У Мариши Ишимбаевой, моей школьной подруги, есть старшая сестра Лялька. Она смонтировала «Маленькую Веру» и множество других замечательных советских фильмов. Пока они с дочкой не свалили в Америку, у нее был муж Толя Заболоцкий заряженный человек с иконописной внешностью и подчеркнуто тихим, как бы робким голосом. Знаменит Толя был тем, что снимал как оператор «Калину красную» (и не только ее). Как-то, вернувшись из очередной командировки, где шли съемки фильма по по роману «Обрыв» Гончарова, он заехал к нам на Маяковку в возбужденном состоянии.
Снимали у тебя в родовом имении Подвязье. Я ничего подобного до сих пор нигде не видел. Там остались одни руины, но и по ним видно, что это было чудо, рассказывал Толя немного сумбурно, но очень интересно.
«Творческий человек, преувеличивает», подумал я. Но Анатолию пообещал, что обязательно съезжу туда.
Лет через тридцать, году в 2017-м, в Нижнем Новгороде проходила моя небольшая выставка. Тогда я впервые попал в знаменитый дом на обрыве, один из многих построенных моим прапрадедом Михаилом и другими Рукавишниковыми. Совсем недавно в нем закончили реставрацию: многое получилось странновато например, изумрудно-зеленый цвет стен. Но все равно приятно. Впрочем, я сам виноват, что все получилось неидеально. Когда реставрация только начиналась, мне предлагали поучаствовать, на что я запальчиво ответил: «Мы будем строить, а вы ломать. Потом еще просите помогать восстанавливать». Те, к кому я обратился те самые «вы» удивились, так как ломали их деды, а не они сами. Да и сравнивать мои финансовые возможности с прадедовскими смешно. Мы с папой часто иронизировали на эту тему. Он говорил: «Представляешь, как они на том свете смеются, глядя на нас, скребущихся здесь в поисках кедровых орешков?»
Но по-настоящему ощутил я эту самую разницу в доходах, только побывав в Подвязье. Имение это сначала принадлежало семье Приклонских, потом его купил мой прадед Сергей. Графиня Прасковья, последняя из рода Приклонских, напрочь отказывалась продавать имение потомку купцов. Поэтому только после ее смерти Сергею удалось купить Подвязье. Говорят, что дух Прасковьи до сих пор появляется в образе вороны в церкви, построенной ее предками. Кстати, церковь эта имеет необычную форму эллипса. По слухам, там проходили масонские ритуалы. Вскоре имение было признано лучшим в России.
С возвышенности, где расположено имение, открывается нереальной красоты и мощи вид на равнину, испещренную до горизонта прихотливым узором притоков Волги. Только вот само имение, хоть прошло каких-то жалких сто лет, благодаря неустанным усилиям советских поселян и поселянок, увы, превратилось в руины в стиле фэнтези. К слову, варварам Бренна2 и другим иноземцам потребовалось для подобного разграбления и разрушения Рима пятнадцать веков. А наши сумели всего за столетие! Какая целеустремленность, какие молодцы. При этом по останкам толщине стен, дубовым рамам отчетливо видно, что качество строений было отменное. Там были и шлюзы для причаливания судов, и свои пароходы, и маслобойни с английским оборудованием. То была прихоть Сергея. Кстати, формы для сливочного масла делал сам Шехтель, частенько работавший у прадеда и со временем превратившийся в друга семьи. А еще: конные заводы с лошадьми лучших пород, привезенными со всего мира. Это сейчас кажется чем-то обыденным, а вы почитайте книгу «Железный посыл» сильнейшего советского жокея Николая Насибова он там подробно описал свои мытарства в попытках привезти породистого жеребца из-за границы. Кроме прочего рыжие коровы из Великобритании, мощная и красивая водонапорная башня, немного обезьянничащая наклоном с Пизанской. Отдельно стоящее здание оранжереи с громадными окнами, где выращивалось бог знает что. Оно было расположено таким образом, чтобы завтракающие могли наслаждаться видом, а летом, когда были раскрыты окна, и запахом экзотических растений и цветов. Входная группа основного господского дома была спроектирована так, что хозяева и гости могли заезжать верхом, не спешиваясь, на второй этаж в дом, где слуги, ожидавшие их на экстерьерной широкой полулестнице-полупандусе, принимали разгоряченных скакунов и вели их сначала выхаживать на карусели, а после в светлые и просторные денники конюшен.
На заднем дворе имения располагалась специально устроенная дорога для водовозных повозок на случай поломки водопровода. Длинная липовая аллея, в начале которой растет дерево, что нельзя обхватить вдвоем, идет сначала параллельно дороге, в парк, дорога опускается к реке.
Когда свершилась Великая Октябрьская революция, молодой Митрофан находился в Подвязье и работал над усовершенствованием передвижных фресок, которые сам придумал. Прошло около года, и революционные рабочие и матросы добрались до Подвязья. Митрофан сразу согласился освободить имение, понимая, что против лома нет приема, и попросил их разрешения воспользоваться своим «роллс-ройсом». Трудовой народ не разрешил этого контре3, и молодой дед навсегда покинул свое родное, с детства любимое Подвязье на катере со своим помощником Альдо, которого он привез из Флоренции. Спасибо, что не убили и не съели. Не могу понять, почему он остался в России, которой уже к этому времени не было. Я бы, наверное, плюнул и уехал.
Контекст
Я родился в Москве осенью пятидесятого года. Страна еще не совсем оправилась от недавно закончившейся страшной войны, жили довольно тяжело, но были счастливы. Еще бы: заслуженная гордость перехватывала горло, а после таких испытаний любая жизнь покажется раем. Мои бабушки, дед, родители, их многочисленные друзья все были на позитиве, ходили толпами друг к другу в гости, отмечали бесконечные праздники, пели Вертинского и танцевали танго, а позже буги, сопровождаемые опаснейшими трюками. Пили и курили, как с цепи сорвались, искрометно, безостановочно шутили и все время ржали. Сейчас я подозреваю, что они еще что-то делали помимо этого, но тогда, будучи маленьким, я в основном находился дома и мне так казалось. Как ни странно, это эмоциональное состояние неплохо передают по большей части агитационные, конечно, но все равно замечательно сделанные советские фильмы тех лет. Хотя на улицах, особенно зимами, мне было неуютно. Еще долго после моего рождения, помню, в обледеневшем городе, в кромешной темноте под утро гудели заводы, и толпы серо-черно-коричневых горожан в нереальных разваливающихся ботинках и ботиках спешили на работу сквозь холод, снега и вьюги: на фабрики, в депо, поликлиники, милицию, закрытые НИИ, фабрики, кухни и прачечные. Потом все это как-то незаметно рассосалось.
Родившись в такой обстановке, ребенок не сомневается, что это норма, и только гораздо позже начинает постепенно понимать, что то, где он живет, ничего общего не имеет с Россией, его настоящей родиной. И оказывается, например, что поэтическая жизнь Парижа и Лондона по сравнению с петербургской дореволюционной была слегка провинциальна (Николай Гумилев так считал). Что вообще литература наша была известна и почиталась во всем мире, музыка тоже, и все декоративно-прикладное искусство, начиная от русского стекла и до мебели, ценилось везде. А оружие, а меха, а архитектура, а авто (вспомним барона Андрея Нагеля), а законодательство цен на ярмарках, например родной для нашего клана Нижегородской! А тем временем новая «прекрасная жизнь» ворвалась и набирала обороты.
И по утрам маленькие счастливцы шли в детские «садики» (ханжество процветало не меньше, чем сейчас) и школы. Меня обычно будила своим колоратурным сопрано, кормила завтраком и вела в школу моя любимая бабушка, ее звали Люба. У меня о ней исключительно добрые воспоминания. Вот, например: середина октября, Тишинка легендарный рынок. Мне лет четырнадцать. Мы с бабушкой пришли за капустой и антоновкой, пора заквашивать. Моросит дождик. Только часов шесть, а уже стемнело. Под ногами московская слякоть. На душе как-то хорошо, у меня пока пустые сумки, их много, но мы дотащим, я же сильный. Я горжусь своей красивой бабушкой, очень ее люблю. Весь рынок забит антоновкой и капустой, мы долго, не спеша ее выбираем, привередничаем. У всех торгующих одинаковые грязные облупленные весы с уточками, темные гири, орковская одежда. Из тряпочных обрезанных грязных перчаток торчат грязные пальцы. Ими, отрезав яблоки перочинными ножичками, дают попробовать кусочек. Никто не болеет. Стоит гул, прибаутки, матерщина. Всем весело.
Уличная жизнь, как бы по контрасту, была «жестко-романтическая» вспоминается всегда почему-то «Белая гвардия». Дома уют, а за окном мороз, темень и сугробы. Страшного вида грязные грузовики защитного цвета, троллейбусы с морозными узорами на окнах. Они не отапливались, зато на окно можно было приклеивать пятачок, предварительно подышав на него, а потом, оторвав, проверить, как в прозрачном кружочке отпечатался рельеф монетки. Ковбойские скругленные «победы», «москвичи», прозванные «хоттабычами», все одного цвета серо-голубые, и реже шикарные чистые полированные ЗИМы и ЗИСы, всегда черные. Принято было много гудеть, и это создавало типично московский городской шум.
Дед Николай
Да, в конце пятидесятых телевизоров еще у многих не было (сейчас стало понятно, что это было несомненным плюсом), они появились лет через пять-семь. Отчетливо помню, как мы всей семьей сидели около принесенного папой ящика под названием «Темп», мучительно вглядываясь в темный малюсенький экран, пока не пришел вечно на кого-то надутый дядя Коля с первого этажа, и, о чудо, все заиграло. В те годы на маленьких чёрно-белых с голубым оттенком экранах шли для советских малышей «Старик Хоттабыч», «Тимур и его команда» и фильм с двумя шпионами толстым и худым, косоватым, кажется «Судьба барабанщика», да еще «Тайна двух океанов», фильм у которого всю эстетику одежды как будто бы заимствовала потом Прада. На этих удивительных фильмах и росли мы, других просто не было.
Дед Николай, с повязанным вручную художническим черным галстуком в виде банта и в шапочке (как потом выяснилось, такая же была у Мастера), прослушав «Вести с полей» у голубого экрана и произнеся в сердцах неизменное и сакраментальное: «Тфу, волобы ети их мать-то!», брал меня сильными, безупречно ухоженными руками, сажал к себе на плечи, и мы отправлялись с ним на его уютнейшие и вместе с тем загадочные, скрипучие, пахнущие деревом и старинными книгами антресоли. Он очень обстоятельно и серьезно показывал мне, совсем еще маленькому, иллюстрации в старых потрепанных фолиантах и рассказывал про мировое искусство, про странных чудаков-художников, про самоотверженных скульпторов, чаще о Возрождении, которое очень любил, о Древней Греции, России, Египте. В этой библиотеке все сохранилось и сейчас так, как было тогда, книг только добавилось благодаря моим родителям, а позже мне. По стенам висят маленькие, вырезанные им отовсюду иллюстрации Микеланджело, Пьеро делла Франческа, Мантеньи, Фра Анджелико. Вытянутая антресоль, поручни, как на палубе, лучи солнца, проникающие через узкое, как бойница, окно, проявляют пляшущие в воздухе пылинки, низкий потолок, копии работ делла Роббиа, Донателло и Якопо делла Кверча.
В детстве я довольно много времени проводил в углу-закутке между спальней и гардеробом так меня наказывали родители, и надо сказать, за дело. Услышав громкие голоса, дед в любое время суток буквально «ссыпается» с антресолей и, брызжа слюной, орет: «Идиоты, е вашу мать! Не понимаете, кто у вас родился!» И сильные, с красивыми кистями руки уносят меня на свою половину. «Идиоты» бессильны чужая территория. И вот я уже, мирно всхлипывая, рисую что-нибудь акварелью на французской бумаге голландскими кистями, а капающие слезы прихотливо усложняют нарисованное. Справедливости ради надо сказать, что иногда он бывал солидарен с родителями в вопросах моего воспитания и участливо спрашивал их: «А деревянной лопатой по голой жопе не пробовали?»
Деда не стало, когда мне исполнилось тринадцать. Это было моей первой серьезной трагедией. До сих пор благодарю Бога за эти тринадцать лет, проведенные рядом с ним. Это был совсем необычный человек. Художник с неумеренно континентальным характером то взрывным и кипящим, то мягким и добрым. Он мог, разволновавшись, запустить в домочадцев уменьшенной бронзовой копией «Венеры Милосской», весившей пуда два, или окороком в тесте, который сам же коптил на чердаке перед Пасхой в течение месяца. «Колька бандит и бабник», называла его бабушка Люба. У меня сохранились многочисленные открыточки и письма, которые он писал мне четырех-, пятилетнему. Громадные печатные буквы, наклоненные в разные стороны, налезают одна на другую, куча всяких ошибок. Видимо, ему было не до орфографии. Он выше этой ерунды. И при этом удивительно нужные и простые советы начинающему художнику, или исследователю, как считал Филонов: «Сашенька! Смотри, как устроены цветочки, травинки, зарисовывай, запоминай, делай себе шпаргалки на будущее». Храню все это с благоговением и благодарностью.
Он разрешал мне все, дарил старинные итальянские карандаши, и клячки белоснежные ластики. Сажал рядом с собой рисовать античные гипсы, хотя сейчас понимаю, что рановато. У него всегда был удивительный порядок в инструментах: муштабели4 разной длины отдельно, удлинители для карандашей, рембрандтовские кисти сантиметров по семьдесят-восемьдесят, рулоны шершавой иностранной бумаги ручной работы шириной до двух метров с необрезанным краем, чёрно-белые репродукции Микеланджело повсюду. Я думал, что у всех художников так. Откуда все это было у него, мне сейчас непонятно. Наверное, дореволюционные запасы.
Наш дом во времена моего отрочества представлял собой целую вселенную: полно народу картонажники, шрифтовики, проектировщики, делается какой-нибудь очередной музей. У нас живет великий Гриценко с Ирой Буниной, которая моложе его лет на тридцать. Они вместе служат в Вахтанговском. Любовь. Центром вселенной является дед в черной академической шелковой шапочке. Я в соседней комнате делаю вид, что делаю уроки тупо смотрю в учебник по алгебре. A жизнь идет, конечно, там, в мастерской. Основную партию исполняет Николай Васильевич: «Физиолога вставляй в эллипс! После кислых щей будет индейка с яблоками. Подай муштабель, где ретушь? Какая, какая английская. Достаньте кисель из холодильника к ужину! Завтра все идем на Живой труп».
B молодости Николай всерьез болел цирком. Он был жонглером. Сам видел, как он выдергивал скатерть с накрытого стола. Правда, некоторые предметы падали, но тем не менее это выглядело очень эффектно. Как-то в деревне под Вереей, где он купил деревянный сруб, дед продемонстрировал трюк с кипящим самоваром на шесте: он удерживал шест на подбородке, затем коротким ударом выбивал его и ловил самовар за ручки почти у земли. У меня от него остались кое-какие предметы для фокусов. Фокусы он показывал постоянно, и не только цирковые. Однажды, не зная, как заглушить двигатель у только что купленной «победы», он уперся передним бампером в Музей Ленина, что у Красной площади, и тогда, чихнув на передаче, машина заглохла. Достаточно бурно проходили мои крестины. Распространитель скульптурных заказов, некий Нелюсов, видимо перебрав на радостях, написал в только что купленный гипс. Николай Васильевич, огорчившись, дал ему в глаз. Тот, падая, ударился головой, и дед, положив его на заднее сиденье той же «победы», поехал в травмпункт. Вскоре позвонили из милиции и попросили забрать художника Филиппова из отделения. Позже выяснилось, что он спрашивал постового милиционера в стеклянном «стакане», как переключаются передачи в автомобиле. Кстати, Нелюсова по дороге он потерял. Много можно вспоминать еще курьезного (его словечко). Я очень благодарен деду за то, что он, будучи недюжинным эрудитом в области изобразительных искусств всех времен и культур, посвящал мне время.
Никогда после не встречал я людей, хоть чуть-чуть похожих на Николая Васильевича Филиппова.