Спасти князя Игоря - Борис Иванович Соколов 9 стр.


Сколько бы ни было с тех пор праздников и самых настоящих елок никогда больше я не вдыхал такого сильного хвойно-смолистого аромата. И никогда больше елка не казалась мне столь красивой.

В последний вечер сорок третьего года спать я конечно не мог и сидел за столом вместе с мамой Таней и Марией Федоровной. Отца с нами не было. Может, и в эту ночь его не оставляла работа, а может и нет. У него была своя сложная, неведомая мне, жизнь.

Я почти не слышал разговора женщин, смотрел на елку и думал о том, как всё же хорошо жить здесь, где зимой много снега и растут ёлки, и как жаль, что далеко-далеко, в ауле, теперь скучно и, наверно, свистит ветер, гонит песок Абдунаби, дедушка, бабушка сидят на ковре при свете коптилки и у них совсем нет ёлки

 Мама,  сказал я,  давай позовем к нам дедушку и бабушку, и Абдунаби, пускай приезжают

Мама Таня засмеялась.

 Что ты, Сереженька Ты вспомни, как мы ехали. Это же очень далеко, и потом нельзя, идет война.

«Да, правильно,  подумал я,  нельзя. Война. Как это я о ней забыл?»

Подперев кулаком щеку, мама Таня печально смотрела, как Мария Федоровна собирает со стола карты.

 Тетя Маша, а бывает, что карты врут?

 Бывает, что и врут, Танюша,  охотно согласилась Мария Федоровна.  А мы вон чего мы сейчас по-другому

Запалив свечу, она погасила керосинувую лампу, потом скомкала лист газеты, положила на чистое блюдце, поднесла его к стене и подожгла на стене заплясали тени. Женщины притихли. Я заметил, как мама Таня потихоньку смахнула непрошенную слезу, и мне тоже стало грустно. Не было никаких вестей ни от матери, ни от Володи, с которым я перед войной катался на трамвае,  из ремесленного училища он удрал на фронт, да так и пропал.

Что же можно было увидеть в узорах оранжевого и розового тления бумаги, в отсветах и тенях на стене? Мария Федоровна шептала что-то, но нельзя было разобрать что. Не мог я знать тогда, что, быть может, тысячи женщин по всей России так же вот гадали в эту ночь, затаив дыхание и следя за пламенем в надежде хоть как-то заглушить тревогу о близких, воюющих с врагом.

Подарили мне замечательную книжку, которая сразу сделалась моим верным другом и собеседником, я мог подолгу сидеть и рассматривать картинки Огромная луна в морозном круге высоко повисла над бескрайней, заснеженной степью, по которой, теряясь вдали, вьется, убегает санный путь, а по нему уже далеко одиноко трусит лошадка, запряженная в сани И рисунок этот как будто был каким-то чудом переведен в слова, перелит в стишок, напечатанный тут же, в уголке. Его я знал наизусть, и всё вместе было очень близко мне: я и сам недавно полеживал в санях и видел и «свет небес высоких», и мерцающую под ними белую пустыню и ощущал во всей этой огромности наш «одинокий бег»

Чудная картина,Как ты мне родна!Белая равнина,Полная лунаСвет небес высокихИ блестящий снег,И саней далекихОдинокий бег.

Это было удивительно, ведь всего-то: короткие в два-три слова восемь строчек! Но я чувствовал их сильную власть над собой и она была такой же, как власть луны, равнины, дороги

На следующей странице начиналась сказка «Два брата». Первые же строки завораживали, после них нельзя было остановиться, не читать дальше.

«Деревья разговаривать не умеют и стоят на месте как вкопанные, но все-таки они живые. Они дышат. Они растут всю жизнь. Даже огромные старики-деревья и те каждый год подрастают, как маленькие дети».

И в первый раз, когда мне читали, и потом, когда я уже научился читать,  я переставал дышать в том месте, когда Старший выгонял Младшего неодетого!  из дому, из тепла и света в темную, морозную ночь. Мне чудилось, что я слышу, как Младший стучит кулаками в дверь со двора. Больно мне было за Старшего, который, решив прочесть всего пять строчек «Приключений Синдбада-морехода»,  зачитался и позабыл о Младшем, оставшемся на морозе. И в меня проникал тот ужас, с котором он кинулся во двор

«Стояла темная-темная ночь, и тихо-тихо было вокруг Брат пропал бесследно. Свежий снег запорошил землю, но и на снегу не было следов Младшего. Он исчез неведомо куда, как будто его унесла птица Рок».

Сердце мое сильно стучало, до слёз было жаль обоих: и бедного Младшего, и несчастного Старшего с его опоздавшим раскаянием: «Ах, если б всё передвинулось на два часа назад!».

Но нельзя повернуть назад, весь ужас был в том, что ничто не возвращается и это изводило душу своей безысходностью

Магическая сила заключалась еще в одном коротком стихотворении его я тоже знал наизусть:

Ты каждый раз,Ложась в постель,Смотри во тьму окнаИ помни, что метет метельИ что идет война.

Я был уверен, что эти строчки обращены прямо ко мне. Я не мог забыть о том, что война продолжается и что там, на войне, моя родная мать. Перед тем как лечь спать, я невольно поворачивал голову к окну и сквозь морозные узоры на стекле вглядывался в проступающую черноту зимней ночи, слушал визг вьюги и представлял себе занесенную снегом степь, жуткую, ледяную ночь и лежащих на снегу бойцов (такой рисунок я видел в книге). Это видение вызывало в памяти слова и мелодию песни, которую пела у моей кровати мать перед отъездом (позже песня так и останется для меня вроде колыбельной).

«Тёмная ночь только пули свистят по степи».

Среди бойцов, лежащих на снегу под пулями, я видел свою мать и ее брата Володю. Если бы я умел и мог, я бы молился за них, как это делает Мария Федоровна, но не было никакой уверенности, что где-то услышатся мои молитвы.

Потом в жизни моей книг всяких будет много, но эта как первая любовь оставит в душе неизгладимый след.


Ушла зима и грянула весна весна средней полосы России настоящая, которую, естественно, я толком не помнил и теперь словно наблюдал впервые. И с первым теплом, с первой нежной, зеленой травкой и с каждым новым днем всё более раздвигались границы наших мальчишеских странствий по окрестностям.

Ранней весной, когда уже сошел снег, но холодная почва еще насыщена влагой, мы носились повсюду, беспечно мяли землю голыми пятками. В черноземе быстро протаптывались гладкие тропки и земля уже мягко пружинила под ногами. Отец, крестьянский сын, не только не препятствовал моей беготне с местными ребятами, но поощрял эти постоянные порывы унестись куда-нибудь с очередной ватагой.

А уж праздники взрослых никак не могли обойтись без нашего участия. Тем более такой замечательный праздник, на который собирались все жители поселка уж это я видел впервые в жизни.

Внутри парка, в саду, на большой поляне на первой нежно-зеленой травке принаряженные мужики и бабы, парни и девушки яркими кучками пестреют в разных местах. Подойдя поближе к одной кучке я увидел: луб длинный, снятый с тонкого дерева и похожий на желоб, кусок коры поставлен с наклоном к земле, верхним концом на рогулину, воткнутую в землю. На вытоптанный в траве пятачок у нижнего конца луба скатываются пущенные кем-нибудь сверху разноцветные, а то и красочно разрисованные яйца. Все стоящие вокруг с увлечением наблюдают за катанием яиц, обсуждая подробности. Девушки и женщины по случаю пасхи одеты в нарядные ситцевые платья, а кое-кто из парней красуется в хранимых со старых времен отцовских кумачовых, голубых, белых косоворотках.

Эта пасха для всех была как-то радостна по-особому: казалось, в самóм весеннем воздухе уже чувствовалось приближение желанной победы.


Помимо всего прочего, для меня, недавнего жителя пустыни, знакомство с новым распахнутым разнообразным зеленым миром было ошеломляющим.

Огромный парк начинался недалеко от нашего дома. Вдоль левого его края стоял длинный ряд могучих тополей за стволом любого из них могла спрятаться, например, куча ребятни. Тропа под тополями то здесь, то там, словно гигантскими узловатыми пальцами, была схвачена-пересечена толстыми змееподобными корнями. Запрокинешь голову высоко, под самым небом, едва разглядишь верхушки деревьев, будто не облака плывут мимо, а они, эти вершины, парят в небе. Глянешь на заскорузлую, всю в морщинах да глубоких бороздах, толстенную кору и покажется, что старцы стояли на этой земле всегда.

«Деревья разговаривать не умеют». Ах, как жаль, что так устроено в мире!

Когда я в первый раз шел под этими тополями, я чувствовал себя таким махоньким и потерянным и ощущение это не забылось и всплыло в памяти позже при чтении книг. Как хорошо я понимал страдания Маленького Мука, блуждавшего в дремучем лесу! Воображение мое рисовало наши тополя, непроходимые заросли терновника и ежевики всё это сопровождало моих героев.

Спереди, по всему фронту парка, до самого пруда тянулся ров, над которым был вал, обсаженный вишнями в разгар лета это был предмет нашего постоянного внимания. Удержаться от набегов нам, ребятне, было никак невозможно. Крадучись, перебраться через ров нам ничего не стоило, и вот они, уже под рукой шершавые, с шишками янтарного клея, толстые стволы в густых кронах, будто густо обрызганных тёмными пятнышками этими тёплыми, брызжущими соком, вишнями Но этого было мало: за вишенником прятался фруктовый сад и тоже магнитом тянул нас, мелюзгу, к себе. Слухи, согласно которым старик-сторож стрелял в нарушителей солью, нас не останавливали.

Без сомнения, это был своего рода спорт. Набеги наши начинались уже при появлении зеленых, еще кислых на вкус, яблочек. Ах, как слодко было прятаться в зарослях неподалеку от какой-нибудь яблони, а потом что есть духу уносить ноги от сторожа, кубарем катиться в канаву и, выскочив из нее, нестись к спасительным сараям!

Не помню, как относился к подобным проделкам мой отец. Вряд ли для него это было тайной. Сторож гонял нас, как надоедливых птиц, но не было случая, чтобы кто-нибудь из нас пострадал.


Начавшийся сорок пятый год для нашей семьи был богат событиями. Пришло письмо от Володи он заканчивал войну в Австрии. В письме была фотография с надписью: «Смотрите, вспоминайте и никогда не забывайте», а на снимке курносый солдатик, гвардии рядовой, с худенькой грудью, украшенной медалями (лишь гораздо позже, став взрослым, я до конца осознал, что солдатику этому, всю войну пропахавшему на передовой, в полковой разведке с ее постоянными, неизменно опасными, ночными вылазками за линию фронта, в тыл врага,  на тот момент было двадцать один год!). Эта замечательная весть совпала с возврашением домой матери теперь уже насовсем. И эти два счастливых события были омрачены расставанием с мамой Таней выйдя замуж, она уехала к мужу.

И, наконец, пришла весть о победе.

Я глядел на взрослых, танцующих в парке под патефон, поставленный на траву среди них были и отец с матерью видел, как все до слез радуются долгожданному окончанию войны, и я тоже старался принять участие в празднике. Всеобщая радость заражала, хотелось сделать что-нибудь хорошее, добавить и свою долю во всеобщее веселье. Я переходил от одной группы к другой где плясали, смеясь и плача, где пели и тут услыхал, как кто-то спел «яблочко». Но здесь было пропето не так, как я слышал прошлым летом у деда, когда песенку пел Семен. Вернувшись к патефону, я дождался момента, когда отец подошел, чтоб перевернуть пластинку и, желая повеселить публику, отбил дробь ногами:

Эх яблочко куда ты котисся попадешь милой в рот не воротисся Эх яблочко да на тарелочкенадоела мне жена пойду к девочке.

Однако реакция слушателей была полной для меня неожиданностью: все, кто тут был, как-то притихли, а мать на меня рассердилась в первый раз я видел ее сдвинутые к переносью брови и сверкающие гневом глаза. Я опешил и ничего не понимал. Лишь видно было, что я кого-то чем-то задел, и я смутно чувствовал, что виноваты слова песенки Но что в них такого? Допустим, надоел мне Сашок Усков я раздружился с ним, а больше стал играть со Славкой или с Петькой А может, я просто плохо спел?

Отец разрядил атмосферу какой-то шуткой все засмеялись и тут же забыли о досадном происшествии. Радость победы затмила всё.

Да и я тоже скоро позабыл о нем. Вместе с общей на всех, большой и светлой, радостью была у меня маленькая, своя: мне исполнилось семь лет и в этом году я пойду в школу. Ждать осталось недолго.

Смотр-парад

Белó в городе было от снега: от сумеречного света его казалось, что, спутав время года, опустилась с неба, легла на улицы белая ночь.

Но стоял декабрь. И черное небо висело над самыми крышами огромной маскировочной сетью, накрывшей город. Колючий Балтийский ветер разгуливал по улицам и переулкам Васильевского острова, заворачивал в подворотни, залетал в глухие, мертвые каменные дворики. Немного встречал он людей на своем пути, но уже не был им так страшен, как в первую блокадую зиму: кончался сорок третий год, и в людях, оставшихся в городе после всех смертей и эвакуаций, теплились новые надежды на освобождение.

По Гаванской мимо темных безжизненных домов легким колеблющимся строем, стараясь бодрей отбивать шаг, шли юнги целая рота.

Эх Ладога! Родная Ладога

Ломкие голоса подростков складывались в нестройный хор, но это было неважно. При виде редкого прохожего они нажимали на все педали.

Одеты: кто в бушлаты, кто в шинели не по росту, мешковато нельзя сказать сидевшие скорее висевшие на их костлявых фигурах, в ботинках не по ноге (что делать? с обмундировкой в нужный размер было туговато)  они двигались пустынной, будто вымершей улицей.

Сейчас их никто не видел. А днем смешны и жалостны на вид показались бы юнги глазу повстречавшегося военного человека: шапки едва на ушах держатся, тонкие шеи торчат из несоразмерных воротников

Но он был бы неправ, тот прохожий сами юнги ничуть не унывали, их молодые сердца были устремлены в будущее, сулившее им всё, о чем они мечтали, подсчитывая дни до окончания своей школы юнг. Впереди были морские сражения с ненавистным врагом, подвиги во славу Отечества. Что касается вида юных моряков, тут причин для расстройства и вовсе не было: новенькая парадная форма уже ждала своего часа. В тумбочках, называемых по-корабельному рундуками сложенные аккуратными стопками уже лежали новые тельняшки, форменки, матросские воротники, а брюки, с тщательно расправленными штанинами, «отглаживались» под матрасами Вся рота жила завтрашним днем: будет баня, потом построение, смотр, который будет принимать сам шеф школы потомственный моряк, капитан первого ранга Бутаков.

Недаром Ладога роднаяДорогой жизни названа!

У Илюши Алехина, как и у каждого из пацанов, одетых в морскую форму, была своя дорога жизни, которая привела его в школу. И дорога эта была похожа на десятки других: отец Алехина воевал, и уж больше года от него не было никаких вестей наверно, погиб; мать умерла он остался один. И настал такой день, когда пошатываясь и дрожа всем телом его бил нутряной голодный озноб он брел по улицам, не понимая, куда идет и зачем. Он знал одно: он дошел в жизни своей до последней точки, когда остается как-нибудь умереть. Он думал тогда: если случится артобстрел, он не станет бежать и прятаться пускай убивают ему всё равно. Глубоко в душе таилась глухая обида на взрослых. Сами не могут отогнать от города фашистов, а таких как он, которые могли бы воевать, не берут в армию. А он, между прочим, ходил в школьный стрелковый кружок и был чемпионом школы, в десятку попасть ему ничего не стóит. И он мог бы отомстить и за отца, и за мать, и за город Так думал он тогда и, повернув за угол, столкнулся с каким-то мужчиной. И не сразу понял, что говорит ему этот широкоплечий человек в черной морской шинели

Эх Ладога! Родная Ладога

Юнги пели песню уже не в первый раз, хотя прохожих не попадалось и мертвые дома хранили к пению полное равнодушие. То была любимая песня мальчишек, готовящихся стать воинами,  песня, связавшая их с оставшейся за кольцом блокады Большой Землей, с мирным прошлым, которое сейчас казалось таким далеким.

Назад Дальше