами молока в складках на пухленькой шейке!
Она уже покачивалась, еле сдерживаясь от хохота. Мамин голос в ее исполнении был высоким и жалобным, совсем не похожим на настоящий.
И она еще говорила: «Хватит шляться где ни попадя с моей дочерью в таком виде!»
Мы обе рассмеялись, представив один из приступов гнева моей матери, как она сердится на отца в желании обезопасить меня. Мне нравилось думать, что мама оберегает меня и даже защитит от демона, если тот надумает еще раз явиться ночью.
Ему хотелось хвастаться тобой при каждом удобном случае, а маме хотелось, чтобы ты выглядела прилично. Уж очень они оба любили тебя. Просто были молодыми.
Последнюю фразу бабушка произнесла как бы в оправдание, и я не понимала почему.
Когда твоего отца посадили, я была в Миссури и даже не сразу узнала Она сомкнула губы, закрыла глаза и немного посидела молча то ли что-то вспоминая, то ли подбирая нужные слова. Когда же я вернулась из Миссури, твоя мама поджидала меня у двери моего дома, беременная твоим братом, вся в слезах. Вцепилась мне в юбку и повторяла: «Я так скучаю по нему, мама, так скучаю».
Бабушка постаралась как можно живее передать чувства моей матери, напрягая каждый мускул своего лица, чтобы передать душевную боль своей дочери. Потом посмотрела на свои руки.
А я даже не знала, в чем дело. Но велела собраться с силами и пройти в дом. Она была так расстроена, что твоего отца забрали. Я не знала что сказать. Ну да, так уж получилось, что ему пришлось уехать. Но это не значит, что он не любил вас всех. Я знаю, он любил.
Мою грудь переполняла благодарность бабушке за фотографии и за историю о моем отце. Да, папа любил меня, а мама оберегала. Но буквально через несколько секунд мне в голову пришли грустные мысли.
Я вспомнила, как однажды бабушка рассказывала мне про Бога: «Во время молитвы не нужно просить о чем попало. Нужно благодарить Бога и молиться о том, чтобы он знал, что ты думаешь о правильных вещах». Ее слова потрясли меня. Я не знала, что должна думать о чем-то конкретном в угоду Богу. В панике я попросила бабушку сказать, что же это за «правильные вещи», чтобы в следующий раз думать именно о них. Она ответила таким тоном, будто я была ужасно глупым ребенком, задающим ужасно глупые вопросы, но с которым нужно поделиться какой-то очень важной тайной.
Просто веди себя хорошо, и тогда тебе не нужно будет ни о чем беспокоиться.
Потом повернулась и продолжила беседовать с другой прихожанкой, тоже чьей-то бабушкой, с таким видом, будто этот разговор ни в коем случае нельзя было прерывать. А голова у меня продолжала кружиться. Я не понимала, почему она просто не сказала, чего хочет от меня Бог. Но теперь я задалась вопросом: а вдруг Бог разозлится на меня за то, что я забыла того, кто любил меня?
Вместо того чтобы задавать бабушке очередные вопросы, вернувшись в ее спальню, в окружении снимков людей, каждый из которых заслуживал отдельного упоминания, я решила сказать ей нечто очень важное.
Я буду молиться о папе.
Мне казалось это хорошей идеей не забывать его и добавлять его имя в свои серьезные молитвы перед сном.
Детка, сказала бабушка, вставая с кровати и подхватывая рукой последние неразложенные предметы одежды, Бог и вправду удостоил тебя своим присутствием.
Отвернувшись к шкафу, она посмотрела на часы и сказала, что ожидает с минуты на минуту прихода своей подруги Венди. Потом поцеловала меня в лоб и сказала, что ей нужно подготовиться.
Иди поиграй с братом. Он, наверное, уже обыскался тебя.
Я бросилась вниз по лестнице, прошла через бабушкину кухню и вышла на общее заднее крыльцо. Я закрыла за собой дверь, но вместо того, чтобы последовать ее совету, преодолела одним прыжком несколько ступенек, ведущих на задний двор, легла спиной на траву и попыталась вызвать в памяти отца. Посреди танцующих солнечных пятен я воображала, как папа водит меня, показывая своим знакомым, с горящими глазами и белозубой улыбкой, спрашивая каждого, не удостоился ли еще тот чести познакомиться с его потрясающей крошкой. Я попыталась представить, как мама добродушно распекает его за мой внешний вид, но внутри едва не лопается от гордости за то, что я ее дочь, такая чудесная и великолепная.
Та фотография, на которой мы были запечатлены вчетвером, навсегда осталась у меня в памяти. Наши тела соприкасаются, и все мы подались вперед, как будто в любой момент готовые изобразить плохо отрепетированную фигуру танго или вальса. На этом снимке мы застыли вместе, одновременно счастливые, печальные и испуганные. В тех образах, которые я представляла себе, пока лежала на траве, и которые надеялась сохранить; мы все, танцуя, выходили из ворот тюрьмы, а в наших глазах и улыбках отражалась радость. Снаружи нас поджидал толстый слой только что выпавшего снега.
5
Мама познакомилась с приехавшим из Флориды мужчиной, двоюродным братом какой-то ее знакомой, и сошлась с ним. Мы иногда приходили к нему. Брата обычно оставляли с одной из теток или с бабушкой, потому что он был еще совсем маленьким и требовал много внимания, а я в четыре года была более покладистой. В детстве мы часто рассматривали его фотографию, которую я не видела уже много лет. На том снимке он сидел посреди коридора нашего дома, склонив свое пухлое тельце набок и едва не касаясь головой пола, с ужасно жалобным видом, и кричал прямо в объектив. «Он никуда меня не пускает!» Мама показывала всем эту фотографию с недовольным видом, но втайне гордясь. Брат, в отличие от меня, постоянно тянулся к ней, я же чаще предпочитала гулять где хочется. Я умела исчезать. Иногда маме бывало нужно, чтобы я исчезла.
После ареста отца ей пришлось как-то устраивать личную жизнь, и тот мужчина показался подходящей кандидатурой. Он был достаточно милым, хотя, по словам бабушки, «слишком путался с женщинами». Он уверял маму, что покончил с той, которую они всегда называли только «она». Иногда они даже ссорились по поводу «нее». Однажды они устроили настоящую драку и он швырнул в маму пакет с замороженным хлебом, но промахнулся и попал мне в лицо.
Я ощутила внезапно вспыхнувшую боль, а потом из моего носа ручьем хлынула кровь, перепачкав мне блузку. Мама отвела меня в ванную, усадила на унитаз и принялась промокать нос ватными тампонами. Я не плакала. Я боялась, что мой нос сломался от удара или от слишком сильного нажима, но мне не хотелось, чтобы мама оставалась одна или сердилась на меня. К тому же тот мужчина мне нравился. Он был добр ко мне и всегда дарил большие шоколадные батончики, которые хранил на нижней полке холодильника. Я настаивала, что все в порядке и мне не больно.
Но мама все равно плакала и кричала своему ухажеру:
Посмотри! Посмотри, что ты сделал с моей малышкой!
Она продолжала зажимать мне нос туалетной бумагой, и мне действительно становилось больно. Мама плакала как обычно так, что из ее глаз слезы текли потоком, и при этом повторяла что-то малопонятное. Что-то произошло между ней и этим мужчиной. Может быть, связанное с «ней», я не знаю. Но мне хотелось, чтобы мама перестала плакать. Мне ужасно не нравилось, когда она плакала, или кричала, или просто была чем-то недовольна. Я позволяла ей засовывать мне в нос одну салфетку за другой и не жаловалась. Ее слезы говорили о том, что она боится, а мне не хотелось, чтобы она боялась за меня.
Ее ухажер стоял у двери в ванную, сначала обхватив лицо ладонями, а затем засунув руки в карманы. Он поглядывал на маму с грустным видом, а когда переводил взгляд на меня, то казался еще печальнее. Потом он присел передо мной, взял меня за руку и заглянул мне прямо в глаза.
Извини, мне очень жаль, сказал он. Прости.
Ничего, все нормально.
Он смотрел прямо на меня, но было такое впечатление, что обращается он не ко мне. Я не знала ни одного взрослого, кто извинялся бы перед ребенком, так что его извинения казались мне неестественными, как и слезы матери. Мне не хотелось, чтобы кто-то меня жалел; мне не хотелось, чтобы из-за меня кто-то плакал. Мне хотелось как можно быстрее все это прекратить.
Все в порядке, сказала я. Я прощаю вас.
Насколько я помню, это был первый случай, когда я произнесла такие слова в чей-то адрес. Он стал первым в длинной череде мужчин, которые пытались загладить свою вину передо мной. Тогда я еще не понимала, что у меня есть выбор и что можно не прощать. Особенно когда приносящий извинения человек на самом деле не испытывает никаких угрызений совести.