Стихотворения и поэмы для 11 класса - Высоцкий Владимир Семенович 6 стр.


то враждовать, то нежничать с глаголом,

пред тем, как стать травою и сосной.


Машинки, взятой в ателье проката,

подстрочников и прочего труда

я не хочу! Я делаюсь богата,

неграмотна, пригожа и горда.


Я выбираю, поступясь талантом,

стать оборотнем с розовым зонтом,

с кисейным бантом и под ручку с франтом.

А что есть ямб знать не хочу о том!


Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!

Я скрою от незрячести твоей,

какой повадкой и какой усмешкой

владею я я, друг моих друзей.


Красавицы, ах, это всё неправда!

Я знаю вас вы верите словам.

Неужто я покину вас на франта?

Он и в подруги не годится вам.


Люблю, когда, ступая, как летая,

проноситесь, смеясь и лепеча.

Суть женственности вечно золотая

всех, кто поэт, священная свеча.


Обзавестись бы вашими правами,

чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!

Но кто, как я, сумеет встать пред вами?

Но кто, как я, посмеет вас воспеть?

«Теперь о тех, чьи детские портреты»

Теперь о тех, чьи детские портреты

вперяют в нас неукротимый взгляд:

как в рекруты, забритые в поэты,

те стриженые девочки сидят.


У, чудища, в которых всё нечетко!

Указка им лишь наущенье звёзд.

Не верьте им, что кружева и чёлка.

Под чёлкой лоб. Под кружевами хвост.


И не хотят, а притворятся ловко.

Простак любви влюбиться норовит.

Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.

Тать мглы ночной, «мне страшно!»  говорит.


Муж несравненный! Удели ей ада.

Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.

Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:

дай ей страдать и хлебом не корми!


Твоя измена ей сподручней ласки.

Когда б ты знал, прижав её к груди:

всё, что ты есть, она предаст огласке

на столько лет, сколь есть их впереди.


Кто жил на белом свете и мужского

был пола, знает, как судьба прочна

в нас по утрам: иссохло в горле слово,

жить надо снова, ибо ночь прошла.


А та, что спит, смыкая пуще веки,

что ей твой ад, когда она в раю?

Летит, минуя там, в надзвездном верхе,

твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.


А всё ж пора. Стыдясь, озябнув, мучась,

напялит прах вчерашнего пера

и прочь, одна, в бесхитростную участь

жить, где жила, где жить опять пора.


Те, о которых речь, совсем иначе

встречают день. В его начальной тьме,

о, их глаза,  как рысий фосфор, зрячи,

и слышно: бьется сильный пульс в уме.


Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!

Вчерашний день ей не в науку. Ты

здесь ни при чём. Её душа свободна.

Ей весело, что листья так жёлты.


Ей важно, что тоскует звук о звуке.

Что ты о ней ей это всё равно.

О муке речь. Но в степень этой му́ки

тебе вовек проникнуть не дано.


Ты мучил женщин, ты был смел и волен,

вчера шутил уже не помнишь с кем.

Отныне будешь, славный муж и воин,

там, где Лаура, Беатриче, Керн.


По октябрю, по болдинской аллее

уходит вдаль, слезы не обронив,

нежнее женщин и мужчин вольнее,

чтоб заплатить за тех и за других.

Ожидание ёлки

Благоволите, сестра и сестра,

дочери Елизавета и Анна,

не шелохнуться! О, как еще рано,

как неподвижен канун волшебства!


Елизавета и Анна, ни-ни,

не понукайте мгновенья, покуда

медленный бег неизбежного чуда

сам не настигнет крыла беготни.


Близится тройки трёхглавая тень,

Пущей минует сугробы и льдины.

Елизавета и Анна, едины

миг предвкушенья и возраст детей.


Смилуйся, немилосердная мать!

Зверь добродушный, пришелец желанный,

сжалься над Елизаветой и Анной,

выкажи вечнозеленую масть.


Елизавета и Анна, скорей!

Всё вам верну, ничего не отнявши.

Грозно-живучее шествие наше

медлит и ждет у закрытых дверей.


Пусть посидит взаперти благодать,

изнемогая и свет исторгая.

Елизавета и Анна, какая

радость мучительно радости ждать!


Древо взирает на дочь и на дочь.

Надо ль бедой расплатиться за это?

Или же, Анна и Елизавета,

так нам сойдёт в новогоднюю ночь?


Жизнь, и страданье, и всё это ей,

той, чьей свечой мы сейчас осиянны.

Кто это?

Елизаветы и Анны

крик:  Это ель! Это ель! Это ель!

«Как никогда, беспечна и добра»

Борису Мессереру

Как никогда, беспечна и добра,

я вышла в снег арбатского двора,

а там такое было: там светало!

Свет расцветал сиреневым кустом,

и во дворе, недавно столь пустом,

вдруг от детей светло и тесно стало.


Ирландский сеттер, резвый, как огонь,

затылок свой вложил в мою ладонь,

щенки и дети радовались снегу,

в глаза и губы мне попал снежок,

и этот малый случай был смешон,

и всё смеялось и склоняло к смеху.


Как в этот миг любила я Москву

и думала: чем дольше я живу,

тем проще разум, тем душа свежее.

Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит

всё есть и воспеванью подлежит,

что может быть разумней и священней?


День жизни, как живое существо,

стоит и ждёт участья моего,

и воздух дня мне кажется целебным.

Ах, мало той удачи, что жила,

я совершенно счастлива была

в том переулке, что зовётся Хлебным.

Дом

Борису Мессереру

Я вам клянусь: я здесь бывала!

Бежала, позабыв дышать.

Завидев снежного болвана,

вздыхала, замедляла шаг.


Непрочный памятник мгновенью,

снег рукотворный на снегу,

как ты, жива на миг, а верю,

что жар весны превозмогу.


Бесхитростный прилив народа

к витринам празднество сулил.

Уже Никитские ворота

разверсты были, снег валил.


Какой полёт великолепный,

как сердце бедное неслось

вдоль Мерзляковского и в Хлебный,

сквозняк навылет, двор насквозь.


В жару предчувствия плохого

поступка до скончанья лет

в подъезд, где ветхий лак плафона

так трогателен и нелеп.


Как опрометчиво, как пылко

я в дом влюбилась! Этот дом

набит, как детская копилка,

судьбой людей, добром и злом.


Его жильцов разнообразных,

которым не было числа,

подвыпивших, поскольку праздник,

я близко к сердцу приняла.


Какой разгадки разум жаждал,

подглядывая с добротой

неистовую жизнь сограждан,

их сложный смысл, их быт простой?


Пока таинственная бытность

моя в том доме длилась, я

его старухам полюбилась

по милости житья-бытья.


В печальном лифте престарелом

мы поднимались, говоря

о том, как тяжко старым телом

терпеть погоду декабря.


В том декабре и в том пространстве

душа моя отвергла зло,

и все казались мне прекрасны,

и быть иначе не могло.


Любовь к любимому есть нежность

ко всем вблизи и вдалеке.

Пульсировала бесконечность

в груди, в запястье и в виске.


Я шла, ущелья коридоров

меня заманивали в глубь

чужих печалей, свадеб, вздоров,

в плач кошек, в лепет детских губ.


Мне выше, мне туда, где должен

пришелец взмыть под крайний свод,

где я была, где жил художник,

где ныне я, где он живёт.


Его диковинные вещи

воспитаны, как существа.

Глаголет их немое вече

о чистой тайне волшебства.


Тот, кто собрал их воедино,

был не корыстен, не богат.

Возвышенная вещь родима

душе, как верный пёс иль брат.


Со свалки времени былого

возвращены и спасены,

они печально и беззлобно

глядят на спешку новизны.


О, для раската громового

так широко открыт раструб,

Четыре вещих граммофона

во тьме причудливо растут.


Я им родня, я погибаю

от нежности, когда вхожу,

я так же шею выгибаю

и так же голову держу.


Я, как они, витиевата,

и горла обнажен проём.

Звук незапамятного вальса

сохранен в голосе моём.


Не их ли зов меня окликнул,

и не они ль меня влекли

очнуться в грозном и великом

недоумении любви?


Как добр, кто любит, как огромен,

как зряч к значенью красоты!

Мой город, словно новый город,

мне предъявил свои черты.


Смуглей великого арапа

восходит ночь. За что мне честь

в окно увидеть два Арбата:

и тот, что был, и тот, что есть?


Лиловой гроздью виснет сумрак.

Вот стул капризник и чудак.

Художник мой портрет рисует

и смотрит остро, как чужак.


Уже считая катастрофой

уют, столь полный и смешной,

ямб примеряю пятистопный

к лицу, что так любимо мной.


Я знаю истину простую:

любить вот верный путь к тому,

чтоб человечество вплотную

приблизить к сердцу и уму.


Всегда быть не хитрей, чем дети,

не злей, чем дерево в саду,

благословляя жизнь на свете

заботливей, чем жизнь свою.


Так я жила былой зимою.

Ночь разрасталась, как сирень,

и всё играла надо мною

печали сильная свирель.


Был дом на берегу бульвара.

Не только был, но ныне есть.

Зачем твержу: я здесь бывала,

а не твержу: я ныне здесь?


Ещё жива, еще любима,

всё это мне сейчас дано,

а кажется, что это было

и кончилось давным-давно

«Потом я вспомню, что была жива»

Б.М.

Потом я вспомню, что была жива,

зима была и падал снег, жара

стесняла сердце, влюблена была

в кого? во что?

Был дом на Поварской

(теперь зовут иначе) День-деньской,

ночь напролёт я влюблена была

в кого? во что?

В тот дом на Поварской,

в пространство, что зовётся мастерской

художника.

Художника дела

влекли наружу, в стужу. Я ждала

его шагов. Смеркался день в окне.

Потом я вспомню, что казался мне

труд ожиданья целью бытия,

но и тогда соотносила я

насущность чудной нежности с тоской

грядущею А дом на Поварской

с немыслимым и неизбежным днем,

когда я буду вспоминать о нём

«Завидна мне извечная привычка»

Завидна мне извечная привычка

быть женщиной и мужнею женою,

но уж таков присмотр небес за мною,

что ничего из этого не вышло.


Храни меня, прищур неумолимый,

в сохранности от всех благополучий,

но обойди твоей опекой жгучей

двух девочек, замаранных малиной.


Ещё смеются, рыщут в листьях ягод

и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.

Как все, хотела и поила грудью,

хотела мёдом, а вспоила ядом.


Непоправима и невероятна

в их лицах мета нашего единства.

Уж коль ворона белой уродится,

не дай ей Бог, чтоб были воронята.


Белеть нелепо, а чернеть не ново,

чернеть недолго, а белеть безбрежно.

Всё более я пред людьми безгрешна,

всё более я пред детьми виновна.

«Я завидую ей молодой»

Анне Ахматовой

Я завидую ей молодой

и худой, как рабы на галере:

горячей, чем рабыни в гареме,

возжигала зрачок золотой

и глядела, как вместе горели

две зари по-над невской водой.


Это имя, каким назвалась,

потому что сама захотела,

нарушенье черты и предела

и востока незваная власть,

так на северный край чистотела

вдруг персидской сирени напасть.


Но её и мое имена

были схожи основой кромешной,

лишь однажды взглянула с усмешкой,

как метелью лицо обмела.

Что же было мне делать посмевшей

зваться так, как назвали меня?


Я завидую ей молодой

до печали, но до упаданья

головою в ладонь, до страданья

я завидую ей же седой

в час, когда не прервали свиданья

две зари по-над невской водой.


Да, как колокол, грузной, седой,

с вещим слухом, окликнутым зовом:

то ли голосом чьим-то, то ль звоном,

излученным звездой и звездой,

с этим неописуемым зобом,

полным песни, уже неземной.


Я завидую ей меж корней,

нищей пленнице рая и ада.

О, когда б я была так богата,

что мне прелесть оставшихся дней?

Но я знаю, какая расплата

за судьбу быть не мною, а ей.

«Какое блаженство, что блещут снега»

Какое блаженство, что блещут снега,

что холод окреп, а с утра моросило,

что дико и нежно сверкает фольга

на каждом углу и в окне магазина.


Пока серпантин, мишура, канитель

восходят над скукою прочих имуществ,

томительность предновогодних недель

терпеть и сносить что за дивная участь!


Какая удача, что тени легли

вкруг ёлок и елей, цветущих повсюду,

и вечнозелёная новость любви

душе внушена и прибавлена к чуду.


Откуда нагрянули нежность и ель,

где прежде таились и как сговорились!

Как дети, что ждут у заветных дверей,

я ждать позабыла, а двери открылись.


Какое блаженство, что надо решать,

где краше затеплится шарик стеклянный,

и только любить, только ель наряжать

и созерцать этот мир несказанный

«Стихотворения чудный театр»

Стихотворения чудный театр,

нежься и кутайся в бархат дремотный.

Я ни при чем, это занят работой

чуждых божеств несравненный талант.


Я лишь простак, что извне приглашен

для сотворенья стороннего действа.

Я не хочу! Но меж звездами где-то

грозную палочку взял дирижёр.


Стихотворения чудный театр,

нам ли решать, что сегодня сыграем?

Глух к наставленьям и недосягаем

в музыку нашу влюбленный тиран.


Что он диктует? И есть ли навес

нас упасти от любви его лютой?

Как помыкает безграмотной лютней

безукоризненный гений небес!


Стихотворения чудный театр,

некого спрашивать: вместо ответа

му́ка, когда раздирают отверстья

труб для рыданья и губ для тирад.


Кончено! Лампы огня не таят.

Вольно! Прощаюсь с божественным игом.

Вкратце всей жизнью и смертью разыгран

стихотворения чудный театр.

«Я столько раз была мертва»

Гие Маргвелашвили

Я столько раз была мертва

иль думала, что умираю,

что я безгрешный лист мараю,

когда пишу на нем слова.


Меня терзали жизнь, нужда,

страх поутру, что всё сначала.

Но Грузия меня всегда

звала к себе и выручала.


До чудных слез любви в зрачках

и по причине неизвестной,

о, как, когда б вы знали,  как

меня любил тот край прелестный.


Тифлис, не знаю, невдомёк

каким родителем суровым

я брошена на твой порог

подкидышем большеголовым?


Тифлис, ты мне не объяснял

и я ни разу не спросила:

за что дарами осыпал

и мне же говорил «спасибо»?


Какую жизнь ни сотворю

из дней грядущих, из тумана,

чтоб отслужить любовь твою,

всё будет тщетно или мало

«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы»

Я знаю, всё будет: архивы, таблицы

Жила-была Белла потом умерла

И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,

где Гия и Шура встречали меня.


О, длилось бы вечно, что прежде бывало:

с небес упадал солнцепёк проливной,

и не было в городе этом подвала,

где Гия и Шура не пили со мной.


Как свечи, мерцают родимые лица.

Я пла́чу, и влажен мой хлеб от вина.

Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса

мы встретимся: Гия, и Шура, и я.


Счастливица, знаю, что люди другие

в другие помянут меня времена.

Спасибо!  Да тщетно: как Шура и Гия,

никто никогда не полюбит меня.

«Деревни Бёхово крестьянин»

Деревни Бёхово крестьянин

А звался как и жил когда

всё мох сокрыл, затмил кустарник,

размыла долгая вода.

Не вычитать из недомолвок

непрочного известняка:

вдруг, бедный, он остался молод?

Да, лишь одно наверняка

известно.

И не больше вздора

всё прочее, на что строку

потратить лень.

Дождь.

С косогора

вид на Тарусу и Оку.

Путник

Анели Судакевич

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алёкино (оно

зовет себя: Алекино́),

и дух мой, мерный и здоровый,

мне внове, словно не знаком

и, может быть, не современник

мне тот, по склону, сквозь репейник,

в Алёкино за молоком

бредущий путник. Да туда ли,

затем ли, ныне ль он идет,

врисован в луг и небосвод

для чьей-то думы и печали?

Я лишь сейчас, в сей миг, а он

всегда: пространства завсегдатай,

подошвами худых сандалий

осуществляет ход времен

вдоль вечности и косогора.

Приняв на лоб припёк огня

небесного, он от меня

всё дальше и исчезнет скоро.


Смотрю вослед своей душе,

как в сумерках на убыль света,

отсутствую и брезжу где-то

то ли ещё, то ли уже.


И, выпроставшись из артерий,

громоздких пульсов и костей,

вишу, как стайка новостей,

в ночи не принятых антенной.


Моё сознанье растолкав

и заново его туманя

дремотной речью, тетя Маня

протягивает мне стакан

парной и первобытной влаги.

Сижу. Смеркается. Дождит.

Я вновь жива и вновь должник

вдали белеющей бумаги.

Старуха рада, что зятья

убрали сено. Тишь. Беспечность.

Течёт, впадая в бесконечность,

журчание житья-бытья.

И снова путник одержимый

вступает в низкую зарю,

и вчуже долго я смотрю

на бег его непостижимый.


Непоправимо сир и жив,

он строго шествует куда-то,

как будто за красу заката

на нём ответственность лежит.

Приметы мастерской

Б.М.

О гость грядущий, гость любезный!

Под этой крышей поднебесной,

которая одной лишь бездной

всевышней мглы превзойдена,

там, где четыре граммофона

взирают на тебя с амвона,

пируй и пей за время оно,

за граммофоны, за меня!


В какой немыслимой отлучке

я ныне пребываю,  лучше

не думать! Ломаной полушки

жаль на помин души моей,

коль не смогу твой пир обильный

потешить шуткой замогильной

и, как всеведущий Вергилий,

тебя не встречу у дверей.


Войди же в дом неимоверный,

где быт в соседях со вселенной,

Назад Дальше