Когда они уйдут?
Скоро, отвечала мама и уходила к своим гостям.
Мне было одиноко и страшно лежать в темноте, я хотела, чтоб мама пришла и почитала книгу, поправила одеяло. Но маме нравилось быть со своими гостями, я была ей в тягость и засыпала всегда в одиночестве. Иногда мамины гости ссорились и даже дрались. Они громко кричали, с грохотом падали стулья, разбивались стаканы, и пьяные женщины разнимали своих кавалеров с матом и пронзительным визгом. По батареям стучали соседи, а я, спрятавшись под одеяло, лежала в полной темноте и повторяла про себя в каком-то оцепенении: «А у меня папу убили, а у меня папу убили».
С утра мама приходила меня будить. Мне страшно хотелось спать и вставала я с большим трудом, но мама была с похмелья злая, поэтому ругалась и могла даже шлёпнуть по спине. Почему-то именно мою тощую прозрачную спину со светящимися рёбрами она выбрала как объект для воспитательной работы. После завтрака она меня заплетала, и я каждое утро, стоя у зеркала, придумывала себе новую причёску. Волосы у меня отросли уже до плеч, и я вовсю давала волю своей фантазии. Сначала надо было сделать хвостики, потом из хвостиков заплести косички и на концах повязать банты. Такую причёску я увидела в кино у принцессы, фильм назывался «Старая, старая сказка», и я его очень любила. А потом в процесс причёсывания вмешалась строгая бабка Вера, которая вдруг решила, что волосы у внучки жиденькие и слабенькие, и поэтому их надо остричь, а не выдумывать «чёрти чё». Это было одно из частых её выражений: «Придумала чёрти чё». И когда я окончила первый класс, и на лето мама снова привезла меня к бабе Вере, то та, недолго думая, отвела меня в парикмахерскую, где мои хвостики-косички безжалостно обкромсали. Сначала я пыталась сопротивляться, плакала и уговаривала бабушку не стричь меня, ведь мне так нравилось играть в принцессу или Снегурочку, и я хотела косы и корону. Но бабка была скала и даже внимания не обратила на мою детскую истерику, для неё это были всего лишь капризы. А когда меня усадили наконец в кресло, то сидела я уже тихая и безучастная и молча смотрела на осыпавшиеся мокрые волосы. У меня не стало отца, меня лишили любимой собаки, а теперь ещё и волосы отрезали. Я не плакала и, кажется, постепенно привыкала к потерям.
Баба Вера уже догадывалась, что происходит у нас дома. Она приезжала в нашу запущенную квартиру с немытыми полами, вечно замоченным грязным бельём и вонью от перегара и дыма, видела мамино опухшее лицо и понимала, что ситуацию нужно срочно исправлять. Как? Маму надо снова выдать замуж, тогда она будет при деле и при новом муже пить не посмеет. Бабушка, конечно, была уверена, что всё решила абсолютно правильно, а желания и чувства других людей её никогда не волновали. Она была танк и любое сопротивление моментально подавляла своими железными гусеницами. Бабка всегда знала, как будет лучше и хотела, чтобы всё было как у людей.
Всё как у людей был самый главный бабкин девиз, и она всю жизнь стремилась жить хорошо и правильно, как её родня, соседи и сослуживцы. Она часто повторяла, что мы люди простые и таким образом избавляла себя от притязаний на лучшую долю. Простые люди вставали в шесть утра под гимн, который каждое утро раздавался из радио на кухне, и ехали на работу, где отбывали рабочую смену на заводе или просиживали зады в бухгалтерии. Вечером, после ужина и чая с бубликами, садились на диван, чтобы посмотреть «картину». Почему-то художественный фильм после программы «Время» они называли картина. Простые люди варили щи, жарили картошку, разделывали на газете селёдку, которую щедро посыпали кольцами репчатого лука, и солили огурчики, а ещё любили выпить водочки и закусить грибочками, которые сами же и собирали где придётся. Дома у них стоял гарнитур «Хельга» производства ГДР, на стене висел большой ковёр с узорами, а чёрно-белый телевизор они мечтали заменить на цветной. В выходные ходили в кино или в гости, захватив с собой три красных гвоздики и бутылку шампанского, по праздникам покупали торт «Бисквитно-кремовый» и доставали из серванта заветные хрустальные фужеры, из которых пили «красенькое», а после ухода гостей убирали обратно. Летом затевали ремонт или ездили по профсоюзной путёвке в Кисловодск, а зимой выбивали на снегу ковёр и наряжали ёлку, которую покупали на ёлочном базаре. Муж называл жену «мать», приносил ей получку, а она шила кримпленовое платье и справляла себе югославские сапоги, а ему шапку из ондатры. Другой жизни они не знали и не хотели, а если кто-то из знакомых покупал «жигули» или ездил летом к морю, они обычно махали рукой и говорили: «На кой чёрт?» или «Что я, барыня, что ли?». Вместо моря они смотрели по воскресеньям передачу «Клуб путешественников» и ходили на речку, где грызли семечки, пили из трёхлитровой банки пиво и играли в карты. Простые люди трудились, наживали добро, иногда выпивали и говорили: «Пусть за нас начальство думает», и им было хорошо и спокойно.
Так как сопротивляться бабе Вере было бесполезно, жениха в итоге маме нашли. Бабка, опросив всех своих знакомых, отыскала выгодную, по её мнению, партию. Это был вдовец, мамин ровесник, с двумя дочерьми на руках. Одна из них, Марина, была младше меня на год, вторая, Ира, была младше на три. Мать их, как я поняла опять же из разговоров взрослых, была женщина нервная и истеричная, и во время очередной ссоры с мужем покончила с собой. Наглотавшись каких-то таблеток, она умерла в машине скорой помощи, когда девочкам было два и четыре года. Я даже потом видела фотографии похорон этой женщины, тогда почему-то все фотографировали похороны. Молодая женщина в гробу, с лицом, укрытым наполовину платком, а рядом толпа, и её маленькие дочки в белых панамках на руках каких-то родственников смотрят прямо в гроб на свою мать. Девочки эти сироты, оставшиеся без матери, были капризны и плаксивы и так же, как и я, нуждались в детском психологе. В общем, мы друг другу подходили. Отец их, дядя Женя, стал вторым мужем моей матери, а мне отчимом. Он был простецкий, необразованный и грубый мужик, шофёр-дальнобойщик, но он хорошо зарабатывал, всё тащил в дом и, кажется, даже полюбил мою мать. Их как-то очень быстро сосватали, и уже через три месяца после знакомства они расписались.
Так у меня появилась полная семья, и мы с мамой переехали к отчиму в Лобню. Во второй класс я пошла уже в новую школу, но в Лобне мне было очень плохо и тоскливо. Там с нами жила ещё и мать отчима, баба Нюра, которая, конечно, любила внучек и жалела их, а я была так, сбоку припёка. С девочками, моими сводными сёстрами, мы не дружили. Конечно, мы общались, но близости никакой между нами не было, а они также не сблизились и с моей матерью. Я терпеть не могла их ужасную квартиру в старом кирпичном доме, где не было даже горячей воды, и мыться мы ходили в баню. Бельё кипятили в огромном баке, куда баба Нюра строгала хозяйственное мыло, а летом на ночь было принято мыть ноги, но почему-то таз с горячей водой, которую грели для мытья, был один на всех. Я всегда старалась вымыть ноги первая или не мыла их вовсе. В доме были деревянные, крашенные коричневой краской полы, подушки на кроватях под тюлевыми накидками, как в деревне, на подоконниках алоэ в мятых зелёных кастрюлях, его называли столетник, и скрипучий буфет с гранёными стаканами внутри и вазой с засохшим вишнёвым вареньем. И от всего этого несло затхлостью и унынием. А питаться у них было принято прямо со сковородки, что для меня стало катастрофой. Сначала я просто отказывалась от еды, потом баба Нюра, догадавшись в чём дело, выделила мне тарелку, но при этом едко высмеяла за барские замашки. Ей, конечно, было трудно мыть столько посуды холодной водой.
В одной комнате жили мы с девочками и бабой Нюрой, а в другой мама с отчимом. Они рано уходили на работу, отведя в садик младшую, и в школу меня и Марину поднимала баба Нюра. Уроки у меня начинались в восемь, и из дому я выходила всегда одна, несмотря на страшную темень и мороз. Я плелась в школу, которая кроме тоски не вызывала во мне ничего, я её терпела, а в руках у меня помимо портфеля был обычный целлофановый пакет с кедами. Мать моя страшно выматывалась в своём новом доме, где было теперь трое детей и не было горячей воды. Она где-то работала, пыталась вести хозяйство и заботиться о детях, но науками по домоводству владела плохо, и весь этот груз, который взвалила ей на плечи моя бабка, был ей в тягость, где уж тут за мешком для сменки уследить.
От тоски я начала писать письма в Москву бабушкам, двоюродной сестре Людке, а ещё Наташке в Перловку. Бабушка Надя, которая была папина мама, отвечала всегда. Она вообще была милой интеллигентной женщиной и, конечно, переживала смерть сына, но ко мне тёплых чувств не питала и была довольно сдержанна. К тому же у неё был ещё и старший сын, мой дядя Костя, у которого имелись жена и ребёнок, и бабушка Надя всегда жила с ними, а нашу семью не жаловала. Бабушка Надя считала мою мать непутёвой и в случившемся несчастье винила её. Отец, вместо того чтобы окончить институт и строить карьеру, как его старший брат Костя, вернувшись из армии, женился на моей матери и вместо института пошёл водить троллейбус. Это означало, что отец попал в дурную компанию, где были выпивки и драки, которые и привели к трагедии. Зато дядя Костя пообещал меня не бросать. Как потом рассказывала баба Вера, на кладбище, когда хоронили отца, он лично сказал ей, что племянницу не оставит и поможет вырастить сироту. Дядя Костя тогда уже работал во внешторге, мотался по заграницам и почти сразу после смерти отца уехал с женой и сыном в командировку в Африку на четыре года. А я пока жила в Лобне и ждала ответы на свои письма. Наташка не отвечала никогда, что и неудивительно, она еле читала и писала, а ещё ведь надо было сходить на почту и купить конверт, хлопот не оберёшься с этими письмами. Да и Зинка, скорее всего, не научила её, что на письма принято отвечать. Баба Вера всё время много и тяжело работала, она была дворником, мела дворы и чистила мусоропровод, а по вечерам воевала с пьяным дедом и было ей не до писем. Людка запихивала в конверт мои же открытки, которые я ей покупала в киоске, и присылала мне в качестве ответа. Но я всё равно не обижалась, а письмам радовалась. Бабушка же Надя писала хорошие длинные письма, но в гости не звала и во мне не нуждалась.
Мне было тоскливо, страшно и одиноко, мама была замучена бытом, издёргана и меня особенно не замечала. Я как-то со всеми своими переживаниями и страданиями осталась один на один и справляться было невмоготу. Наша соседка Валька, бестолковая дылда 14 лет, постоянно нас пугала разными страшилками. Она была довольно изощрённа в своих диких фантазиях, и байка про чёрную-чёрную руку, лезущую из стены, казалась безобидной шуткой. Один раз Валька поймала нас вечером на улице и поведала, что в отделение милиции города Лобни пришло письмо от неизвестных лиц, в нём сообщалось, что в городе скоро убьют шестьдесят женщин. Или она пугала нас тем, что в доме напротив живёт дед-колдун, он следит за нами, чтобы поймать и затащить к себе. Не знаю уж, для каких целей мы ему понадобились, может, он собирался нас сожрать, но мне хватило того, что он за нами следит, и я цепенела от ужаса и от страха не могла уснуть. Когда мы шли на речку, Валька сообщала нам, что она вся кишит пиявками, и купаться нельзя. Иначе пиявки прилипнут и высосут всю кровь. Сама она при этом с подружками купалась, а мы изнывали на берегу от жары и боялись лезть в воду. Вообще она много всего придумывала и с удовольствием над нами изгалялась, но никто из взрослых никогда не вмешивался, и Валька продолжала свои садистские трюки.
А однажды в квартире через стенку умер сосед и три дня до похорон лежал в квартире, а крышку гроба выставили на лестничную площадку. Так раньше было принято, почему-то крышку в дом не заносили. А я после смерти отца страшно боялась всей этой похоронной атрибутики и войти в подъезд просто не могла, я цепенела от ужаса. Но почему-то никому не было до этого дела. Мама и отчим на работе, дома лишь бабка Нюра, но она никогда меня не встречала, да мне бы и в голову не пришло её просить, почему-то я тогда уже чувствовала, что взрослым нет до меня и моих переживаний никакого дела. Я стояла у подъезда, потом зажмуривалась, лишь бы не видеть эту страшную крышку, и на ощупь, по памяти, подлетала к нашей двери, благо она никогда не запиралась на замок, как в деревне. И вечером уже, когда все легли спать, я ворочалась и плакала от страха, от того, что за стеной на столе в страшном гробу лежит мёртвый человек. И даже потом, спустя какое-то время возвращаясь из школы и услышав вдруг похоронный марш во дворе, я с диким страхом заскакивала в ближайший подъезд и пряталась там от этих ужасных звуков и выжидала, когда пройдёт похоронная процессия. Даже когда я уже была подростком, и умирал очередной генсек, а они тогда просто повадились один за другим, так я даже тогда с трудом пережидала траур, так мне было плохо от всего, что связано со смертью. В дни траура я без перерыва смотрела совершенно не нужный мне санный спорт и лыжные гонки, которые наше ТВ иногда транслировало, потому что люди хотели поболеть за наших спортсменов. Что угодно, лишь бы отключиться от этого назойливого траура.
В Лобне в тоске и унынии я прожила год, и после окончания второго класса мы переехали обратно в Перловку. Видно, мама устала бороться с бытом, устала от обязанностей многодетной матери и отсутствия друзей и знакомых. Младшую Ирку решили пока оставить в Лобне с бабой Нюрой, а меня и Марину забрали в Перловку. Теперь уже Марине было плохо в чужом доме, в чужом городе, среди незнакомых людей. Но вот что странно: её все жалели и учителя в школе, и соседи, и знакомые, а меня вроде и не замечали. Почему-то они все считали, что девочка без матери это гораздо хуже, чем без отца. Если бы они знали, как мне не хватало моего любимого, доброго, самого лучшего на свете папки. В Перловке мне было полегче. Снова мой класс, мои подружки, моя комната. Опять же, бабушки рядом, я часто ездила к бабе Вере, изредка бывала у бабы Нади. Только с Мариной мы особо не ладили, так, скорее терпели друг друга, потому что деваться было некуда. Она не любила мою мать, была замкнутой, диковатой, а мать моя совершенно не нуждалась в её любви и вообще, мне кажется, мечтала, чтобы её все оставили в покое.
В третьем классе меня с одноклассниками в музее на Красной площади торжественно приняли в пионеры. Мы произнесли клятву жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, а потом отправились в мавзолей, чтобы навестить покойного. Тогда посещение мавзолея было для всех пионеров строго обязательно, потому что нельзя было служить заветам Ильича, если хотя бы один раз не взглянуть на мёртвое тело, набитое мочалом. Очередь в мавзолей всегда была длиннющая, но продвигалась достаточно бодро. Девчонки от скуки шутили и пихались с мальчишками, а наша учительница на пару с вожатой на них без конца шикали, потому что в очереди к вождю надо было стоять со скорбными лицами, но такое было только у меня от страха предстоящей встречи с покойником. В конце концов я решила, что смотреть на него не буду. Не буду и всё. А чтобы меня потом не отругали за неуважение к вождю, я решила, что сделаю вид, будто плачу от горя и закрою лицо ладонями. Ведь мне с детского сада внушали, что Ленин наш вождь и друг всех детей, а если друг умер, значит, надо плакать. Потихоньку мы приблизились к входу и начали спускаться в тёмный подвал. Я решила, что пора, всхлипнула и закрыла лицо руками. Оставила малюсенькую щёлочку, чтобы глядеть под ноги и случайно не споткнуться в этой преисподней. Так я и ползла вместе со всеми, прикрыв глаза и изредка всхлипывая для натуральности. Когда мы вышли на свет божий, я возликовала. Получилось, получилось! Мне никто ничего не сказал, и никто у меня ничего не спросил. Дети были поглощены разглядыванием мёртвого человека, которого так хорошо для нас сохранили, и на обратном пути девчонки обсуждали противные жёлтые ногти вождя.