Древнерусская литература, Жития - Никон Рождественский 4 стр.


Аввакум же оказался уязвим. В его сугубо конкретном и чувственном понимании отдельных догматов православия сказались народно-демократические воззрения русского христианства, основным источником которых были апокрифы и идущая за ними иконография. Феодор был более искушён в отвлеченном богословии; сознание собственной правоты укрепляло его даже тогда, когда он оказался один против троих.

Но в чем же дело? Почему спор возник и принял такие крайние формы? Многое в полемике между Аввакумом и Феодором не понятно из-за односторонности источников. Спасти дело могли бы книги Феодора, посвящённые вопросам спора. Но они были уничтожены по наущению Аввакума[43]. Как объяснить это наущение? Как объяснить то, что протопоп, сострадавший десяткам более далёких людей, смог выдать дьякона стрельцам, подговорить их весной затопить талыми водами его тюрьму?

К чести Феодора, он и в споре находил добрые слова для своих оппонентов: «Подвижники они и страстотерпцы великия и стражют от никониян за церковный законы святых отец доблественне, и терпение их и скорби всякия многолетныя болши первых мучеников мнится ми воистину. За та же вся и аз с ними стражду и умираю купно»[44]. Аввакум для дьякона таких слов не нашёл. Но поверим всё же, что его проклятия Феодору (как только ни бранил его Аввакум, и «щенком», и «косой собакой», и «бешеным дитяткой», отлучал Феодора от своего благословения) не были последними. Ведь называет он дьякона «дитятко бешеное»! Все-таки «дитятко». А может быть, протопоп опять «играет»? Вспомним, как яростно бранил он боярыню Морозову за некую распрю с юродивым Феодором,  но это не мешало ему любить её и почитать за истинную страстотерпицу.

То, что ругательные слова Аввакума о дьяконе Феодоре не были окончательными, подтверждается совместной работой узников над Пустозерским сборником, свидетельствованием правды о мучениях Феодора в автобиографическом аввакумовом Житии, создававшемся во время распри.

Последняя, смертная, казнь соединила их вновь и навечно. Снова был апрель, шла Страстная седмица. Снова четверых вели на площадь. Только теперь там ждала не плаха, а новенький сруб. Приговорённые могли не гадать о казни, они знали, что их ждёт. Когда-то Аввакум писал: «А во огнетом здесь небольшое время потерпеть аки оком мгнуть, так душа и выступит! Разве тебе не разумно? Боишися пещи той? Дерзай, плюнь на нея, не бось. До пещитой страх-от; а егда в нея вошел, тогда и забыл вся. Егда же загорится, а ты и увидишь Христа и ангельския силы с ним»[45]. Теперь пришёл и его черёд «увидеть Христа».

Перед смертью осужденные на казнь прощались друг с другом. Дьякон Феодор подошел к протопопу Аввакуму, и тот благословил его[46]. Когда на площади сделалось жарко от полыхавшего сруба, кому-то из зрителей в зыбком воздухе над языками пламени привиделась возносящаяся к небу фигура[47]. Так кончили свою жизнь пустозерские узники в страстную пятницу 1682 года.

А за пятнадцать лет до этого, 13 мая 1667 года, собравшемуся в Успенском соборе Москвы народу было объявлено об отлучении протопопа Аввакума и его соратников от церкви. С этого дня имя Аввакума ежегодно предавалось анафеме в первое воскресенье

Великого поста, когда читался Чин торжества православия. Это продолжалось около восьмидесяти лет; с реформой Чина православия, состоявшейся в 60-е годы XVIII столетия, анафему Аввакуму возглашать перестали. В XIX веке имя старообрядцев и вовсе ушло из этого Чина[48].

Но были другие Чины. Там протопопу Аввакуму провозглашалась вечная память. Разгнём старообрядческие Синодики и прочтём: «Помяни, Господи, душа усопших раб своих, за благочестие пострадавших: священнопротопопа Аввакума, священноиерея Лазаря, священнодиакона Феодора, инока Епифания <> Рабом Божиим, иже за благочестие пострадавшим и згоревшим, о нихже и поминание творим,  вечная память!»[49]

Кроме пустозерских соузников, в том разделе, куда вписаны имена «за благочестие пострадавших», старообрядческий Синодик поминает среди прочих имена: Федора, Луки и Димитрия, инока Авраамия, Иоанна Юродивого Холмогорского, инока Гедеона «и иже с ним в Казани по многих муках сожженных»[50]. Этот перечень близок к тому, который привел сам Аввакум в начале своей Книги бесед: «На Мезени из дому моего двух человек удавили никонияна еретики на виселице; на Москве старца Авраамия, духовнаго сына моего; Исаию Салтыкова в костре сожгли; старца Иону-казанца в Колском разсекли напятеро. На Колмогорах Ивана Юродиваго сожгли. В Боровске Полиекта священника и с ним 14 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Казани 30 человек. В Киеве стрелца Илариона сожгли. А по Волге той живущих во градех, и в селех, и в деревенках тысяща тысящими положено под меч <> Мы же, оставшии, еще дышуще, о всех сих поминание творим жертвою <> воспеваем, радующеся, Христа славяще <> Рабом Божиим побиенным вечная память! Почивайте, миленкие, до общаго воскресения и о нас молитеся, да же и мы ту же чашу испием»[51].

Поминал Аввакум. Поминают и его. История человечества как его совокупная память зиждется на особенной связи между живыми и мёртвыми. В разные эпохи эта связь бывает различной.

Какой была она для Аввакума?

«Помните ли вы, как Мелхиседек жил в чащине леса того?»  так начал Аввакум свою проповедь о «старолюбцах и новолюбцах»[52]. В другом месте, обличая никонианина, он опять написал: «Помнишь ли, Иван Предотеча подпоясывался по чреслам, а не по титкам поясом усменным!»[53] И ещё (это отрывок из письма попу Исидору): «Помнишь, Григорей о Трояне умолил?» (имеется в виду Григорий Двоеслов)[54].

Тут не литературное «помнишь», тут «помнишь» историческое. Для каждого из приведенных отрывков можно без труда указать конкретный источник; в первом случае это Слово Афанасия, архиепископа Александрийского, о библейском царе-священнике Мелхиседеке, во втором изобразительный материал иконографии Иоанна Крестителя, в третьем Слово Иоанна Дамаскина «о иже в вере усопших» (в этом Слове среди прочих доказательств действенности молитвы за умерших приведён рассказ о том, как святитель Григорий Двоеслов спас своими молитвами от адских мучений царя Траяна)[55]. Но мы давно уже усвоили понимание того, что древнерусская литература не знала вымысла[56]. Предметом её были действительно бывшие события: если в ней встречаются поучения то реальных исторических лиц, таких как Феодосий Печерский, Владимир Мономах, Кирилл Туровский, если жития то реальных исторических подвижников, таких как Александр Невский, Сергий Радонежский, Кирилл Белозерский; если описание битвы то Мамаево побоище, если путешествие то Хождение Афанасия Никитина. И те события, эпизоды и лица, которые мы не можем расценить как реально существовавшие, тоже воспринимались как действительно бывшие. Литература представляла собой совокупность переживаний, принадлежащих национальной памяти. Это была память давних лет зарождения русской государственности, память Игорева похода против половцев, память о Феодосии Печерском, Сергии Радонежском, о Петре и Февронии Муромских, о битве на Куликовом поле и т. д. И у Аввакума ссылка на книги это ссылка на историческую действительность. Вот, он вспоминает о Флорентийском соборе, о котором знает по летописи («Тому времени 282 года, как бысть Флоренский собор. Писано в летописцах латынских, и в летописцах руских помянуто»), но это знание не о летописном тексте, это знание о жизни: «Царь <> Иван Калуян поехал домой, умре на пути, его же земля не прия в недра своя. А патриарх Иван Антиохийский в Риме зле живот свой сконча. <> А Цареградский Иосиф, разболевся, приволокся домой. А митрополит наш московской приехал домой с гордостию. Его же князь великий и встретить не велел, понеже гостинцы неладны привез: по правую руку крыж латынской вез, а по левую крест Христов. <> И наш старец Сергиева монастыря оттоле ушел, и на пути заблудил, емуже явился игумен преподобный Сергий Радонежский и проведе старца сквозе нужна места»[57].

Аввакум действительно помнил и Мелхиседека, и Иоанна Предтечу, и Григория Двоеслова, как и митрополита Исидора, как и старца Сергиева монастыря, «ушедшего» с Флорентийского собора. Особенно наглядно это его отношение к литературному источнику как к хранилищу памяти об историческом прошлом проступило во фразе, с которой он обратился к своему духовному сыну Симеону, когда речь зашла об учителе Церкви Иоанне Златоусте: «Слышал ли еси, чадо Симеоне, Златоустово учение и поболение о Церкве, напоследок же и душу свою предаде по Церкве святый?»[58]В этом его «слышал ли» отразилась позиция молвы: из глубины веков, с молвой, которую фиксирует книжность, идёт к нам память об Иоанне Златоусте,  слышал ли о ней Симеон?[59]

Аввакум слышал и помнил о Мелхиседеке, Иоанне Предотече, Иоанне Златоусте. Он помнил, если смотреть только по его писаниям, и Марию Египетскую, и Иулиана Великомученика, и Николу Мирликийского, и Евпраксию Великую, и Онуфрия Великого, и преподобного разбойника Давыда, и Никиту столпника Переяславского, и рязанскую княгиню с младенцем, бросившуюся с высокой храмины, чтобы не предаваться «злочестивому царю Батыю», и Андрея Цареградского, и Максима Грека, и митрополита Филиппа[60], и еще бесконечное множество тех, кто жили в его памяти как живые и рядом с живыми.

Бросается в глаза как бы отсутствие дистанции между живыми и мёртвыми в сознании Аввакума: придут протопопу на ум нынешние страдания боярыни Морозовой в боровской земляной тюрьме,  и тут же вспомнятся прошедшие мучения мученика Мефодия, и он умилится о них обоих. «Древле также был миленькой Мефодиет з двема разбойникома закопан в землю, яко и боярыня Морозова Федосья в Боровске с прочими, в земле сидя, яко кокушка кокует. Кокуй, бедная, не бойся ничего».[61] Пошлёт он письмо с отеческим наставлением духовной дочери «боярошне Анисьюшке», а память приведёт к нему другую «боярошню», преподобную Евпраксию Великую: «Боярошня же была, царю Феодосию Великому отец и мати ея свои, сиречь племя, были; а она, свет, с малехонка Богу работати возложила себя. Не много и жила,  всего 33 лета,  да много любезно трудилася. Млада образ ангельский восприят и бысть во обители всем вся, старым и юным, работавше <>. И того дни на сестр хлебы пекла, кой день умерла»[62].

«Тогдашнее» и «нынешнее» оказываются как бы равноправными в сознании Аввакума. Это проявляется и в том, как он излагает историю грехопадения Адама и Евы, играя прошлым и настоящим: «И вкусиста Адам и Евва от древа, от негоже Бог заповеда, и обнажистася. О, миленькие! Одеть стало некому! <> Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнул! Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто не помилует. Увы, безумия и тогдашнева и нынешнева!»[63]; и в том, как толкует он действия даря Алексея Михайловича против приверженцев старой веры, прибегая к аналогии с царём Манасией, создавая скольжение смысла: Алексей Михайлович Манасия, Манасия Алексей. «Сам так захотел: новой закон блядивой положил, а отеческой истинной отринул и обругал. Кто бы тя принудил? Самовластен еси и Священная писания измлада умееши, могущая тя умудрити <> да не восхотел последовати учению отца истиннаго духовнаго твоего, но приял еси змию вогнездящуюся в сердце твое, еже есть тогда и днесь победители. Кайся вправду, Манасия!»[64]

Это проявляется и в постоянном употреблении глаголов настоящего времени по отношению к действиям давно умерших учителей и гимнографов: «Нет, су, не так Дамаскин-от поет», «Якоже глаголет Ипполит, папа Римской», «Иосиф, творец каноном, пишет, святый, сице», «Так святии научают», «Так Златоуст разсуждает»[65].

Именно отсутствие в памяти протопопа Аввакума непреодолимой дистанции между живыми и давно умершими способствовало образованию тех анахронизмов, которыми изобилуют его писания. Вспомним хотя бы его фразу «Сарра пирогов напекла» при изложении библейской истории о посещении Авраама ветхозаветной Троицей[66]. Для Аввакумовой памяти они все как живые, потому и рисует она их в привычной ему обстановке. Он и о пророке Захарии напишет, что ему главу отрезали «в церкве», и брата Мелхиседека Мелхила назовёт «царевичем», и о Николе Чудотворце скажет, что он «Ария, собаку, по зубам брязнул»[67].

Дистанция между живыми и мёртвыми была так коротка в сознании Аввакума, что он мог испытывать чувство стыда перед умершими, как он это и написал в послании к боярину Андрею Плещееву: «И понеже, суетныя сия глаголы издав, не стыдишися, то аз тя стыжуся перед людьми святыми, иже суть столпи непоколебимии во православней христианстей вере и во святой соборной апостольской Церкви»[68].

В таком отношении Аввакума к живым и мёртвым выразился дух той культуры, к которой он принадлежит. Ведь в христианстве живые всегда как бы окружены умершими. Всякий день годового круга это память нескольких святых людей, скончавшихся ли много столетий назад или умерших не так давно. Служба святому, чтение его Жития, проповеднических слов о нём это усиленное обращение памяти к нему. Молитва святому это как раз упразднение дистанции, соединение живых и умерших в единой памяти.

Но христианская Русь жила не только памятью о святых, она жила памятью обо всех умерших.

На Руси умерших поминают в дни их погребения, в третины, девятины, сорочины, в дни их тезоименитств и годовщины их смерти. В память об умерших всегда произносится молитва на литургии. В седмичном богослужебном круге поминовению умерших посвящена суббота, а в годовом суббота мясопустная, суббота перед Пятидесятницей, радоница на Фоминой неделе, родительские субботы.

«Не имети милосердия к лишенному, не дати руку помощи падшему, отвратить лице свое от беспомощнаго и не явити пособствия тому, иже пособити себе не может велие есть суровство, велие безчеловечие, паче же реку, безбожие. <> Где наипаче благотворение явити можем, якоже в случае злоключения и страдательства! <> Тако истинная любовь в злострадании и нужде, по глаголу Павлову: любы николиже отпадет.

Но кая может быти вящщая нужда человеку, якоже егда умирает? Тело мертво лежит, недвижимо, безгласно, нечувственно, помощи себе отнюдь дати не может. Душа же, кто весть, аще кия не терпит нужды; кто весть, в кой путь грядет, и в кую страну! Кто весть, аще в благодати Божией от своего телесе разлучися! Кто весть, в примирении ли с Богом от сего мира изыде! <> Зде благотворение показати достоит не точию мертвому телу, опрятавше тое и по обычаю погребающе, но наипаче души, молящи за тую Бога».

Это слова о молении за умерших из богословского трактата «Камень веры» митрополита Стефана Яворского, последнего местоблюстителя патриаршего престола перед введением Петром I синодального управления русской Церковью[69]. Стефан Яворский, формулируя догмат о молении за умерших, опирался на многовековую православную традицию. Много раньше него Иоанн Златоуст говорил об этом так: «Нам о усопших приносящим память, бывает им некая утеха. Обыкл бо есть Бог иным иных ради благодать даяти <>. Не ленимо ся убо, отшедшим помогающе и приносяще о них молитвы, ибо общее лежит вселенней очищение. Сего ради, дерзающе о вселенней, молимся тогда и с мучениками призываем их, с исповедники, с священники, ибо едино тело есмы вси <> и възможно есть отвсюду прощение им събрати»[70].

«Любы», которая «николиже отпадет», не может оставить душу дорогого ей человека, если от неё, от любви, зависит спасение этой души («кто весть, аще в примирении ли с Богом от сего мира изы-де?!»). Если можно умолить, если напряженным помнением можно избыть грехи («а кто без греха, только один Бог») того, кто так любим, то значит, в памяти и есть спасение. Спасён тот, для кого у живущих хватает любви на такую память, ведь «общее лежит вселенной очищение».

Назад Дальше