Неизвестность искусства - Светлов Игорь Евгеньевич 5 стр.


Современная европейская цивилизация воспринималась им как нечто ущербное. Жизненные реалии Второй империи во Франции давали пищу для подобных взглядов. Нельзя не вспомнить полную критических метафор поэзию Бодлера, разоблачительные романы Золя, потрясение, которое испытал в соприкосновении с парижском светским кругом Ван Гог. Хотя социальные проблемы мало волновали устремлённого к идеальной гармонии художника, Моро не был равнодушен к судьбам своей страны. Седан и Парижская Коммуна потрясли его. Целое десятилетие не выставлял он свои работы в Салоне. Почти не выходил из дома. В отличие от своих коллег, опьянённых бесконечным множеством перебивающих друг друга жизненных впечатлений, он стремился изолироваться от них. Абстрагирование от своего времени стало для него безоговорочной необходимостью. Для тех же, кто вдохновлялся окружающей жизнью, такая позиция казалось причудой не вполне нормального человека.

Не стоит, конечно, преувеличивать уникальность этой несовместимости на фоне XIX в., он был богат как примерами поэтизации современной жизни, так и творческой одержимости прошлым. Начиная с классицизма, мало интересного в станковой картине, но придавшего архитектуре и скульптуре благородный монументализм, многое в это столетие питалось взглядом в прошлое, его возрождением. Вдохновлённый античностью классицизм был самым очевидным примером господства идеала над повседневной жизнью. Более контрастные отношения утверждались в романтической живописи, но и там идеальная возвышенность героя, получившая подпитку в барокко и искусстве Средневековья, была своеобразной доминантой. Появившиеся в разные десятилетия XIX в. такие стилистические варианты, как «неоренессанс», «неоготика», «византинизм», выдавали тяготение к художественным эпохам как мышлению, освещённому примерами прошлого. Всё это опровергает сомнения в укоренённости Моро в назначенном ему судьбой для жизни и творчества веке.

Однако в перемены, которые произошли во второй половине столетия, когда традиции и история, возвышенные представления о человеке всё больше уступали во французской живописи любованию повседневной жизнью, Моро с его преданностью вековым ориентирам художественной культуры явно не вписывался.

В чём-то художник явно отставал от своего времени, в чём-то сознательно отступал от него в прошлое. Но были аспекты, в которых он это время опережал. Талантливо и индивидуально намечал Моро движение французской живописи к символизму. Показательна уже его ранняя заявка «Эдип и сфинкс». Никто в Европе, считая и его соотечественника Пюви де Шаванна, интриговавшего многих видами мрачных замков на пустынном берегу моря немецко-швейцарского живописца Бёклина и одно время опередившего всех в образном мышлении английских прерафаэлитов (испуганная и умилённая ангельской вестью Мария в интерпретации Россети, и лежащая на дне тихой реки, одетая в роскошное платье Офелия), не решился на поединок идеального героя и впившейся в него химеры. Другая вариация на тему жизни и смерти картина Моро «Мёртвый поэт и кентавр»  контраст брутальности и невесомости, тяжести жизни и желанного ухода в другой мир. Цепь символических образов не прерывалась у художника и позднее. Пробирающая по перевалам, теряя себя и мир Сафо, гибнущий во всемирной катастрофе Фаэтон, укрощающая своей сонной красотой грозного великана Полифема Галатея

Моро предстаёт в этих вечных темах поэтом и философом. Но даже когда он использует популярный в искусстве мотив, его композиции обретают такое изящество, такую привлекательную наивность, что кажутся неожиданно увиденными фрагментами поэтической жизни. Вечность у Моро полна очарования и естественных движений. Срок давности оказывается в этих мифологических композициях снятым, но не до такой степени, чтобы приблизиться к реалиям современной художнику эпохи. В картине «Гесиод и музы» (1860) прерванное знаками восхищения встречающих движение тесно сгруппированных фигур полно грации и красоты. Как символ чистоты, маячит на фоне деревьев пробуждающий воспоминания о Жерико и Делакруа образ белого коня. Перефразировка мотивов античности и романтизма для Моро желанный предлог, чтобы превратить восхищения красотой и бесконечностью мира в глубоко личное и одновременно вселенское переживание. Символична и эта многослойная символика, и полная музыкальности пластика картины, и само сочетание ритмов идущих обнажённых фигур с изяществом колорита.

Стремясь вернуться к первоначалам человеческой жизни, Гоген бежал от цивилизации на далёкие острова. Какой географии, каким временам отдал предпочтение Моро?

По мнению Теофила Готье, он мысленно часто переносился в своём воображении в XV в. Добавим: не только в эти, но и в более поздние времена в Италию следующего века, что можно рассматривать как параллель стадиальному движению прерафаэлитов, но также и в великий мир античности, а в финальный период на таинственный и мистический буддийский Восток. В этом необычно широком ареале Моро не искал убежища, не пытался включиться в неизвестную структуру жизни (что также отличает его от Гогена, с азартом постигавшего обычаи таитян), а вдохновлялся эстетической и духовной высотой далёких эпох. Такая избирательность, такие культурно-исторические пересечения, много говорят о масштабе и ориентации его искусства.

Возвращённая после относительной паузы предшествующего столетия в круг человеческих интересов, с азартом обсуждаемая, занявшая одно из первых мест в развитии гуманитарной мысли, история в XIX в. многое значила для человечества.

Возрастающе привлекательная, благодаря документальным и археологическим открытиям, вновь и вновь заявленная как одна из ведущих тем литературы, оперного искусства, театра, она давала новые краски духовной и эстетической жизни своей эпохи. В XIX в. диапазон её бытования распространялся от попытки понять смыслы исторических процессов до увлечения поверхностной коллизийностью, от влюблённости в предметный антураж той или иной эпохи до творчества легенд и мифов. Всё это отражалось в живописи, то полной взрывов и конфликтов, как у Делакруа, то народно-эпической, как у Сурикова, то костюмировано-правдоподобной, опирающейся на археологию, как в картинах Матейки. Спорили между собой разные варианты театрализации истории. У Пилоти превращение конфликтных ситуаций в зрелищную драматургию искусства сопровождалось аффектацией поведения персонажей, присущей оперной сцене. Напротив, трактовка эпизодов средневековой истории Деларашем близка по жанру к документальной драме.

Восприятия Моро было иным. Меньше всего ему хотелось иллюстрировать историю. Он не хотел изображать битвы или достоверно восстанавливать облик исторических событий и героев. Не думал выводить на историческую сцену народные массы, как это делали русские реалисты. Далека была ему и популярная во французской и бельгийской, а также английской живописи (Мейсонье, Галле, Миллес) романтика рыцарства. Моро не проявлял рвения к обнаружению неизвестных фактов истории и не пытался её объяснить, как некоторые выдающиеся умы XIX в., начиная с Гердера. Нельзя сказать, что вещные субстраты истории для него ничего не значили. Интерпретируя трудно отделимые от древней истории мифологические сюжеты, он обращал внимание на декоративный антураж разных времён, вспоминая средневековые и ренессансные костюмы, изощрённые туалеты рококо. Но это не вписывалось в этнографический бум, не сводилось к воссозданию известных образцов.

В предисловии к каталогу прошедшей в ГМИИ им А. С. Пушкина выставки «Лики истории» (2010) М. Свидерская объективно определяет место Моро во французском изобразительном искусстве, связанном с тенденцией историзма. «Во французской художественной культуре присутствуют все фазы бытования историзма: «историзм современности» в формах синтеза идеального и реального у Давида и в русле «романтического историзма» у Жерико, Делакруа, Домье; опыт историзации пейзажа в ряде работ К. Коро, хорошо сделанный, усреднённый «историзм прошлого» в творчестве Делароша, Дюма отца, Скриба, «реалистический историзм» О. де Бальзака, Э. Золя, Г. Флобера и Г. Курбе; салонный, «постановочный», крупноформатный историзм Т. Кутюра; «символический историзм» П. де Шаванна, М. Дени, О. Редона, Г. Моро, представленного на выставке, и П. Гогена. «Диаграмма» эволюции историзма во Франции не знает разрывов и поэтому выполняет роль общеевропейской магистрали, основного ствола, на который опираются, с которым соотносятся все другие варианты рассматриваемого феномена»[16]. Можно по-разному ощущать принадлежность того или иного художника, писателя к ракурсам историзма, спорить об усреднённости историзма Делароша, в полотнах которого отказ от героического пафоса и приближение эпизодов истории к привычной человеческой жизни были шоковыми в историческом сознании современников, или рассуждать о «реалистическом историзме» Флобера, умевшем так соединить фантазию и реальность, прошлое и настоящее, жизненную вибрацию и экзотизм, что возникал близкий литературно-живописный синтез, нечто промежуточное между эссе и мифом. Но в целом в стройной и широкой схеме Свидерской есть вызывающие согласие подходы. Историзм предстаёт в ней как многоплановое по стилю и концепции явление, объемлющее весь XIX в. (обычно это направление связывают только с его поздней хронологией). Искусство Моро обретает свой истинный облик именно в этом контексте.

Его правомерно рассматривать вместе с теми европейскими живописцами, которые ощущали историю как нечто неотделимое от культуры.

И всё же однажды художник попытался осмыслить историю в более широких границах как путь человечества. Посетителей выставки «Лики истории» в ГМИИ им. А. С. Пушкина в Москве привлёк внимание эскиз полиптиха «История человечества» (1896), состоящий из девяти миниатюрных панно, объединённых золочёным порталом в духе архитектуры Ренессанса. Анализируя это произведение, историки искусства главным образом делают акцент на соединении в нём изображений библейских персонажей и сцен из античной мифологии. В новом ракурсе проявилась здесь решимость Моро ориентироваться не на что-то злободневное, а, напротив, на нечто созвучное вечным исканиям человека и человечества. В данном случае творческий отсчёт идёт не столько под влиянием эстетизма, сколько от зафиксированных в Священном Писании и античных мифах нравственно-философских понятий.

Подготовленное множеством графических разработок, произведение Моро скорее отражает процесс мысли художника, чем её итог. В большинстве случаев он заявлял свою идею, постепенно избавляясь от всего тяжеловесного, уводящего в сторону, уже на стадии эскиза. Между тем в работе над полиптихом «История человечества» немало дискуссионного возникло именно на этом предварительном этапе. Что касается авторского отношения к двум принципиально далёким друг от друга интерпретациям жизни и истории человечества, именно тут, в эскизе, обнажалось их странное соприсутствие. Закладывались в нём и вызывающие сомнение вибрации стиля и эмоциональной тональности образа с учётом глобализма и своеобразия темы.

Эскиз даёт основания и для размышлений об ансамблевом решении полиптиха, навеянного мечтаниями Моро о чём-то подобном церковным иконостасам. Итак, многое скрестилось в этом проекте: от поисков обострённой символической активности до декоративного обрамления всего живописного сериала. Хотя подробный анализ всех составляющих этого необычного для конца XIX в. произведения не входит в избранный нами ракурс исследования, некоторые моменты, касающиеся замысла Моро и приёмов его осуществления, не могут быть обойдены в свете проблем историзма.

Не ставя под сомнение право художника индивидуально интерпретировать Священное Писание, нельзя не заметить удалённость его сюжетов от зафиксированных в полиптихе обстоятельств поведения отдельных персонажей. Отчасти именно это делает их изображение чем-то смутным, скорее похожим на грёзу, чем на символический свод истории. Венчающее полиптих Христово Воскресенье не заключает в себе привычно связанной с этим сюжетом энергетики. Отсутствует в авторском представлении этого сюжета и ощущение чуда. Христос бессильно парит над землёй, его бесплотные руки повисли в воздухе. Всё это не даёт оснований для восприятия композиции Моро как торжества христианства, как это делают некоторые исследователи. Её доминантное размещение в комплексе лишь усиливает господствующее в нём настроение расслабленности и упадка.

Проникнута пессимизмом и трактовка Моро другого сюжета сцена убийства Каином Авеля. Он превращён в одну из кульминаций жизни человечества. Аккомпанемент этой эмоциональной рефлексии преступления чёрный дым туч, летящие птицы, утопающее во мгле солнце. Сумрачная тональность вообще преобладает в полиптихе. Хотя в характеристику среды действия входит традиционная смена движения солнца, призванная ввести в символический мир произведения тему времени, это в данном случае лишь театрализованный ход, не способный перебить всевластие тьмы. Часто встречающаяся в искусстве модерна как знак его «вечерней» атмосферы, эта сумрачная тональность резко контрастирует с возвышенностью искусства Моро, даже когда он обращался к теме трагических скрещений.

Можно, конечно, подверстать замысел художника к обозначившимся в творчестве Моро в последние десятилетия экспрессивным тенденциям. Но как уступает однотонность тёмного колорита и фактурных акцентов в «Истории человечества» оригинальному сочетанию приглушённости и цветовой звучности в картине «Моисей, источающий воду» и надрывному движению красок в живописном мемориале «Орфей на могиле Эвридики». Сумрачная тональность и мелкий масштаб изображения в созданном Моро эскизе фатально не увязываются с роскошеством форм и регулярностью членений золотого киота, образцом которого стали архитектурные порталы Ренессанса. Безмерный контраст между сияющей, торжественно-гармоничной архитектурой и серым, коричневым, тёмно-зелёным колоритом живописных клейм обернулся очевидной несовместимостью. Здесь явно просилась сецессионная рама, способная смягчить экспрессивную стилистику и эмоциональное беспокойство живописных включений.

Не стоит, наверное, воспринимать полиптих как опровержение того, что художник формировал десятилетиями, тем более что это нереализованный замысел. В чём причина отступления Моро от избранной им символистской тональности? Возможно, это неудачная попытка приблизиться к популярной в европейской живописи на рубеже XIXXX вв. тенденции, возможно, ситуацию усложнили философские противоречия концепции художника.

В историческом и философском сознании Моро история воспринималась преимущественно сквозь оптику мифа. Это многое объясняет в акцентах и мотивах его искусства. «Трудно решить, что было главным в этом внутреннем призыве художника поиски универсальности или непреходящая жажда поэзии. Возможно, и то и другое. Надо сказать, что художник, чаще всего далёкий от учёных споров о мифе, будет просто угадывать его магнетическую силу творческим чутьём. И тут уж опять не обойтись без придания архаическому мифу, сознательно или бессознательно, смысла универсальной эстетической формы, универсальной поэзии, способной спасти современного человека от нигилизма и утраты высокого смысла жизни»,  пишет, размышляя о функции мифа в XIX и XX вв. Светлана Батракова[17].

Назад Дальше