Минутное неловкое молчание как долго оно длилось? и вдруг лицо декана стало меняться, задвигалось. Его голова удлинилась, начала мерцать. Стена за его спиной приятно заколебалась. А затем, о господи, что? Он снова заговорил. О чем?
Са-са-са-славное местечко, чтобы расслабиться после за-за-занятий?..
Типа того. Джордж видел, как Хэррингтон превращается в птеродактиля, на которого был похож сокрушительное карканье, словно бумага, хлопают расправляющиеся коричневые крылья, и он срывается с места, вцепившись клювом в бедро Джорджа, а тот висит головой вниз, беспомощно волочит руки, на лице застыл ужас. Глаза дикие, взгляд беспорядочно блуждает чье лицо сейчас промелькнуло в его сознании? Один из греческих богов, пожирающий своего сына. На хуй западную цивилизацию, сплошная бойня.
А вы когда-нибудь замечали начал было Джордж и осекся.
Ч-что?
Замечали когда-нибудь, э-э-э, что вся западная цивилизация одна сплошная бойня?
О, и в самом деле, просиял Хэррингтон. Ничто не могло обрадовать его больше, чем это студенческое утверждение в пабе пятничным вечером. Западная цивилизация, здесь ее подлинный дух.
Я об этом думал, продолжил Джордж. Как на той картине Гойи
Его повело.
О, в самом деле, да, на ммм-многих. Очень к-к-к-кровавые. Хэррингтон едва не выплюнул последнее слово. Встряхнул головой, чтобы слова бросились вперед, и вновь эта лошадь.
Один из богов пожирает своих детей, слова Джорджа расплывались.
Я п-п-п-полагаю, что это т-т-т-титан Кронос, предположил Хэррингтон. Я-а-а са-са-са-вершенно не с-с-с-ведущ в иса-са-са-кусстве. Но я так са-са-са-читаю, да. На ла-ла-латыни С-с-с-с-с-с-с-с-с-с он набрал воздуха, Са-са-са-са-сатурн. Кажется.
Какая снисходительная ложная скромность. Сатурн, проще некуда он едва мог это выговорить знал, что рисуется.
Да, Кронос, ага, точно, согласился Джордж. Он не мог прекратить болтовню, хотя неодушевленные предметы вокруг явным образом двигались, глаза, лица, плитка на стене, Боже мой
Забавно, но ему этот мужик вообще-то нравился.
Окей, проговорил Джордж, например, так, Гойя, Кронос. Сатурн. Есть в 90-х на Мэдисон одна закусочная, кажется может, на Лекс? Нет, на Мэдисон. Там у них во всю стену огромная роспись, а вдоль столики стоят, и тело Гектора влачится за Ахилловой колесницей у троянских стен. Просто гигантская. Довлеет над каждым ланчем.
Знаете, а я ны-ны-ны-не прочь на нее в-в-в-взглянуть, заинтересовался Хэррингтон. Па-па-па-полагаю, речь о га-га-греках?
Ага, ответил Джордж. Греческая закусочная. Ни колы, ни пепси. Да. На восточной стороне. Мэдисон-авеню.
Что ж, та-тогда это ве-ве-весьма ца-ца-ца-целесообразно.
До Джорджа дошло, под кислотой это ощущалось каким-то особенным открытием: тот использовал вводные «о, в самом деле» и «что ж», когда готовился выговорить фразу.
Декан, мне пора, чувак. То есть, извините, не чувак. Мне пора. Всего хорошего! Я вообще-то уже уходить собирался. Правда.
Он был взбудоражен, говорил бессвязно. Хэррингтон смотрел на него большими, дружелюбными глазами.
Мне надо с девушкой встретиться, уточнил Джордж. Произнес это театрально, мужественным, заговорщическим тоном. Чтобы объяснить свое отбытие, не нуждавшееся в объяснении. Общество с его ебаными парапсихологическими требованиями, Господи. Вселенная набирала скорость. Все, на чем задерживался его взгляд, начинало пульсировать.
О, п-п-п-превосходно, сказал декан. Снова эта большая рука. И в ней что-то невыносимо нежное, чуть неуклюжее, мягкое. Другие люди. Джордж развернулся, слабо взмахнул рукой и взбежал по лестнице навстречу ночи, свободе и Анне. Она ждала в пяти футах от пролета, на краю холла со множеством дверей.
Надо убираться отсюда, обратился к ней Джордж.
Дичь какая. Клянусь, я сейчас видела Икабода Крейна[31].
Это был декан.
Ну да, но он был так похож на Икабода Крейна, что теперь я жду, когда появится всадник без головы. Хреновый будет трип, да? Что-то типа шоу Арка Линклеттера. Увидеть что-то безголовое, когда трипуешь, та-а-ак обломно.
Я с ним говорил. Внизу. Декан Икабод. Его лицо начало разлагаться, пока я с ним говорил. Стены двигались, его лицо расплывалось, я думал, оно вот-вот отвалится и упадет к моим ногам
Точно, сказала Анна. Он и станет всадником без головы.
Затем плавным пассом, загадочным образом понятным Джорджу, она отступила назад и закружилась, как балерина, издав нечто вроде: «Уи-и-и-и-и!»
Джордж закрыл глаза:
Господи, не делай так, я этого не вынесу.
Анна кружилась и, кажется, смеялась:
Мы пи-и-издец как упоролись
Две девушки, спускавшиеся в паб, взглянули на них и прыснули. Их смех был недобрым. Анна продолжала кружиться, и перед Джорджем бесконечной чередой одновременно мелькало четыре или пять фигур, оставляя след.
Не надо, взмолился Джордж. Клянусь, у меня щас крыша рухнет.
Она остановилась:
Бедненький. Идем. Упс, что-то голова кружится. Давай, возьми меня за руку.
Она переоделась в цветастую юбку, в вязаную хлопковую рубашку; ее ладонь, покоившаяся в его руке, лежала на борту джинсовой куртки, выцветшей от времени. Не было ничего приятнее, чем держать ее за руку. Двадцать восемь двадцать семь ее добавочный номер. Он был выжжен в самой глубине его черепа так надежно, что, если он видел телефон где-нибудь в кампусе, как тот, что сейчас висел перед ним на стене старой офицерской общаги времен Первой мировой, где-то в душе напрягалась некая мышца, порываясь набрать этот номер, и неважно, что сейчас она была с ним, это доказывало всю мощь павловского рефлекса, вызванного образом телефонного аппарата.
Они вышли на четырехугольный двор навстречу порывам переменчивого ветра, и тот столкнулся с ними сотней мимолетных касаний.
5
В ту ночь тот ветер стал их попутчиком, говорил с ними, живое существо, обладавшее мыслями и волей, они познакомились с ним и понимали его при помощи кислоты. Они спустились в подземку, где лица вокруг были почти невыносимы, как и граффити, и запахи, и переменчивые узоры, и пятна, и подтеки на выстланных линолеумом полах вагонов поезда. Тысячеголосая громада скрежещущей стали. Миллион окурков и прилепленных жвачек, уже черных или вульгарно-серых, еще не почерневших. Внезапно Анна увидела каждого из тех, кто выбросил жвачку, его жвачку, ее жвачку, его бычок на полу, мужчин в костюмах, бродяг, рабочих, пуэрториканских девчонок из Бронкса, нервничающих старух и беспокойных стариков все они множились в ее сознании, как быстро воспроизводящееся общество, медсестры, секретарши, копы; все напоминало странную вставку Совета по рекламе, посвященную обществу. Она закрыла глаза, пытаясь ее выключить, но не сумела, и образ все разрастался, как инфицированный калейдоскоп, пока перед ее глазами не заплясали толпы людей, бесконечный водоворот лиц.
Лепестки на влажной черной ветви, шепнула она на ухо Джорджу.
Он посмотрел на нее:
Боже, только не сраный Паунд.
И засмеялся.
Она смеялась вместе с ним.
Призраки!
Нет, не надо. Он хохотал, согнувшись пополам.
Очевидно, они сошли с ума.
Лица! Толпы! сказала она.
Затем отвела взгляд, позволив ему уплыть вместе с сознанием, пока не сфокусировалась на мелькающих двутавровых балках, черных, как сажа, бля, подумать только, на них держится вся улица там, наверху. Затем Джордж продекламировал:
Один год разливались воды,Один год они бились в снегахО нет, вмешалась она. Никакого сраного Паунда, ни мне, ни тебе. Хватит твоего сраного Паунда!
О, эти звуки: сталь на стали, перестук и грохот, миллионы в день, миллионы в день, и рельсы, казалось, хрипло пели об этом, и Джордж тоже пел ей об этом, склонясь к волосам, туда, где должно было быть ее ухо. Она представила этот мыслительный процесс, определение местоположения уха под волосами. Он пел: миллионы в день. Она и он почти валились друг на друга, но она хотела, чтобы они выглядели нормальными, разве не каждая женщина этого хочет, и почему это так мало значит для стольких мужчин, а хуже всего то, что для самых желанных это наименее важно она хотела, чтобы они сидели прямо, а не испуганно таращились на какую-то пульсирующую точку на стене у чьей-то головы. С каждым новым приступом она снова бормотала: «О боже» и закрывала глаза, но ее настигало головокружение, и приходилось открыть их опять, и на минуту где-то там ей казалось, что придется сойти с поезда, дернуть стоп-кран и убраться из вагона, или ее стошнит, или, чего хуже, она умрет но все прошло. Она попыталась достичь дзен, внутреннего покоя, впустить дух силы в раскрытые ладони. Шум: лязг и визг перегруженного металла, двери хлопают, открываясь и закрываясь, сигналы и крики абсолютнонеразборчивыесообщения из древнего громкоговорителя, словно глас нелепого божества, утратившего надежду на понимание, звук замыкающей проводки и упущенные зловещие истины. Смешанные с парой невнятных электрических слов электрических слов, экстатических слов, казавшихся им понятными.
Он говорит: «Боже мой, боже мой, для чего ты меня оставил?» сказала Анна после объявления кондуктора.
Вообще-то, он сказал: «Следующая Франклин-стрит, осторожно, двери закрываются», возразил Джордж.
Ох, да не будь ты таким засранцем, сказала Анна и ударила его по джинсовому бедру, не очень сильно, но достаточно, чтобы подкрепить свои слова, и оба уставились на то место, куда пришелся удар, как будто видели столкновение кулака с четырехглавой мыщцей, снова и снова, в замедленном воспроизведении. И не могли оторваться.
Вау, наконец сказал Джордж, и они снова начали смеяться. Они были вместе, это удерживало их здесь, позволяло выдержать обострившееся ощущение мира, они смотрели друг на друга с изумлением, или удивлением, или и с тем и с другим, и каждый понимал всю настоящую глубину духа и реальности мыслей, чувств, надежд и чаяний другого. Кислотная ясность, кислотная истина.
Если бы я сказал, о чем ты сейчас думаешь, сказал Джордж.
Долгая пауза.
Конечно, ты бы оказался прав, сказала Анна.
Долгая пауза.
Да, сказал Джордж.
Еще более долгая пауза.
Знаю, сказала Анна. Запомнишь и расскажешь мне потом, и я запомню, а потом расскажу тебе.
Ни хрена, это совершенно невозможно, возразил Джордж. Подумай.
Пауза.
Не могу об этом думать.
Пауза.
Я уже сам не помню.
Пауза.
Что не помнишь?
Вот именно. В этом все дело. То есть именно в этом. Что именно я забыл? Помнить значит жить. Но это и противоположность жизни, так как если ты о чем-то вспоминаешь, то забываешь другое, так? Слишком многое нужно помнить.
И слишком много воспоминаний, причиняющих боль.
Анна знала, что значили ее слова. У него же была своя версия, она видела ее темный силуэт, словно тень внутри.
Они грохотали и лязгали во временных промежутках, миллиарды лет, потеряв друг друга и мир, пока не добрались до Саут-Ферри, где поезд совершал невероятный поворот, чтобы прибыть на кривую платформу, крича в повороте, словно рвалось железо, алюминий и сталь. Рифленые стальные панели, как ряды зубов, автоматически выскользнули из платформы навстречу дверям вагонов, чудовищные зубы, перекрывающие широкий промежуток, возникший из-за круто изогнутой платформы, не совпадавшей с прямыми, как линейка, вагонами. Стальные зубы. Черные и серебряные, мерцают отражения. Она и он поднялись по лестнице наверх, на свежий воздух. Наверху она подумала: медленно или быстро они поднимались? Она уже не помнила. Запах гавани и моря, ощущение молекул, бесконечно атаковавших лица, нырявших в бронхи и легкие, эротический воздух проникал в них, обволакивал их, касаясь самого сокровенного, бесстыдно, настойчиво ласкал их, отрывая от земли, и он спросил: «Ты это чувствуешь?» И в ответ услышал звук, безошибочный, низкий и тихий: она все чувствовала этот воздух, эту ночь, эти оперенные ветром пальцы все оживало, обретало разум, столь яркое, почти невыносимое. Изумительно. И свет: они могли шагать по его лучам, прыгая по миллиону камней, что сверкали в воде. Он остановил ее.
Мы не можем ходить по воде и не можем ходить по воздуху, сказал он.
Знаю.
Нам нужно помнить об этом.
Ясно. То есть у меня уже такое было.
Хорошо.
Кажется, он успокоился, и она была этому рада.
Не переживай, малыш. Никакой херни типа Линклеттера этой ночью не случится.
На паром они перебрались на негнущихся ногах, онемев, телепортировавшись с другой планеты, непривычные к здешней гравитации, ЛЮДИ ЗЕМЛИ они таращились то туда, то сюда, Джордж еле оторвался от невероятных, размером с кулак, вымазанных грязью и сажей клепок и болтов в контрфорсах, крепивших фальшборт к палубе, от линолеума с длинными трещинами, от голосов и лиц. Они поднялись наверх, вышли на палубу по правому борту, уселись, ощущая ветер и невыносимый грохот гигантских двигателей отходящего парома. Отойдя вправо на четверть мили, судно взяло курс на порт, пересекая канал, за которым стояла знаменитая исполинская необычная статуя, покрытая патиной, освещенная со всех сторон, блистающая над морем, и ее зеленые отблики напоминали неоновых угрей на покрытой рябью воде.
Кто мог построить такое? спросил Джордж.
Французы! ответила Анна, и он рассмеялся. Замысел ей нравился. Позади, у кромки воды, на краю земли вздымались безумные громады: немыслимый сад корпораций из камня, стали и стекла. Одна за другой, одна за другой, и затем, в самом конце, на западной оконечности острова, два черных исполина, затмевающие все остальное.
А кто мог построить это?
Мы, со скукой бросила Анна.
Я тут ни при чем.
Неправда, ты мне рассказывал про своего дядю.
Да он просто панели к стенам крепил. Я о другом: чье было решение и кто его воплотил? Они же просто гигантские.
Разговор перетек к поцелуям и ласкам на скамье. Дело принимало серьезный оборот.
О боже, перестань, отстранилась она. Я не выдержу, это слишком.
Он откинулся на спинку скамьи.
Жалеешь, что пропустил последнюю игру первенства?
Знаешь, с тех пор как мне стукнуло семь, я жил, умирал, дышал и не дышал ради этой команды. А теперь ммм Нет. Это все было до того, как мне попалась такая высокосортная высококлассная женщина, как ты.
Киска, ты хотел сказать. Высокосортная киска.
Я бы никогда так не сказал. Слишком вульгарно и унизительно.
Ага, и как раз это ты собирался сказать.
Нет. Вовсе нет.
Она поцеловала его. Вдруг она снова обрела способность целоваться. Малейшее проявление развязности затронуло что-то внутри ее. Он говорил ей, что ее поцелуи самые ласковые. Секс в таком нежном режиме она не любила, но когда дело касалось поцелуев, они должны были быть медленными, гибкими, жадными, влажными. Они кое-что напоминали ему, и теперь эти воспоминания преследовали его. Иногда она легонько терлась щекой о его щетину. Ей овладела маленькая, глупая гордость оттого, что его внимание теперь было приковано к ней, а не к бейсбольной команде.
Что-что?
Твои поцелуи, сказал он.
Да? Интересная тема.
Мать приходила ночью ко мне в комнату и целовала меня.
Когда ты был ребенком, желала спокойной ночи?
Нет, не так.
О.
Как-нибудь расскажу. Но не сейчас. У меня голова взорвется.
О, малыш.
Очень важно помнить, о чем ты лгал, сказал позже Джордж.
Что?
Помнить, о чем солгал, чтобы не облажаться, противореча себе самому.
Ты что, солгал о своей матери?
Нет. Но ты знаешь, о чем я. Например, я сказал одному парню на этаже, что в школе играл в бейсбол. В девятом классе. На самом деле я хотел попробовать, но не срослось. Теперь я должен помнить, что он считает, что я играю в бейсбол.
О, господи, вздохнула Анна. Я такой херни терпеть не могу. От этого я теряю веру в надежность вселенских механизмов.
Но ты так никогда не делала, да?
Ох, какой ветер. Господи, что за ветер, сказала Анна. Джордж засмеялся.
Ветер. В нем время растягивалось, поднималось, падало и плескалось на волнистой воде, создавая внутри себя новые измерения. В какой-то миг Анна прошептала ему на ухо, так как тоже знала об этом, знала, о чем он думает: в нее падают годы и дни[33], он точно знал, что она имеет в виду, точно, что жизнь непреходяща! И за ее пределами, без времени, без срока и без срока, бухта, свет, ветер, смысл всего этого нырял в глубины вод, в глубины земли, о, глубина смысла, самого смысла! Нельзя и помыслить этого. Смысл! Стоять на ветру что значит ветер? ее соски затвердели под хлопковой рубашкой, и он шепнул ей на ухо, что собирается сделать. Он хотел слегка коснуться ее, и она кивнула, и его ладонь прошлась по одному, затем по другому, туда и обратно, ее глаза закрылись, и он понял, что нужно обнять ее за талию другой рукой. Это длилось лишь несколько секунд, но, как и все остальное, запечатлелось на барельефе во времени. Конечно, настоящее было вечным, проблема была в том, как научиться проживать его вечное. Так было после минувшей вечности объятий у поручней в звездном ветре, ночи редко бывали такими ясными, что даже нью-йоркское небо было залито светом нам надо позвонить Карлу Сагану, сказал он ей, это слишком паром причалил к острову Стейтен, гигантские двигатели загромыхали, давая задний ход, противодействуя инерции судна, и паром тяжко врезался в свайный отбойник. БААМ и снова БААМ, Джорджа и Анну почти швырнуло на палубу, треск, скрип, стон дерева и подпорной стены, шум, как гигантский поток гармоничных, отчетливых звуков, треск и стон каждой сваи, дерево растягивается, дерево вздыхает, звучит их хор, пока паром скользит к пристани, машинотворная современная симфония стали и дерева разум терялся, пытаясь различить все эти звуки; все страдальческие лица.