Век Просвещения - Ильинский Петр Олегович 5 стр.


Ноне-то не так. Милейшая, можно сказать, эпоха стоит на дворе. Не феврали, а сплошные июни да майи, нежный ветерок да солнышко душистое. А тогда все тряслись, как бы не оплошать, не разгневать отца-то отечества делом глупым или недеянием леностным. К концу жизни он уж и не разбирал  кто прав, кто виноват: раздавал по полной. Только треск стоял да стружка дымилась. Нашкодили  получайте: хрясть и в масть. Не церемонился, одним словом. Ну и верно, с нашим народом только таким макаром и можно борщ варить. Суровость потребна изрядная, да и кнут кой-когда надобен. Правильно, народ, он туп, ни к чему не ревнив, и без ремня вострого пребывает в болотной косности и емелиной дури. Не запряги его шкипер наш в три узды, не пришпорь безжалостно до пены буйной да кровищи изрядной  и посейчас гордый росс на печи бы лежал, лапу грыз с голодухи. И мы бы жили-маялись в грязи вязкой, бедности нескладной и великом незнании о всяких высоких материях. Никаких тебе политесов, короткополых камзолов, усадеб с полтыщей вечноотданных крепостных и балов императрицыных, на которых страсть сколько бывает дам с голыми шеями, и некоторые премиленькие.

Так что нечего бояться, Василий Гаврилович, хочется  пиши. С оглядкой, да с присказкой. Лишнего бумаге не доверяй, а тишком додумывай. Оторви от бумаги перо, договори про себя мысль долгую  так, и вслух не сказав, все запомнишь и никого не обидишь. К тому ж время нынче относительно спокойное  кому о нем интерес случится среди ближнего и дальнего потомства? Не то у отцов  полмира прошли, какую державу сокрушили! Мы против них  что лягушки встревоженные. Но зачем тогда бумагу портить? А хотя бы так, сыновьям да внукам для вразумления, потомству от прародителя на добрую память. И мудро, в подражание царю Соломону, и богоугодно. Господь, он мудрость любит, привечает, в Писании об этом не раз сказано. А можно и по-другому обернуть: труд этот невидный самому на пользу идет. Иной раз как перечтешь и кое-что припомнишь, заскребешь черепушку-то, да и поступишь по-незнаемому, на новый лад. Из сего прямым путем заключается, что бумагомарание  не блажь есть, а мысль совершающаяся, перетекающая в мысль запечатленную. Посему любой писатель  не бездельник, а человек думающий. И даже как пером карябать бросает, то мыслить перестает не всегда.

Значится, приступим, помолясь. Что у нас сегодня? Получены известия от армии, находящейся во владениях прусского короля, и не просто по дальнему ободу, а во самой их, так сказать, глубине. Новости самые благоприятные. Пишут: солдаты бодры, офицеры исправны, генералы, как водится, мудры и проницают замыслы неприятеля в малейших подробностях. Здесь, правда, надобна пауза и краткий отскок в сторону. И перо ненадолго отложим, как уговаривались.

Между нами, в столице давно понимать перестали, зачем эта война и к чему. Конечно, открыто никто не скажет, даже промежду своих, а вот по отдельным словам, взглядам да косым намекам  очевидно, как на духу: ни один не знает, не ведает, не разумеет и разуметь отказывается. Скажете, высшие государственные соображения, многосоставные да тайные, не всякому сподручны? Возможно, спорить не буду, воля ваша. Только ежели соображения такие высокие, что никому не вместительны, даже тем, кто не из последних болтунов будет и о государстве родном не первый год печется, то возникают известные сомнения: да существуют ли вообще те соображения, в чем они могут содержаться и нет ли тут, скорее, нашей обычной глупости? Кою великий царь, к самому сердечному сожалению, целиком в российской стороне извести не сумел.

Вот начнем запросто, без экивоков, но и без лукавства. Генералы у нас, прости Господи, ни к черту. Про мудрость лучше бы не начинали, тут  как шаром покати. Бравости много, особливо на плацу, а поковыряй, так сплошная гниль. Правда, откуда ж им взяться, проницательным распознавателям прусских замыслов? Столько лет воевали только с ближними и известными соседями. Сперва с салтаном  и того графа Миниха давно уже в вечную ссылку отправили. А он хотя бы команды знал и правила походные, да красиво рукой указывал с коня в яблоках  все не так мало, особо в сравнении если. Народу положил тьму-тьмущую, но зато славу России принес, а солдат-то у нас, чай, хватает, не оскудеем. И помощников его всех тоже  кого повыгнали, кого в отставку с рядовым награждением. Потом, конечно, было лучше, когда опять со шведом бодались за Финляндию-то. Так ведь нет больше с нами Петра Петровича: умре, вечная память, знатный был вояка, породистый. Вот и остались либо старичье промокательное, что еще нарвскую баталию помнят, либо служаки парадов пригородных: войск не видали, лошадей в рысь не пускали, пушек побаиваются, горла нет, отвага умеренная. Стыдоба одна, великий государь, небось, в гробу ворочается своем, Петропавловском,  так то на другом берегу, никому, кроме караульных, не слышно.

Сначала генерал-фельдмаршал  как принял командование, так и закручинился, впору лечить от черной меланхолии. Где он свой чин сыскал, в каких битвах, о том умолчу. Да и хотел бы сказать, раструбить по миру  не смог бы, сколько ни тужился, ибо баталий тех никто не ведает. Но все ж из семьи видной, воспитания изрядного и не остолоп последний, а при нем знающие люди. Думали, обойдется. Как же, обошлось! Выпустили гуся с лисицей сражаться. Да и вслед ему понеслось от Высочайшей Конференции указов видимо-невидимо, и все такие велелепные, многоречивые. Пока до конца дочитаешь, начало забыл. Пунктов легион, и не все между собой складные. И не понять, какие рекомендации выполнять строго, а какие отложить. Посему он в ответ: тоже речисто и тоже кудряво. А что при этом происходит на боевых театрах, каковы ближние планы и стратегические цели, уяснить невозможно.

Вот спроси у любого министра из самых главных, куда и зачем двигается наша доблестная армия и в чем состоит глубокий умысел господина фельдмаршала? Кому ведомо, наступает ли он, как велено, или же, наоборот, отступает? Из донесений много не почерпнуть: кто их читал, только голову затуманил и досаду усугубил. Что в начале депеши уж куда ясней, то в последних строках затемнено дочерна. То он форсирует, то контрманеврирует, то проводит глубокий охват, то выставляет заграждения и окапывается в несколько линий. То все солдаты, слава богу, здоровы и крепки духом, то через два дни, оказывается, полвойска мается животом да нарывами. А он, тюфяк разлапистый, искренне так рапортует и печать прикладывает: дескать, хоть и имеется от Петра Великого повеление, чтобы солдат в пост мясом кормить, но я того устава соблюсти не осмеливаюсь.

Не зря говорят, что откровенность хуже воровства. Да, король бы такого вояку давно под кригсрехт отдал, а то расстрелял бы перед строем для пущего научения, ну а наши глаза отводят и делают вид, что так надо. Стало быть, что им нужно  дело или одна видимость? Или еще какой-нибудь интерес имеется? И главное, кого боятся? А здесь отвечу, не скрою: друг дружку боятся и будущего нашего, чего скрывать, совершенно непредсказуемого. И никто из членов высокочтимой Военной Конференции, попади он в те же щи, лучшего бы не удумал. И сие им прекрасно известно, тоже скажу без утайки. Наоборот, миленочки рады были прямо-таки несусветно: пущай генерал-фельдмаршал, бедовая голова, за всех отдувается, позорится. А если вдруг вывезет растяпу Пресвятая Богородица, то и тут не пропали бы, примазались за здорово живешь. Вообще, чужие заслуги  самая лакомая пища.

И ведь случилось: вышли из леса полки королевские с утра пораньше, никого не спросившись, и сразу в бой, как обухом по голове. Чуть всю армию в капусту не порубили драгуны прусские, как овец, загнали наших прямиком в болото. Если бы резерв вдруг по своей воле в бой не ринулся, через лес и обоз собственный продравшись, тут бы досрочный конец православному воинству и настал. Могли в одночасье закончить войну на том поле туманном, да спаслись, неведомо как, и даже с честью, канонаду праздничную в столице объявили, перебудили народ светлой ночью. Говорят иные, гаубицы-де выручили секретные. Не знаю, пушки-то, они сами не стреляют.

Только все ж командир наш после этого палку чуток перегнул со своими фортелями, марш-бросками взад-вперед да скороспелым отходом на квартиры зимние. Видать, настропалил его кто ложно. Дескать, плоха матушка донельзя, день ото дня ожидаем страшного. Особо еще великий князь  ох, не радовался победе нежданной, а ходил мрачнее мрачного, как съел какой сморчок грустный да горький. Ну, решил тут фельдмаршал играть в большой политик, брать крупный банк  и опростоволосился. Благодетельница жива-живехонька, а он  под суд и в крепость. За трусость и неисполнение. Получилось, всем на удивление, почти как при государе-отце: виноват  ответь. Оно, правда, верно, в каземат подземный и за меньшие вины угодить можно, так что зарекаться от того негоже, все под богом ходим. И хучь конечно, злорадствовать  грех, а таки скажу  поделом. Жалко, видный он из себя был, и не совсем на голову барабанистый, а все равно  поделом.

6. Армия (продолжение первой тетради)

Ход сражения гораздо лучше виден из лагеря, а не боевого построения. И его результат тыловые службы знают раньше всех, иногда сразу после первых выстрелов. Санитары и маркитантки прозорливее штабных наблюдателей. Пусть у нас нет подзорных труб и ординарцев-вестовых, но кадровым воякам нас переплюнуть не просто. Господа офицеры, выпускники академий и знатоки топографии, строители редутов и расчетчики огня, не обижайтесь  это святая правда. Не нужно быть Александром Великим или Сократом: простые умозаключения подвластны даже хлипким умам штатского или, скорее, полуштатского сброда.

Если вокруг не осталось караульных  плохой знак, в ход пошли последние резервы. А уж каковы у нас резервы, мы, слава богу, знаем. Что их, зря сразу в битву не бросили, а, наоборот, задержали подальше от передовой? Молодец на молодце, с бору по сосенке. Их от рукопашной на пушечный выстрел держать надо, тогда, может быть, устоят, пока будет чем стрелять. Скоро, скоро, вернутся из схватки наши милые храбрецы, доблестный лейб-запасной полк имени эрцгерцога не-помню-как-звать-его-высочество, половина без ружей, вторая половина без пулевых сумок, чтоб легче драпака давать, за ветки в лесу не цепляться.

Даже больше того скажу: и до битвы уже многое ясно. Оттого еще на рассвете, в серой дымке вязкого тумана, перед рассыпчатым гулом предутренней канонады посещают умудренных людей разные предчувствия, чаще неприятные. А откуда взяться другим, если фураж целыми телегами гниет или разворовывается, а охранение к нему не выставлено, если твоя колонна то густеет, то распадается на дороге змеящейся цепью и просительно вытягивается к каждой встречной деревне. Нет порядка на марше, не будет и во время сражения. Праздно слоняющиеся посреди бивуака солдаты, бессмысленно горящие хутора  вот верный признак грядущей конфузии. Хотя все может перемениться в одно мгновение, такова военная фортуна. Имеет свои прихоти и не чужда непредсказуемости. Смелый бросок заштатной части спасает от разгрома армию, неудачный маневр гвардейской конницы губит многочасовые усилия тысяч храбрецов и разбивает планы, которые в палисандровых кабинетах и мраморных канцеляриях годами вынашивали лучшие головы Европы.

Впрочем, правда и то, что для нас, обозных крыс, битва разворачивается совсем по-другому, нежели у окопавшихся в редутах пехотинцев или занявших выгодную высоту батарейцев. Мы никуда не движемся, не наступаем, не держим оборону, а только работаем в поте лица и видим то, что находится в двух шагах. Да, широтою обзора тут похвалиться трудно, но опытному взгляду этого достаточно.

Только почему я никогда не мог найти книги, где бы война была похожа на то, что я видел своими глазами? Увы, ни одно историческое описание не отражает свидетельства моей памяти. По-видимому, они не годятся для настоящих ученых трудов. Это верно  разве можно целиком охватить, понять событие, частью которого ты был? Что знает горох о приготовлении супа? Все же я осмеливаюсь дать показания. Битва  это множество необратимо развороченной человеческой плоти. Во-первых. Битва  это труд, часто неблагодарный. Во-вторых. Битва  это бессилие людское перед собственными грехами. За двадцать четыре часа мы успеваем нарушить все заповеди, и по многу раз. Это в-третьих.

Сначала, вскоре после первых артиллерийских разрывов и треска залпов начинают поступать раненые в сопровождении санитаров. Их немного, они лежат на носилках, почти все в сознании, и обычно молчат. Ранения только пулевые, у тех, кого посекло ядрами да картечью, не бог весть сколько шансов добраться до нас и еще меньше выжить. Затем потерь становится больше, появляются раны резаные и колотые, мы не успеваем перевязывать, над поляной поднимается крик, стоны, наши руки обрастают чужой кровью Потом, в одночасье, совсем никого нет. Значит, дело перешло к рукопашной, сейчас все решится. Либо назад потянутся торопливые колонны изможденных, окровавленных пехотинцев и мы разбиты, либо своим ходом в госпиталь придет еще несколько десятков, и на лицах последних раненых сильнее боли будет расстройство  ведь им не удастся принять участие в преследовании и дележе трофеев.

В ночь после поражения нашему брату-лекарю самый лучший отдых: больше ничего не будет, и ты остался жив. Тяжелораненые вместе с пленными достались неприятелю, пусть он с ними управляется. Одних пользует, других бросает. За все спросится с него, не с нас. Нет никого уязвимей перед Господом, чем победитель в честном бою. Наша же работа закончена, мы сворачиваем лазарет, держим в порядке подводы и отступаем на заготовленные рубежи, перегруппировываемся. До завтра к нам даже с поносом никто не придет.

В случае успеха все иначе, хлопот полон рот, не уснуть, не присесть. До утра в госпиталь подтягиваются сотни и тысячи легкораненых, еще недавно разгоряченных, вовремя не искавших помощи, а теперь близких к истощению и даже смерти. Часто на поле самых решительных побед погибает гораздо больше людей, чем при бегстве, после до невозможности горьких разгромов. Когда историки, проанализировавшие все частности обстановки, топографии и погоды, пишут, что блестящая виктория отчего-то не была стратегически использована столь недавно торжествовавшей армией, они забывают подсчитать тех, кто погиб не в самом бою, а чуть спустя, через день-два. В отличие от побежденных, победители умирают негромко, в бесконечном санитарном обозе  от заражения крови, лихорадки, несварения желудка  и никогда не входят в официальный список потерь. Иногда их хоронят сослуживцы, а чаще похоронная команда, она же делит имущество покойных  единственную память, которую бедолаги оставляют на свете. Сперва меня от этого коробило, но потом я привык и теперь, глядя на старую табакерку, вспоминаю одного, а проводя пальцем по острию заскорузлого охотничьего ножа,  другого из своих менее удачливых коллег. Оба, кстати, умерли не от боевых ран  для того, чтобы заразить кровь, сойдет и острый сук, а болотная водица может вывернуть внутренности наизнанку ничуть не хуже свинцовой ягоды. Стоит ли сейчас об этом рассказывать, стоило ли тогда наследовать полузнакомым мертвецам? Не знаю. Война несправедлива, это я понял очень скоро. Но не решился что-либо поменять. Ни в себе, ни в том, что окружало меня. Или не захотел? Тоже не могу ответить.

Все-таки в той войне были правила  жесткие, порой жестокие, но постепенно становившиеся хотя бы предсказуемыми. Я знал, чего ожидать назавтра и даже через три дня. И вся армия знала, любой лейтенант мог бы стать командующим и той и другой стороны. Да что там, оба противоборствующих лагеря очень даже сносно разучили партитуру кампании, пусть в самых общих чертах, и не отступали от своего урока ни на один шаг. Война напоминала хорошо поставленный балет, наподобие тех, что так любил в жгучей молодости величайший из европейских королей. Только танцевали мы в сапогах, не всегда сухих, но, несмотря на это, наши движения были стройны и упорядочены, диспозиции сочинялись глубокой ночью, под утро доставлялись в части, а те уже двигались, не задумываясь, как во сне, соединялись, расходились, перестраивались и рассредоточивались. Солдаты, заученно двигаясь, словно автоматы, выполняли одну за другой сложные фигуры полевого артикула, не понимая их смысла. И правильно: за солдата думает тот, кто умнее. Сержант расскажет все, что понял из офицерского ора, а долг офицера  орать покороче и как можно лучше выполнить штабной приказ. Только тогда живые картины сольются в единый рисунок и многоходовая композиция достигнет необходимого совершенства.

Назад Дальше