Закат на Светлой сопке - Миронов Александр Леонидович 4 стр.


Громко взвыл Волчок. Старик очнулся. Глядя на жену, озадачено спросил:

 Как же я тебя, милая, снесу на могилку?

Постоял в раздумьях, потоптался, словно был виноват в том, что никого рядом нет, и что проводить в последний путь человека некому. Обидно и грустно. Будто нелюди.

Задумчиво поглаживая бороду, вышел из горницы на кухню и упёрся взглядом в лавку. На лице промелькнула какая-то мысль. Быстро вышел на двор и направился в сарай, где висели колеса от телег, лежали оси со шкворнями.

Мирон снял со штырей четыре колеса, маленькие, передние от лёгких бричек, когда-то существовавших в колхозе. Принёс к верстаку. Хотел и оси принести, но они были длинными, и не прошли бы в двери прикинул он.

Вынул из ограды жердь. Отмерил, отпилил и стал подгонять концы коротышей под ступицы колёс. Затем, смазав солидолом, укрепил колеса на изготовленных осях и зашкворил гвоздями.

Вытащил из дома лавку. Оторвал от неё ножки и уложил на оси. Прибил. Получилась длинная жёсткая повозка, катафалк.

Снял две плахи с заплота и выложил из них скат с крыльца: одни конец досок положил на крыльцо, другой упёр в землю. Вкатил по ним тележку в дом, в горницу.

Попеременно переставляя, то один край, то другой, поставил гроб с табуреток на катафалк.

Поправил покойнице руки, волосы, одежду и присел перед дорожкой.

Кот, обычно по целому лету блудивший в лесах и не появлявшийся даже на корм, выглянул из кухни, блеснул круглыми глазами, как будто спрашивал: "Не прогонишь?"  нерешительно и тихо прошёл под кровать. Откуда уж больше не показывался. Старик хмуро смотрел на него, хотел было прицыкнуть принесла нелёгкая!  но сдержался. Хоть одна живая душа пришла с человеком попрощаться.

Выкатывал катафалк Мирон осторожно. Через порог приподнимал то передние, то задние колеса. А с крыльца спускал по доскам, придерживая сзади. Во дворе прикрыл покойницу крышкой, слегка прихватив её гвоздями.

Принёс вожжи. Прибил их к лавке, впрягся в них и медленно поплёлся со двора, прихрамывая и опираясь на посох.

Замыкал траурное шествие Волчок. Он не выл, не скулил. Шёл, опустив низко голову.

Грязи на дороге почти не было. Деревня стояла на бугре, поэтому вода стекала в Тугояковку по старым вымоинам, не нанося дороге повреждений. Спускаясь в-под гору, старику пришлось распрячься и, зайдя сзади, придерживать тележку. Иногда и подталкивать, если она попадала колёсами в какую-нибудь ямку.

У перекрёстка, что вёл на деревню Светлую и на разъезд Сураново, он развернул возок, впрягся в вожжи и потянул его на Светлую горку, единственная сопка, где растёт лиственный лес, наверное, поэтому её выбрали под кладбище,  чтобы скрашивать быт потусторонний под весёлою листвою.

Подъём к могильнику был крутоват, неровен. Кое-где торчали жилы корневищ. Словно чувствуя кожей, рёбрами эти неровности, Мирон, как только мог, старался осторожно закатывать тележку на гору, чтобы не так тряско было покойнице. Иногда переставлял колеса, подталкивал сзади съезжающий гроб.

Вымотавшись, старик поднялся-таки к заветным четырём холмикам, к свежевырытой яме и, сбросив вожжи, устало сел на мягкую землю. Волчок прилёг рядом. Мирон, отяжелевшей рукой дотронулся до его головы, и тот повернулся. Их глаза встретились. Пёс, как будто увидев в них что-то неотвратимое, жалобно взвыл.

Опустить гроб старик был уже не в силах. Да и как? Думал приладить лёжки и скатить по ним, но получился бы слишком большой уклон, гроб мог стукнуться о стенку. Да и потом, как убрать из-под него лёжки?

Надумал сгрузить гроб на бровку, обмотать вожжами и, опустившись в яму, принять его на себя.

Он поднялся, обхватил гроб, напрягся и вдруг почувствовал, что сил у него нет никаких! Вновь сел на прежнее место и беззвучно заплакал. Немощь и бессилие привели его в отчаяние.

Пёс, неустанно следивший за ним, тоже заплакал.

Успокоившись, старик стал размышлять, как быть дальше? Теперь идея принять гроб на себя показалась нелепой, так как если бы он на это решился, то умер бы, придавленный гробом и собственной женой.

Меж туч показалось солнышко. Его короткий всплеск осветил округу: широкую площадку в пожухлой зелени, оттого скучной, пожалуй, дикой, с чернеющей по средине, как монумент, его избою и на окраине на заречной стороне тремя амбарами. Квадраты бывших огородов, по краям отороченных густым белоголовником выцветшего осота. Разноцветная дорога, извилистая, плоская, напоминала иссохшую шкуру змеи; голый черёмушник, тальник, вербы вдоль Тугояковки; густой кедровник, полукольцом окружающий вымершее село.

Сураново вымирало. Вымирало в рассвет строительства социализма. Маленькая деревушка, одна из сотен, что располагались на необъятных просторах великой и могучей России. Такие деревушки когда-то и создавали ей славу, и составляли её могущество, были духом её. Тем Россия-матушка и была крепка. Но прошли те времена. Другая теперь в России сила. Гораздо бόльшая. Гораздо мощнее и сокрушительнее. Она затмила всё, что до неё ранее существовало. "Цибилизация",  хоть смейся над Груней, хоть плачь, а действительность вот такая. Выросла, окрепла на горбу деревень эта самая цивилизация и забыла про свою прародительницу, наоборот, заглушила её, как пшеницу овсюг. Заросли огороды лебедой, пыреем, а усадьбы чернобыльником. Зачахла нива, ушёл мужик. И где бы ты ни был сейчас: в Туле иль в Твери, на Волге или на Енисее, в Забайкалье или в Приморье,  всюду набредёшь на останки малых деревень. Они напомнят о себе крестами заброшенных могил, ямами обвалившихся подвалов, пригорками, истлевших фундаментов, поросшими плесенью столбами, заросшими травой дорогами, кое-где и того уже не сыскать истлело, кануло в небытие. И всё так быстро! Так неожиданно! Прямо на глазах. На твоих глазах. Казалось бы, давно ли ты подростком пособлял родителям малой подмогой: пас гусей, свинок, коровушек; потом сам косил траву для них, позже пахал, собирал урожай,  обучался крестьянскому ремеслу, чтобы стать хозяином, наследником. Кажется, вот недавно, стоит только оглянуться назад

Потом перестраивал мир, призывал народ к светлому будущему, искренне веруя в него, в рай коммунистический на земле. С верой перестраивал и быт, и жизнь в деревне, ломал обычаи, может и судьбы (как знать?). Вот только грустно. Грустно и обидно отчего-то. И порою стыдно перед людьми, которых ты как будто бы обманул, поскольку был проповедником этих идей, призывал, а кого и принуждал, и они шли. И к чему пришли? Как-то не всё в этой жизни сложилось, как-то до обидного не всё Порой ему казалось, что он не в своей деревне, не здесь, в Сибири, а где-то там, на западе, где война прошла опустошающим вихрем, спалила и осиротила сотни деревень, оставив о них лишь скорбные напоминания. В эти минуты как будто бы чей-то чужой голос вычитывал фамилии хозяев, некогда существовавших дворов, и что ни фамилия, то волна по сердцу и непроизвольный вздох, и почему-то о некоторых своих односельчан вспоминал, как о без вести пропавших.

Первые годы Советской власти вплоть до самой войны, да и некоторое время после войны, жила на селе какая-то сила, что невидимой нитью связывала крестьян в одну большую и дружную семью, заставляя жить одной общей заботой. Что это была за сила: нужда? бедность?.. Буквально через год они поселились в деревне после коллективизации. По неопытности всё общественное разом спустили, и к весне стали зубы на полке сушить от голода Но нет, не нужда и бедность. Что-то другое. Нужда и бедность скорее играли хоть и объединяющую роль, а сплачивала всё же вера в будущее: в завтрашний день, в следующий год И эти "жданки" стряпал он, и те, кто повыше его были. И люди верили в них, надеялись. Тебе верили, на тебя надеялись. И, конечно же, на Партию родную, на Правительство родное. Верили, что ещё немножко, ещё чуть-чуть, и будет не жизнь, а малина. Не все конечно, но большинство. Те, кто не верил, находил предлоги, чтобы сбежать, спивался или становился врагом колхозов и совхозов, Советской власти. И вот, нет ни врагов, ни недругов, и крестьян тоже нет. И теперь жизнь настала, та самая райская; сам себе хозяин: и председатель, и бригадир, и сеятель, и хранитель. А теперь, и хоронитель.

Мирон покусывал жёлтый ус и молчал. Не с кем было разделить свою боль-печаль, грусть свою. Молчал, чувствуя свою незащищённость перед той мёртвой кладбищенской тишиной, где уже не умом, а всеми фибрами души понимаешь силу и неотвратимость подступившего конца.

Солнечный луч высверкнул и нужную мысль.

Мирон положил окурок на спицу колеса и, кряхтя, поднялся. Обойдя могилу, взял лопату и, обваливая землю в яму, стал удлинять её со стороны подъёма. Рыл медленно, часто останавливаясь. Задумчиво покуривая, оглядывал родную сторонку, как будто бы хотел запомнить её.

Поздно вечером был готов пологий въезд в могилу. Мирон почистил, притопошил ногами свежевырытый вход и вкатил по нему повозку.

Четвертую ночь Матрена переночевала в могиле на колёсах.

Ночью небо не плакало, и утро выдалось погожее. Солнце было ярким, и с его первыми лучами у могилы появился старик. Он пришёл вместе с четвероногим другом, теперь не отстававший от хозяина, и принёс табурет. Поставил его у вырытого въезда. Сошёл в могилу и выкатил катафалк. Снял крышку гроба: пусть подышит голубка ещё. И сел к нему лицом, притих.

О чем он думал? Пожалуй, о том же, каждодневном. За эти дни он ничего не ел, не хотел, словно со смертью жены, у него отмер и желудок, по крайней мере, чувства голода он не испытывал, только изредка пил воду. Кусок не лез в горло. Вместе с чувством голода отмирали и думы, мысли, может быть, и мозги. Он отрешался от мира, с которым решил порвать, ушёл в себя, как в скорлупу орех. И все делал под действием слабого импульса здравого смысла. И этот смысл заключался в том, чтобы самому наладить последний их приют. Надеяться не на кого.

Он сидел, положив руки на колени, спина была согнута, голова склонённая, непокрытая, и прохладный ветерок обдувал на ней жидкую белую поросль.

Впалые щёки, удлинившийся нос, нависшие брови, отсутствующий взгляд и мертвенная бледность старика привели собаку в исступление. Волчок завыл, заплакал.

Старик вздрогнул и осуждающе посмотрел на верного товарища, дескать, успокойся, всё кладбище всполошишь. Волчок примолк, но носом продолжал издавать слабые звуки.

Мирон поднялся. Постоял, посмотрел на жену и, вздохнув, принялся за дело.

Примерно в полуметре от стены поставил принесённый табурет. Подкатил к нему катафалк и, приподняв край гроба у изголовья, ногой стал выталкивать из-под него тележку. Освободившуюся часть гроба поставил на табуретку. Затем, приподняв другой край, ногой вытолкнув из-под него тележку совсем, опустил его на землю.

Матрена лежала под углом и, казалось, прищурилась от яркого света. Лицо посветлело, и синева отступила.

Собака недоуменно смотрела сверху с бруствера могилы на свою бывшую хозяйку, то, поскуливая, то, приветливо помахивая хвостом. Переводила взгляд на хозяина и, не получая никаких разъяснений, вновь скулила.

Мирон прошёл к изголовью, приподнял его и, оттолкнув в нишу табурет, осторожно опустил гроб.

День разыгрывался. Радуясь последнему теплу, оживились птицы. От земли поднималась испарина. Мирон сидел на солнышке на табурете, сгорбившись и, уже казалось, ушёл душою на вечное житиё в эту могилу. Сидел долго, глядя на холодное лицо Матрёны. Мысли его были ещё о земном: о тревожной и дерзкой молодости; о своей красавице жене. О том, как он со своими партизанами отбил её у белогвардейского офицера, который прихватил не только провизию для своего отряда, но и пять девушек, среди них были Мотя и Груня,  в том бою он и получил увечье, пуля прошла через кость чуть выше щиколотки. О том думалось, как тяжело жилось

Очнуться заставил Волчок. Он тормошил за полу старенького пиджачка и как будто бы негодовал: очнись, ты же ещё живой!

Старик повернулся к нему, протянул руку и погладил. Пёс облегчённо вздохнул.

Более на открытом воздухе Матрёну держать было нельзя, появился запах.

Мирон поцеловал жену в лоб, посмотрел на неё долгим взглядом в последний раз и накрыл крышкой гроб. Топором вбил четыре гвоздя по два с каждой стороны,  угольком нарисовал на крышке крест и, встав на колени, начал подавать гроб в нишу. Вначале сдвинул один край, перебравшись к изголовью, другой, пока не задвинул гроб полностью в нишу.

Покончив с этим делом, устало сел на дно могилы и, привалившись к углу, беззвучно заплакал.

Ушёл домой, когда солнце склонилось на закат.

Но перед заходом его появился на могильнике вновь. Принёс крест. Однако вкапывать его не стал. Положил на взгорок, основанием к краю ямы. Ещё раз прочитал то, что написал дома на перекладине креста.

"Суранова Матрёна. Суранов Мирон. 1971г. Октябрь".

И, удовлетворившись, видимо, этим, похромал домой.

Мирон не был религиозным человеком, и раньше, когда была жива Матрёна, у них возникал вопрос: что заказывать им на могилы? Было решено: ей крест, ему звёздочку на маленькой тумбочке или на столбике. Теперь же, когда у них могила была одна на двоих и когда просить и заказывать что-то для оформления могил некому, он не стал мудрить, сколотил берёзовый крест и решил под него лечь вместе с Матрёной. Все мы под Богом, чего морочить голову?


Теперь пора было позаботиться и о себе.

Вначале немного обстрогал доски, потом из них сколотил гроб. Так же, как и в предыдущем, рассыпал по днищу стружку. Затащив его в дом, установил на столе на кухне. Застелил простыней днище. Крышку гроба приставил к стене под полатями. И уж после этого затопил во дворе в поварне печь для согрева воды. Баней пренебрёг. С нею больше возиться, а время не ждёт

Из сеней, достав из ларя шмат копчёного мяса, ковригу хлеба, вынес Волчку. Но тот, глядя на хозяина грустными слезящимися глазами, ни к чему не притронулся.

"Ну, ничего, потом съешь",  подумал старик.

Нагретую воду вылил в корыто, в котором стирала Матрена, разделся донага и встал в него. Мылся тщательно, не торопясь. Потом облачился в приготовленное белую рубашку, в кальсоны. Уйдя в дом, там оделся в костюм, и с такой тщательностью, как будто собирался в гости к весьма уважаемым людям. На нём были новые чёрные полуботинки, белая сорочка и тёмного цвета костюм. Осталось причесаться, и парень будет хоть куда.

Затем вернулся на двор, перевернул корыто вода растеклась по ограде,  и отнёс его к сараю. Повесил на чоп на стене.

Достав курево, присел у верстака. Долго курил, задумчиво уставившись в одну точку.

Когда сгустились сумерки, старик лежал в гробу.

Уснул он не сразу, а, уснув, спал неспокойно. Снился или чудился ему один странный сон. Зима снилась. Со жгучими морозами, треск деревьев прослушивался далеко и звонко. Лопнувшее дерево издавало хлопок, похожий на выстрел, и можно было по его силе судить, какое лопнуло тонкое или толстое. И кругом снега и снега. Только по неровностям и провалу в сплошном снежном покрове можно было определить, что когда-то здесь проходила чья-то повозка.

"Это мой след,  думал он сонно,  я ж недавно детей к себе в Сураново вёз. Больше-то кому тут ездить?"

И поэтому снежному целику, порой утопая в нём, брёл человек. Одет он был в старый кожушок, без шарфа с раскрытой шеей. На голове старая солдатская шапка-ушанка. На ногах подшитые валенки с высокими голенищами. Человек бредёт долго, он притомился. И, кажется, поморозился. А день стоит серый, словно бы обесцветился.

В глубоких потёмках путник вышел к тому месту, где когда-то стояла деревенька Тёплая. Человек оглядывается по сторонам, но негде и не у кого обогреться. Он от усталости тяжело дышит, помороженные руки прячет за борта полушубка. Шея и верхняя часть груди, видимо, тоже замёрзли, и он, наклоняя голову, подбородком и дыханием старается отогреть озябшие места.

Мирон во сне старался приглядеться и признать, что за человек в столь неблагоприятное время бродит по обезлюдевшей земле? Порой ему казалось, что это он сам, ведь было такое с ним когда-то, по молодости. Но он тогда вышел к деревне Светлой, к людям вышел. А этот кого тут сыщет, к кому зайдёт? Ведь вся Россия теперь пустая. Нет теперь одинокому путнику нигде пристанища. Негде ему обогреться, не у кого спросить помощи, и потому он обречён. Вся надежда на себя, на свои силы. А где их взять? Нет у мужика больше сил, иссякли. И потому бредёт он один, усталый и одинокий.

Назад Дальше