В свете зеленой лампы - Межеричер Андрей 7 стр.


В этот день хозяйством мы не занимались, а устроили банный день. Мы мылись по очереди в ванной с каким-то душистым мылом, потом долго расчесывали друг другу волосы, мазались кремами. От всех этих процедур к вечеру даже устали. Немного перекусив и отдохнув, милая Мария Константиновна помогла мне разобрать чемодан и все вещи положить и повесить в шкаф. Она была рада моим подаркам незамысловатым, но от души. Вечером за столом на кухне, под уютным круглым абажуром, мы с ней пили чай со сладкой наливочкой и пирогами, которые хозяйка сама испекла к моему приезду.

Мы сидели долго, разговаривали и пели песни: видимо, наливочка расслабила нас и сделала более открытыми в общении. Я осмелилась спросить барыню, отчего у них с профессором нет детей. Она, по своему обыкновению, улыбнулась сначала, а потом ответила:

 Ты же уже не маленькая и знаешь, что женщина не может рожать всю свою жизнь. Мы с Пьером встретились, когда я эту возможность уже утратила. А до него сначала казалось, что еще всё успею, что семья это сейчас не главное. Я больше училась и занималась музыкой, а не ходила на свидания. Была порою увлечена кем-то, но, видимо, время еще не настало, и мои платонические романы были как романсы, сыгранные на пианино,  трогательными, легкими, но короткими,  она замолчала на секунду, подлила нам вина и продолжила задумчиво:  Потом я наконец встретила человека, которого полюбила, но ошиблась и вместо счастливой жизни получила глубокую рану в душе и недоверие к мужчинам на долгие годы. Потом, в семнадцатом году, всё изменилось, были страшные, непоправимые потери как в семье, так и во всей стране. Я их переживала одинаково тяжело. Потом встретила Пьера и как-то по-женски прониклась к нему, полюбила всем сердцем. Он честный и умный, в нем многое не так, как хотелось бы, но и эти черты мне милы. И когда я сама себя спрашиваю, почему именно он из всех тех, кому я нравилась, получил мою душу и мою любовь, то я знаю ответ: он страдал не меньше, чем я, но его душа не очерствела. Он живой, он порядочный и он меня искренне любит.

Мы обе вздохнули и только в этот момент поняли, что засиделись допоздна и пора идти спать. Мария Константиновна поцеловала меня в лоб на прощанье, как ребенка. Нам обеим было очень хорошо в этот вечер, и этот день запомнился мне как один из самых счастливых в моей жизни.

На следующее утро всё было по-другому. Мы устроили генеральную уборку в квартире. После чудесного вчерашнего отдыха у нас для этого были и силы и желание. Мы мыли всё, что только возможно, выбивали ковры, начищали всё металлическое: медные ручки дверей, самовар, серебряные ножи и вилки, даже бронзовую лампу и медные части звонка на телефоне в прихожей. Нам хотелось, чтоб всё блестело к приезду профессора. В завершение мы испекли большой пирог и сварили суп к его завтрашнему возвращению.

Пётр Игнатьевич появился ближе к полудню, загорелый и отдохнувший. Светлый льняной костюм и шляпа очень подходили к его солидной седой бороде. Он был весел и остроумен, делился с нами за столом планами насчет новой книги и пугал, что на отдыхе нашел для меня жениха из писателей. Я смущалась и краснела от его слов, а барыня хлопала в ладоши и, веселясь, требовала подробностей.

 Тот готов жениться хоть сегодня на такой пышке и хозяйке, как Лиза,  продолжал Пётр Игнатьевич рассказывать, обращаясь к жене, словно меня и не было за столом.  Правда, есть одна проблема: он немного старше меня, лет так на пять-семь.

Все смеялись, а я смущалась и краснела еще больше и не знала, что сказать, хоть и понимала, что он шутит.

Через несколько дней начались занятия в Технологическом институте, к барыне стали опять приходить ученицы, и жизнь вошла в свой привычный ритм.

Так проходили недели и месяцы, наступила зима, принесшая неприятное и тревожное событие: профессор сильно простудился и слег. Сперва он кашлял, сердился на нас с барыней, когда мы ему предлагали лекарства или лечь в постель. Когда же ему стало совсем плохо, то он сам позвонил какому-то знакомому врачу и перешел на постельный режим надолго. Хозяйка говорила мне раньше, что нет ничего хуже больных мужчин. Они капризны, мнительны и требовательны. Так и было. Больной профессор раздражался по малейшему поводу, всё ему было не так и невкусно. А как он жаловался на то, что всё болит и его никто не любит! Его просто нельзя было узнать. Он пробыл на постельном режиме целых два месяца, после чего врач разрешил понемногу выходить на улицу. Потом и работать разрешил, но тоже понемногу. Хозяйка говорила, что преподавание в «Техноложке» ему уменьшили до четырех часов в неделю. Он хорохорился и утверждал, что может работать больше, но нам всем было очевидно, что он прилично сдал за время болезни.

Ученики навещали его часто в течение всей болезни. Это было приятно и ему самому, и нам, его домочадцам, так как он веселел от этого и становился на некоторое время не таким нытиком и ругателем. Врач, посещавший его регулярно, волновался за его здоровье, так как пневмония, случившаяся зимой, уже к весне спровоцировала у Петра Игнатьевича обострение стенокардии. Я этого слова не знала и спросила Васю. Он сказал, что эта болезнь по-народному называется «грудная жаба», человеку становится плохо с сердцем, он задыхается и может умереть. Я сразу представила себе темно-зеленую жабу размером со шляпу профессора. В моем воображении она была большая, очень неприятная, слизистая, усевшаяся всем своим весом прямо на грудь, прямо туда, где у него сердце. Она давит ему на грудь и горло, а он задыхается и зовет на помощь, но никто не приходит. Мне даже приснилось что-то подобное. Я очень переживала за здоровье Петра Игнатьевича, но гнала от себя плохие мысли, чтоб они не материализовались.

Хочу рассказать кое-что еще о профессоре. Когда я начала у него служить, такие проблемы со здоровьем уже и ранее случались, и ишемическая болезнь была диагностирована за несколько лет до этого. А за два года до меня зима была очень холодной, и произошла ситуация, подобная нынешней: он простудился и долго болел. Институт дал профессору отпуск по болезни на два месяца, и они с хозяйкой ездили в Крым, отдыхали и для укрепления здоровья пили там целебные воды. В начале 1928 года Пётр Игнатьевич ушел на пенсию, но остался преподавать черчение в институте по несколько часов в неделю. На работе его ценили и относились с большим уважением к его педагогическому и научному опыту. Он написал, кажется, четырнадцать разных учебников

Мария Константиновна серьезно отнеслась к болезни мужа, опекала его, составила специальный рацион питания, стала каждый день с ним гулять в парке поблизости от дома. Она подарила Петру Игнатьевичу палку с бронзовым набалдашником в виде головы орла. Подарок пришелся по душе, и муж опирался на нее на прогулках. Они любили гулять вдвоем. К Новому году профессор совсем поправился, и они стали гулять чаще.

Порой память сохраняет то, что и не надо бы запоминать, что к тебе не относится, а вот всё равно помнится. Как-то раз Пётр Игнатьевич с женой сидели в кухне, обедали, кажется, а может, просто кофе пили, я точно не припомню, а я мыла окно. День был хороший, конец весны или начало лета. Наверно, это был май, тогда все моют окна. Всего разговора хозяев я не слышала, а прислушиваться стала, только когда профессор заговорил громче, с чувством:

 Нет, сударыня Мария Константиновна, вы со своими аристократическими корнями даже понять этого не можете, не только прочувствовать! А беретесь судить. А у меня этот вопрос вот где сидит с самого детства.  И профессор крепко похлопал себя несколько раз ладонью по загривку.  Есть разные мнения, но верно только то единственное, исходящее от людей, которые сами испытали это на себе. И даже не спорьте! Кто любит евреев или, наоборот, ненавидит их, но сам таковым не был в своей жизни, скорее всего, имеет какие-то другие причины к этому своему мнению, не связанные с их собственным происхождением

 Но Пьер,  возразила несмело барыня,  мы же знаем людей с еврейским происхождением, которые стали известными врачами, политиками и даже писателями. Что далеко ходить, вот ты издал столько книг с твоей еврейской фамилией

 Ну, дорогая моя Маша, это удар ниже пояса приводить в дискуссии со мной в пример меня самого! Но хорошо, я тебе отвечу и отвечу искренне. Мне мое происхождение всю жизнь эту самую жизнь портило! Порой я даже горевал, что родился в еврейской семье. Нет-нет, я не испытал на себе погромов или других ужасов, которые пережили иные мои соплеменники, но, вероятно, на генетическом или на каком-то другом уровне каждый еврей знает, что когда-нибудь это может коснуться или его, или его детей.

Профессор выглядел очень взволнованным. Мария Константиновна, сидевшая напротив, взяла его руку в свою и сказала как-то несмело и просительно:

 Пьер, дорогой, прости, я не хотела трогать эту тему, просто так получилось. Давай потом, в другой раз.

Но его, видимо, уже захватило, и он не мог остановиться:

 Да что ты вообще знаешь о моей жизни? Я родился в нищем Бердичеве, и даже это неправда! Моя мама потеряла предыдущего ребенка, рожая его в Бердичеве, где мы жили, и поэтому меня ездили рожать в губернский Житомир, где условия были лучше. И в училище я поступил раввинское, а не в то, куда мне надо было бы. А почему? Потому что папа еврей! И всю жизнь из всех путей, открытых моим сверстникам, мне годились лишь те, что вписывались в мою национальную принадлежность. Да, меня не били, не угнетали лично, но всегда на широкой дороге выбора жизненного пути была узкая темная труба для нас, евреев, по которой нам приходилось ползти к свету и успеху. Я преувеличиваю насчет трубы, но это для того, чтоб ты поняла, как нам это чувствовалось.

Фамилия моя, ты верно подметила, еврейская, но она похожа на немецкую. И я интуитивно с детских лет старался впитывать в себя всё немецкое: язык, технику, даже религию сменил потом на лютеранство. Я всю жизнь хотел быть кем угодно, но не евреем! И вот так из Перца Исааковича стал я Петром Игнатьевичем. Стыдно мне было? И да и нет. Я стыдился моих ортодоксальных родителей, когда они приезжали навестить меня в Санкт-Петербург, где я учился, ведь все видели, что они скромные местечковые евреи. А со мной дружил князь Оболенский, то есть в простом, обывательском понимании Пётр Межеричер ну никак не мог быть евреем, он скорее немец. Ну да, как же мы сразу-то не догадались?! Немец, да, конечно, немец!.. И мне было стыдно, что я стыдился своих корней. Мне было горько и стыдно!

Но это одна сторона, а ведь была и другая суровая реальность борьбы за свое место в этом мире. Евреи всегда здесь побеждали, как бы их ни притесняли. А почему притесняют и до сих пор, ты не задумывалась? У власти сидят совсем не дураки, и они понимают, что если евреям дать полную свободу выбора, то в скором времени у целых народов останется очень мало шансов написать, открыть или сыграть хоть что-то гениальное. Вот они с помощью погромов, черт оседлости и других мер и стараются хотя бы сравнять шансы всех многочисленных народов мира с моим народом, у которого нет даже своей страны. Есть только Бог, да и тот распятый

Пётр Игнатьевич вздохнул, встал и пошел в свой кабинет работать дальше. Барыня осталась за столом и сидела, задумчиво глядя сквозь окно, которое я уже успела домыть. А я Что я? Мое дело кухня да тряпки, да и про евреев я мало что понимала.

Последний год в Ленинграде

Это было время, богатое событиями, очень важными для меня.

Летом 1930 года Вася окончил рабфак, но поступать в Технологический институт не спешил, взвешивал все за и против. Дело в том, что у него был товарищ, который после рабфака уехал и уже год как работал в Москве на заводе. И он уже несколько месяцев сманивал Васю туда. Он говорил, что того и без института, с одним оконченным рабфаком, возьмут мастером в цех, так как он и чертить, и читать чертежи умеет хорошо. А здесь, в институте, надо еще учиться и учиться, и неизвестно, какой будет результат. В Москве зарплату хорошую обещали, говорили, что и комнату дадут. Последнее, видимо, было решающим аргументом, так как брат до сих пор еще жил в общежитии в комнате с двумя соседями. Их кровати стояли по стенкам комнаты, к нему или его соседям всё время кто-нибудь приходил, было шумно. В таких условиях ты никак личную жизнь не устроишь, нет ни своего свободного угла, ни времени.

Я его отговаривала уезжать, даже плакала, но он все-таки уехал.

Писал Вася мне редко. А я очень по нему скучала: по его шумным посещениям нашего дома, по прогулкам вдвоем по красивым набережным Ленинграда, даже по его глупым шуткам. Как он там один, без меня? Но с другой стороны если поглядеть, то и я уехала из родной деревни, никого, кроме него, не слушая, и живу здесь, в городе, одна уже третий год. Может, мы, Духовы, такие, руководим своей жизнью сами и не боимся переездов?

Профессор был сердит на Василия за то, что тот не захотел поступать учиться дальше. Он говорил, что у брата были хорошие способности, но тот их не ценил. Об этом хозяин мне рассказывал, когда выходил на небольшие перерывы из своего кабинета и мы пили чай или морс.

У него было сразу несколько рукописей в работе. Профессор уже несколько лет не писал новых учебников, но так как и на изданные книги спрос был хороший, то часто вставал вопрос о переиздании то одной, то другой. Мария Константиновна говорила, что он к каждому следующему изданию писал новое вступление и всегда что-то добавлял или исправлял в самом учебнике. Некоторые его книги переиздавались по пять или шесть раз. Вот и теперь он подготавливал шестой выпуск учебника по механике.

А тут еще надвигалось большое событие: в середине января профессору исполнялось семьдесят пять лет. Из-за болезни мы об этом просто забыли, а теперь, перед праздниками, вспомнили. Он, уставший от постельного режима, одиночества и тишины, настаивал на торжестве, говорил, что два раза семьдесят пять в одной жизни не бывает. По метрике он вроде родился в 1858 году, а значит, семьдесят пять ему будет через два года. И хозяйка пыталась ему аккуратно об этом напомнить. Но Пётр Игнатьевич утверждал с жаром, что это была ошибка при переписывании бумаги, которую он сначала не заметил, а когда понял, что запись неправильная, уже неохота и муторно было заниматься всей этой бюрократией.

 И потом,  добавлял он,  два года большой срок в моем возрасте, и в таком климате, как в Ленинграде, немногие доживают до этого юбилея.

К слову будет сказано, Технологический институт и сам планировал чествовать его в ближайшем январе. Профессор уже пару лет как был на пенсии, но всё еще продолжал преподавать. Пётр Игнатьевич, поступая на работу, указал правильный год своего рождения, 1856-й. Ну, раз так, то решили, что праздник будет.

Все приготовления легли на наши с Марией Константиновной плечи. Я-то что: купи, сготовь, подай и убери. А на нее свалилось много забот: список гостей, приглашения, меню, закупки, оформление квартиры к юбилею, ну и, конечно, финансовый вопрос. Хорошо, что незадолго до этого профессору прислали гонорар за переиздание одного из учебников. Какого именно, я не знаю, но барыня говорила, что это получилось очень кстати. Профессору даже купили новый костюм к юбилею. Он хорошо в нем смотрелся: в белой накрахмаленной рубашке и с памятной медалью к 100-летию Технологического института на лацкане.

Я в списке гостей не разбиралась, знаю, что моего Васю, который часто бывал у нас, хозяин приглашать не захотел, всё еще обиженный на него за переезд в Москву. Но одно имя я узнала Орест Данилович. Он тоже еврей, Хвольсон его фамилия. Он иногда приходил к профессору в гости на чай или выпить по рюмочке чего покрепче и поговорить о физике, которую оба хорошо знали и любили.

Назад Дальше