Жила-была девочка - Редакция Eksmo Digital (RED) 4 стр.


Дома мать готовилась встречать отчима из рейса, поэтому успела всех разогнать и даже навела кое-какой порядок. Я рухнула в постель и провалилась в полузабытьи. Очнулась к вечеру с температурой 39,6 и страшной болью во всём теле. Из уха текло, и мать вызвала неотложку. Врач пришла, сказала, что это не её случай и дала направление к лору в Мытищи. В Перловке врача ухо-горло-нос, как его раньше называли, не было. На следующий день было 31 декабря, мать с утра кое-как дотащила меня в поликлинику в Мытищах и оттуда, не заезжая домой, отвезла на маршрутке в больницу. Ей уже надоела эта беготня и не терпелось отделаться от меня и от хлопот, со мной связанных. Все уже резали оливье, варили холодец, мать была в предвкушении законной выпивки, и моё больное ухо ей сильно мешало. В больницу я приехала в чём была, в платье и колготках. Никакого халата, рубашки и всего того, что полагается иметь с собой в больничной палате, у меня не было. Меня бросили в палату на шесть человек, кроме меня в ней были пожилая женщина, девочка примерно моего возраста и мальчик лет пяти с мамой, ему удалили аденоиды, и он так орал, что ему долго не могли остановить кровь. Две койки оставались пустыми. Мне показали кровать, и я в изнеможении рухнула. Весь день я провалялась бревном, мечтая о стакане воды. Врач ни разу не появился, сёстры хлопотали в сестринской, которая была прямо напротив моей палаты. Там готовились к встрече Нового года, обсуждали закуски и гремели посудой и никому не было до меня дела. Вечером пришла одна из медсестёр, принесла мне пакет с вещами, который передала мать, и сунула градусник. В пакете оказался мой старый детский байковый халат без пуговиц, который я носила, кажется, ещё в детском саду. Но так как я не сильно выросла, то он вполне годился, попу во всяком случае прикрывал. Ещё там была ночная рубашка, которую в прошлом году на уроках домоводства шила Людка. Работа была не закончена, подшить она её не успела, рукава тоже были кривые, но это было лучше, чем лежать в шерстяном платье. Еще в пакете были мои старые летние босоножки и детский новогодний подарок, который матери вручили на работе. В нём лежали карамель и лимонные вафли. Ни чашки, ни трусов, ни туалетной бумаги. Не нашла я также ни пасты, ни зубной щётки. Мама торопилась и схватила первое, что попалось под руку, как будто в городе была бомбёжка и надо было успеть в больницу до боя курантов. Градусник выдал обычные 39, и медсестра сделала мне укол анальгина. Потом подумала-подумала и решила, что надо сделать ещё один, чтобы наверняка. Действительно, помогло, температура упала, я смогла встать и дойти до туалета, а также попить воды из-под крана. Ночью я слышала, как вздыхает пожилая соседка по палате и о чём-то тихо переговаривается с девочкой, чья кровать была напротив моей. Наконец, я услышала, как она громко прошептала, что наступила полночь, и из сестринской раздались радостные вопли. Так я встретила 1982 год.

На следующий день меня громко позвали по фамилии и поставили в длинную очередь в перевязочную. Детского отделения в больнице не было, и я стояла вместе со взрослыми. Когда подошла моя очередь, молодой усатый врач усадил меня на стул, сунул в ухо кусочек бинтика, который смочил в каком-то растворе и молча показал рукой на выход. Он не задал мне ни одного вопроса. Я тоже молчала. В больнице я провалялась почти три недели. Три раза в день мне кололи пенициллин, капали в ухо и водили на прогревания. Кружки и ложки у меня не было, и буфетчицы каждый раз меня ругали за отсутствие положенной больничной амуниции. Мама за всё время приехала только один раз, привезла два песочных кольца с орехами и бутылку газированной воды «Буратино». Один раз приехала бабушка Надя, она в больничных делах понимала лучше, поэтому сварила курицу и вместе с ней привезла ещё плавленый сырок «Лето» в блестящей зелёной фольге с цветочками. Иногда меня угощали соседки по палате. В первых числах января положили молодую женщину со сломанным носом. Это была весёлая разбитная тётка, которая много смеялась и рассказывала похабные анекдоты. Нос ей сломал сожитель в порыве ревности. Ещё с нами лежала красивая девушка Лана с больным горлом. Она всё время тихонько вязала и вообще была довольно приятная. Лана показала мне какие-то нехитрые приёмы по вязанию, и я с любопытством ковыряла спицами. А на место мальчика с аденоидами положили годовалую девочку с мамой. Девочке тоже, как и мне, кололи три раза в день пенициллин, и поэтому вся палата просыпалась в шесть утра под оглушительной рёв. Почему-то медсёстрам было удобней явиться в палату и разбудить всё отделение детскими воплями, а не пригласить, например, маму с девочкой в процедурный кабинет.

В больничном холле стоял большой чёрно-белый телевизор, по нему в каникулы показывали много разных детских передач и мультфильмов, но там всё время из-за разных программ ругались мужики и бабки, и меня никто не замечал. Только однажды днём я случайно в холле оказалась одна, а по телевизору шёл любимый новогодний мультфильм про чудище-снежище. Я, довольная, уселась на стул и погрузилась в детскую сказку. Так хорошо было забыть хотя бы ненадолго больничные ужасы и слушать песенку про ёлочку, которую я пела вместе с папой, когда была маленькая. Через пять минут к телевизору подошёл какой-то дед и, не глядя на меня, спокойно переключил телевизор на хоккей и уселся рядом. Я ничего не сказала, потому что старших надо было уважать, но в этот момент мне очень захотелось, чтобы этот дед сдох прямо сейчас же от какого-нибудь сердечного приступа, а я бы спокойно досмотрела мультфильм. Но у деда было только перевязано шарфом горло, и умирать он не собирался. Я молча встала и ушла в палату. Там я легла на свою кровать, отвернулась к стене и тихо, хлюпая носом, заплакала. Нет, к маме я больше не хотела, но очень хотела выбраться из этой невыносимой лор-тюрьмы. Шли новогодние каникулы, и меня ждали билеты на ёлку, фильм «Новогодние приключения Маши и Вити» и настоящая живая ёлочка у бабушки Веры с гирляндой и любимыми игрушками, среди которых были князь Гвидон и Царевна Лебедь.

В больничном туалете всегда было накурено, дым стоял стеной и никогда не проветривалось, потому что окна были заклеены. Туалет был общий, а на дверях кабинок были нарисованы буквы М и Ж. Душа не было, стояла только огромная ржавая ванна, к которой подходить было страшно, и я за три недели ни разу не вымылась. Каким-то чудом вши у меня не завелись, наверно, их отпугивал резкий запах хлорки, которой провоняло всё отделение. Унылая больничная жизнь была похожа на лагерную. Посетителей не пускали, разрешали только передачи и выходить нельзя было даже из отделения. В больнице был строгий режим дня и без конца лающий персонал. Гавкали все от поломойки до заведующей отделением. В серой, вялой тоске прошла моя больничная каторга и новогодние каникулы. Забирала меня из больницы Людка, мать была в очередном запое и приехать за мной не смогла. Снова началась школа, но зато от ненавистных лыж я была освобождена на три недели. Когда я в первые же выходные приехала к бабушке, ёлку уже выбросили, потому что она осыпалась, а царь Гвидон и Царевна Лебедь отправились на антресоли до следующего Нового года.

Буря грянула неожиданно. У нас в доме появилась банка растворимого бразильского кофе. Их тогда выдавали в продуктовых заказах на предприятиях. Я к кофе была равнодушна, отчим не помню, маме, наверно, хватало своих зёрен, а вот Марина кофе любила и пила его с удовольствием. И как-то вечером она вдруг обнаружила, что банка пустая и кофе больше нет. Почему-то она начала выговаривать моей матери и возмущаться, на что мама ей сказала, что ты сама всё и выпила, потому что кроме тебя кофе больше никто не пьёт. Марине такой ответ не понравился, слово за слово разразился очередной скандал. Она со всей дури шарахнула дверью ванной, на которой с внутренней стороны висело огромное зеркало, и разбила его вдребезги. Очевидно, у Марины тоже накопилось, и плотину прорвало. Она билась в падучей, на чём свет кляла мою мать, обзывала её пьяницей и прошмандовкой и собиралась на ночь глядя уйти из дома, чтобы поехать к своей бабушке в Лобню. Отчим был в рейсе, и маме пришлось самой справляться с этой истерикой. Они боролись у входной двери, мама никуда её не выпускала и запирала дверь, та лупила по двери ногами что есть мочи, Ирка плакала, по батареям грохотали соседи, а я сидела на своей кушетке, оцепенев от ужаса, и мечтала, чтобы всё это наконец закончилось, чтобы они скрылись уже из моей жизни навсегда вместе со своим отцом и оставили нас с матерью вдвоём в нашей квартире. Я мечтала, как славно мы заживём, у меня будет своя личная комната, которую не надо будет делить ни с какими сёстрами, свой личный письменный стол, который не надо делить на троих, я наконец-то буду хорошо учиться, мама перестанет пить, по вечерам мы будем читать книги, а по выходным ездить к бабушке. Наверное, в тот вечер банка кофе стала последней каплей. Когда отчим вернулся, мама твёрдо сказала ему, что больше так жить она не может, и пусть он забирает своих детей и увозит к своей матери в Лобню. Он, как ни странно, легко согласился и перевёл дочерей обратно в Лобненскую школу. Из нашего дома они уехали утром, пока я была в школе. Когда я вернулась, мама вручила мне записку, которую написала Марина. Записка была неожиданно трогательной, в ней она попрощалась со мной, попросила не забывать их и писать письма. Я не написала ни одного, они с сестрой тоже. Очевидно, мы так устали и настрадались от совместного проживания, что о продолжении какого бы то ни было общения не могло быть и речи. Больше мне об их судьбе ничего не известно, они исчезли, как будто их никогда не было. Я пыталась потом найти в соцсетях и Марину, и Ирину, но они либо зарегистрированы под фамилиями своих мужей, либо вообще не бывают там.

Отчим же, оставив детей у своей матери, сам тем не менее с ними жить не стал и вернулся обратно к нам. Я, конечно, удивилась, но меня никто не спрашивал. Он по-прежнему пропадал в рейсах, и я, можно сказать, осталась вдвоём с матерью, как и хотела. Но мать, почувствовав полную свободу, уже не переставая шлялась и пьянствовала, и через месяц-два такой жизни отчим махнул рукой и ушёл от нас окончательно. Накануне своего ухода он подсел к бабкам на лавочке у подъезда и поведал им, что мать моя шлюха и пьяница, и у косой Зинки в тот вечер наступил триумф. Зинка наконец-то выиграла многолетние соревнования за семейное благополучие, потому что у неё был нарядный фартук с петухами, пирожки с капустой, непьющий муж и отпуск на Азовском море, а у нас была сплошная пьянка и разруха.

Отчим вывез тогда и телевизор, и холодильник, и даже письменный стол, который я не хотела ни с кем делить. Он забрал всё, что когда-то купил в дом, и мы с матерью оказались на руинах. В кухне остался одинокий старый буфет, из которого воняло старой тряпкой и приправой хмели-сунели. Но тут снова подключилась баба Вера и, к счастью, вместо нового мужа, приволокла нам в дом старый холодильник, который по дешёвке ей отдала соседка. Спала я на своей кушетке, которую мне купили ещё в раннем детстве, но я всё равно в неё спокойно помещалась, а от Людки мне достался секретер, и я наконец-то смогла всё устроить так, как мне хотелось. Расставила книги и учебники, внутрь наклеила открыток и фотографий, а в пластмассовой сувенирной кружке с видами Сухуми стояли цветные карандаши. Я теперь была полноправная хозяйка в своей комнате и даже сама выстирала старые занавески и вымыла окно. Остаток лета я провела у бабушки и в конце августа вернулась в Перловку к маме, чтобы пойти в седьмой класс.

Наконец-то мы с матерью остались вдвоём. Мать устроилась посудомойкой в заводскую столовую, сильно уставала и по-прежнему любила выпить. Компании, правда, уже собирала нечасто, зато время от времени приводила в дом очередного Толяна. Толян это Анатолий, популярное в те годы имя. Все их называли Толянами, мать же просила называть дядя Толя. Я к Толянам никак не обращалась и мечтала, чтобы они куда-нибудь сгинули и освободили нашу квартиру от своего перегара и семейных трусов. Почему-то они любили расхаживать по дому в одних трусах, зажав в зубах папиросу и чувствуя себя хозяевами. Все эти дяди Толи были обыкновенные ханыги с того же завода, где крутилась белкой в колесе мать. Они были, как правило, разведены, платили алименты и с первой семьёй не знались. Мать заводила с ними дружбу на почве общих интересов, а интересы эти укладывались в простую схему после работы взять бутылочку и вечерком за ужином выпить по стаканчику под пельмени и кино с Николаем Рыбниковым. В выходные можно было позвать гостей, таких же алкашей, и выпить уже как следует, по-большому. Стол тогда снова, как и раньше, стали накрывать в комнате, а на смену «Листьям жёлтым» пришёл «Голосок малиновки». Мать с Толяном и гостями пили, пели, плясали, иногда дрались, затем мирились, ночью обоссывали простыни и матрас, а наутро ничего не помнили. В квартире воняло перегаром и килькой в томате. Я закрывалась в своей комнате с книгой и тихо страдала. Я ненавидела эти сборища, этих Толянов и мать я уже тоже ненавидела. Мне хотелось жить в чистом уютном доме, где есть нарядная посуда, душистая пена для ванны, тёплая пижама и цветной телевизор, я мечтала о родительской любви и заботе, и чтобы мама была такая, как доктор Юлия Белянчикова из программы «Здоровье», и чтобы пекла по утрам оладьи и трогала рукой лоб, если поднималась температура. Наша с матерью нищая и убогая квартирка не знала генеральных уборок, старая мебель давно превратилась в рухлядь, чай пили из гранёных стаканов, а дымом провоняли не только стены и шторы, но ещё и все внутренности старого шкафа. Мать с Толяном курили везде, только в мою комнату не совались. Денег никогда не было, получки не хватало даже на еду, а моя пенсия по утере кормильца мгновенно пропивалась. Иногда бабке удавалось перехватить у почтальонши мои сиротские копейки. Она ей жаловалась на мать с Толяном, называла их пропойцами и говорила, что мать котует. Я не понимала, что значит «котует»  котов у нас никаких не было.

Матери я мешала, она считала, что имеет право на личную жизнь, и после попойки они с Толяном частенько запирали дверь в комнату, просовывая в дверную ручку ножку стула, где предавались пьяной случке. К чувству ненависти примешивалась ещё брезгливость и чувство стыда, я недоумевала, как эти животные могут испытывать то, о чём показывали в фильмах про любовь, где мужчина нежно обнимает женщину, дарит ей цветы и духи и открывает дверцу автомобиля. Сама я мечтала о любящем и заботливом муже, который будет такой же красавец, как французский музыкант Дидье Маруани. Недавно в Москве как раз прошёл концерт группы «Спейс» в Олимпийском, на который ходила Людка и припёрла целых три программки с его фотографией. Я повесила программку над кроватью, приколов её иголками к обоям, таким образом у меня получился собственный красный уголок, и по вечерам можно было смотреть на Дидье и даже иногда с ним разговаривать. Например, рассказать ему, что все мальчишки дураки, они плюются через трубочку жёваной бумагой и огрызками ластика, а противная Тамара Павловна заставляет учить наизусть «Бородино», вместо того чтобы оставить детей в покое и самой учить это несчастное «Бородино», если уж так приспичило. А ещё рассказать, что мать снова пьяная, ёлки к Новому году опять нет и очень хочется настоящие фирменные джинсы, которые будут протираться и отливать белизной, вместо рябых серых колготок. Мне, конечно, не нравились простые колготки и старые платья, доставшиеся от Людки, а вместо стоптанных босоножек из «Детского мира», я мечтала о белоснежных кроссовках, как у воображалы Кузнецовой. Кроссовки эти были лёгкие и воздушные, как печенье безе если бы у меня такие были, я бы на ночь их ставила в сервант, потому что в грязном коридоре им было не место.

Иногда, в особенно горькие дни, я плакала, смотрела на портрет и мысленно просила Дидье, чтобы он пришёл и увёз меня из этого ужасного дома к себе в Париж, где есть Эйфелева башня, шоколадные эклеры и духи «Magie noire». Духи эти появлялись иногда в универмаге и стоили восемьдесят рублей, цена была неслыханной, потому что мать, например, получала в месяц шестьдесят и никаких духов себе никогда не покупала. А я грезила Парижем, в самом слове «Париж» мне слышались запахи летнего утра, школьных каникул и жареных кофейных зёрен. Париж манил, он подкрадывался ко мне ещё из детства, со сказкой про Золушку и песней Мирей Матье «Pardonne-moi». И я даже однажды выпросила у бабки два рубля, чтобы пойти в парикмахерскую и сделать себе причёску, как у знаменитой французской певицы. Тогда все женщины с удовольствием носили эту модную стрижку «Сессон», а бабка называла «сЭсон». В парикмахерской поддатая Зинка обкорнала меня под горшок, и походила я теперь скорее на гоголевского кузнеца Вакулу. Я ревела и боялась идти в школу, но так как почти всем моим одноклассникам знаменитый салон «Чародейка» был недоступен, то моего уродства никто особенно не заметил. Потом ещё появился модный «Гаврош», но больше я на эксперименты не решалась. В четвёртом классе, с приходом иностранного языка, я попала во французскую группу, куда записали будущих представителей рабочего класса. В английскую же отправились дети первого сорта, потому что английский язык считался более перспективным, за ним было будущее. Французский был красивый, приятный на слух и очень мне нравился, но преподавала его унылая очкастая Марго, которая носила и зимой, и летом скучный серый сарафан и которой можно было дать и тридцать лет, и шестьдесят. Ещё из французского у меня была ручка Bic, маленький брелок в виде Эйфелевой башни, который я нашла в школьном дворе, и старая засохшая тушь L'Oreal, которую я спёрла у Людки. В тушь я не плевала, а смачивала засохшую кисточку водой из-под крана, соблюдала гигиену. Иногда в булочной вместо серого мокрого кирпича я покупала длинный белый батон за двадцать две копейки, который был похож на французский багет. Мать ругалась, но я не обращала внимания и размазывала на ломтик крошащееся мороженое масло о французских сырах приходилось только мечтать. В буфете у нас стояла бутылка из-под коньяка Napoleon с завинчивающейся железной крышкой, с ней мать ходила за подсолнечным маслом, которое в бакалейном разливали из большой железной фляги.

Назад Дальше