И последней его работой был перевод и комментарий к синоптическим Евангелиям.
Я говорю о том, какой это был большой ученый. Я не могу говорить о том, какой это был большой человек: для этого человеческого измерения моя филология не имеет слов. «О чем нельзя сказать, о том следует молчать». Те, кому выпало счастье расти, слушая его выступления и читая его статьи и книги, расскажут о том, как это помогало им выживать в нелучшие годы советской жизни. Я могу лишь сказать, что быть рядом с ним и видеть, как он сам рос и становился самим собой, было, может быть, еще большим счастьем, радостью и жизненным уроком.
Филологов много, Аверинцев был один. Потому что сейчас больше ни у кого между нами нет такого целомудренного ощущения человеческого измерения филологии связи между человеком и тем, что больше человека: словом и Словом.
ИЗ АНКЕТ И ИНТЕРВЬЮ
В конце XIX начале XX века была такая модная салонная игра отвечать на анкеты. Одну такую анкету, которую, говорят, дважды заполнял Марсель Пруст, мне предложила моя немецкая коллега Мария-Луиза Ботт на конференции о Пастернаке в Марбурге весной 1991 года. Самое трудное отнестись к такой анкете серьезно. Трудности привлекают; я старался.
1. Что для Вас самое большое несчастье? Сделать подлость
2. Где Вам хочется жить? Взаперти
3. Что для Вас совершенное земное счастье? Делать свое дело
4. Какие недостатки Вы извиняете скорее всего? Беззлобные
5. Ваши любимые герои в романах? Князь Мышкин
6. Ваша любимая фигура в истории? Сократ
7. Ваши любимые героини в действительности? Не встречал
8. Ваши любимые героини в литературе? Тоже
9. Ваш любимый художник? Рембрандт и Мондриан
10. Ваш любимый композитор? Нет
11. Какие свойства Вы цените больше всего в мужчине? Ясность ума
12. Какие свойства Вы цените больше всего в женщине? Спокойствие сердца
13. Ваша любимая добродетель? Нет
14. Ваше любимое занятие? Книги
15. Кем или чем Вам хотелось бы быть? Человеком
16. Главная черта Вашего характера? Робость
17. Что Вы цените больше всего в Ваших друзьях? Непохожесть на меня
18. Ваш главный недостаток? Бесчувственность
19. Ваша мечта о счастье? Отдых в могиле
20. Что для Вас было бы самым большим несчастьем? См. вопрос 1
21. Кем Вам хочется быть? См. вопрос 15
22. Ваш любимый цвет? Синий
23. Ваш любимый цветок? Нет
24. Ваша любимая птица? Der Zaunkönig (королек из басни Гриммов)
25. Ваш любимый писатель? Пушкин
26. Ваш любимый лирик? Верлен
27. Ваши герои в действительности? Не встречал
28. Ваши герои в истории? Оставшиеся неизвестными
29. Ваши любимые имена? Constantia
30. Что Вы презираете больше всего? Ничего
31. Какие исторические фигуры Вы презираете больше всего? Никого
32. Какие военные достижения Вы уважаете больше всего? Того генерала, которому поставили памятник за то, что он не пролил ничьей крови
33. Какие реформы Вы уважаете больше всего? Нужные
34. Каким естественным даром Вам хотелось бы обладать? Добротой
35. Как Вам хочется умереть? Вовремя
36. Ваше теперешнее расположение духа? Усталость
37. Ваш девиз? На лицевой стороне: «Non ignara mali, miseris succurere disco» (Горе я знаю оно помогать меня учит несчастным из «Энеиды»); на оборотной: «Возьми все и отстань» (из Салтыкова-Щедрина).
На что, по-Вашему, больше всего похожа эта анкета? На разговор Панурга с Фредоном.
Из интервью
Какая, по-Вашему, связь между наукой и идеологией?
Идеология как система навязываемых взглядов существует всегда, если не как догма, то как мода. Я могу выделить и то, что во мне от марксизма, и то, что от реакции на него. Моим стиховедению и общей поэтике одинаково неуютно и в советском, и в послесоветском идеологическом климате: там они слишком далеки от обязательной идейности, тут от обязательной духовности. Сказать то, что ты хочешь сказать в науке, можно всегда: на то мы и учимся риторике. Смена режима сказалась в том, что раньше мне нужно было треть сил тратить на риторические способы приемлемым образом высказать то, что я думаю, а теперь этого не нужно; так что я полагаю, что теперь жизнь все-таки пока лучше. Во всяком случае, для меня, старого и безопасного. Лучше ли для молодых, которые должны пользоваться понятиями Деррида и Флоренского, как мы должны были понятиями Маркса, в этом я не так уверен.
В чем Вы больше западный, а в чем российский?
Все хорошее в науке общее для России и Запада. Все недостатки в ней национальные: от русской, немецкой и прочей ограниченности. Если мне укажут мои недостатки (со стороны виднее), то скорее всего они окажутся российскими.
Каково будущее России? С какими процессами Вы его связываете?
Все то же: Россия по-прежнему будет взбегать через ступеньку вслед Западу и когда-нибудь сравняется с ним. Так взбегая, трудно не падать; сейчас она упала и расшиблась о ступеньки, а встанет ли она с левой ноги или с правой, не так уж важно.
Точно ли так уж безразлично, встанет Россия с правой ноги или с левой?
Первый год, два, пять не безразлично, а потом все равно придется продолжать начатое.
Почему Вы стали филологом?
Боюсь, что единственный честный ответ потому что филология ближе моему душевному складу. А как складывался этот склад тема слишком далеко выходящая за пределы анкеты. У меня в детстве было пристрастие к звучным непонятным словам, поэтому древняя история привлекала меня экзотическими именами, а стихосложение словами «ямб» и «хорей». У меня было ощущение, что мороженое почему-то нравится мне меньше, чем сверстникам, а стихи Пушкина больше, чем сверстникам, но я не мог им объяснить почему: поэтому я стал интересоваться не только тем, какое мороженое и какие стихи приятнее, а и тем, как они сделаны. Потом и эти предметы, и этот подход закрепились для меня как средства ухода не столько даже от действительности, сколько от соперничества с окружающими. Любить стихи Пушкина умеют многие, и, конечно, у них это получается лучше, чем у меня; а знать, как они устроены, умеют немногие, и здесь мне легче чувствовать себя не хуже других. Влияние среды: вероятно, в детстве мне легче было получить ответ, что значит такое-то слово, и труднее как устроена такая-то вещь. Влияние книг: в школьном возрасте мне попали в руки Шкловский и Томашевский, и они говорили об устройстве литературных произведений интереснее, чем советские учебные и ученые книги.
Если бы отменились все лекции, конференции и плановые работы, чем бы Вы занялись в это свободное время?
Я академический работник, лекций читаю мало, так что от отмены лекций такой прибавки свободного времени я бы не почувствовал. А если бы не стало плановых работ, оказался бы в затруднении: не знал бы, что же людям от меня нужно. Но тут непременно кто-нибудь о чем-нибудь попросил бы помимо всякого плана, и все встало бы на прежние места.
Если бы филология в институтах и университетах кончилась (а иногда кажется, что мы близки к этому), то могли бы Вы найти место в каком-либо секторе гуманитарного рынка?
В дипломе, который я получил после университета, написано: «специальность: классическая филология, а также преподавание русского языка и литературы в средней школе». Пошел бы преподавать словесность в среднюю школу, хотя это гораздо тяжелее и хотя педагогических способностей у меня нет.
Многие из Ваших коллег сегодня работают в зарубежных университетах, а Вы задумывались об эмиграции?
Я в России люблю не землю («русские» березки, церкви, избы для одних, городские каменные дворы их детства для других), а язык и культуру, а она всегда со мной, так что для моего существования это трагедией бы не было. Но думал я об этом мало, потому что знал: за границей я никому не нужен стар, на иностранных языках не говорю, занимаюсь только поэтикой (пусть даже не только русской), а это сейчас наука не модная. А в политические беженцы не гожусь: публицистом не был. («Конформист»!) К тому же от себя не уйдешь. Каждый увозит свои проблемы с собой. Да еще нарастают новые. Так что не вижу в эмиграции смысла.
Если выбирать, в какой стране и в каком столетии работать, что бы Вы выбрали?
Я немного историк и знаю, что людям во все века и во всех странах жилось плохо. А в наше время тоже плохо, но хотя бы привычно. Одной моей коллеге тоже задали такой вопрос, она ответила: «В двенадцатом». «На барщине?» «Нет, нет, в келье!» Наверное, к таким вопросам нужно добавлять: «и кем?» Тогда можно было бы ответить, например, «камнем».
Вы пользуетесь компьютером в своей работе? Как вы относитесь к интернету? Стало ли легче работать с появлением новой техники?
Считать стало легче: я работал сперва на конторских счетах, потом на арифмометре, потом на калькуляторе. Читать нужное стало легче с появлением ксерокса. Компьютер у меня есть: на нем печатать удобнее, чем на пишущей машинке. А интернет наступил слишком быстро, я еще не успел к нему привыкнуть. Отношусь я к нему с большим уважением именно за то, что он, говорят, дает быстрый доступ к нужным книгам. Это хорошо: на всей моей памяти нас, филологов, снабжали заграничной научной литературой очень плохо. Писать стало легче: из‐за старости голова вмещает меньше, это принуждает писать большие статьи не целиком, а по кусочкам, а это легче делать на компьютере, чем на пишущей машинке. Думать легче не стало.
В чем, на Ваш взгляд, состоит задача филологии, филолога? В чем назначение филолога?
Именно в том, чтобы понимать чужие культуры особенно прошлые, чтобы лучше знать, откуда мы вышли и, стало быть, кто мы есть. Археолог понимает их по мертвым вещам, филолог по мертвым словам. Это трудно: велик соблазн вообразить, что эти слова живые, и понимать мысли и чувства чужой культуры по аналогии с душевным опытом нашей собственной культуры. Ребенку кажется, что если да по-русски значит «да», а по-немецки «там», то это неправильно. Легко объяснить ему, что это не так, но гораздо труднее объяснить взрослому, что любовь по-русски и любовь по-латыни тоже очень разные вещи. Вот этим и занимается филология: отучает нас от эгоцентризма, чтобы мы не воображали, будто все и всегда были такие же, как мы. Мой покойный товарищ С. С. Аверинцев хорошо писал об этом в самой первой своей публичной статье, которая называлась «Похвала филологии».
Ваше мнение о современной филологии?
Об античной нашей филологии не скажу ничего, кроме хорошего: молодых античников сейчас учат гораздо лучше, чем пятьдесят лет назад учили нас. К нам тогда проблемы мировой науки доходили с пятидесятилетним запозданием, а к ним теперь доходят примерно с двадцатилетним, это уже нормально. А о литературоведении вообще? После конца советской идеологии образовался идеологический вакуум, в него хлынули новейшие западные постструктуралистские моды вперемешку с воспоминаниями о русской религиозной философии, образовался иррационалистический хаос; я не умею использовать это в своей работе, поэтому вряд ли имею право о нем судить.
Как Вы относитесь к идее выбросить из школы филологию и, в частности, анализ стихов: пусть дети просто читают художественную литературу?
«Просто» читать совсем не просто: даже взрослый обычно не может дать себе отчета, почему ему нравится или не нравится такое-то стихотворение. Когда школьник спрашивает: «А почему я должен интересоваться Пушкиным?» то ответить ему очень трудно. Когда человек не понимает, что и почему ему интересно, то ему трудно искать новые книги, которые могли бы оказаться ему тоже интересны, и он начинает читать только привычное или вовсе перестает читать. Конечно, тем, у кого от природы тонкий художественный вкус, это не грозит, и учиться анализу им не нужно. Но таких мало; у меня, например, такого вкуса нет. Вот таким, как я, я и хочу помочь.
Применение точных методов в литературоведении хорошо ли это, не убивает ли это живое целое, разлагая его на части?
А вы уверены, что Пушкин для вас живое целое? Пушкин писал не для нас, мы воспринимаем из сказанного им лишь малую часть, а остальное дополняем своим воображением.
Почему часто приходится слышать от молодежи: «Не люблю Пушкина»?
Потому что мы часто подходим к нему не с теми ожиданиями, на которые рассчитывал Пушкин. Мы в ХX веке привыкли к поэзии ярких контрастов, а Пушкин поэзия тонких оттенков. Конечно, если она не дается, Пушкина можно просто отложить в сторону; но если мы научимся читать по оттенкам, то наш мир станет только богаче. Беда в том, что именно этому школа нас не учит: она еще не привыкла, что Пушкин от нас отодвинулся на двести лет, что его поэтический язык нужно учить, как иностранный, а учебники этого языка еще не написаны. Вот филологи их и пишут по мере сил.
Я сказал: «подходим не с теми ожиданиями». Что это значит? Вот Евгений Онегин получил письмо от Татьяны: чего ждали первые пушкинские читатели? «Вот сейчас этот светский сердцеед погубит простодушную девушку, как байронический герой, которому ничего и никого не жаль, а мы будем следить, как это страшно и красиво». Вместо этого он вдруг ведет себя на свидании не как байронический герой, а как обычный порядочный человек и вдруг оказывается, что этот нравственный поступок на фоне безнравственных ожиданий так же поэтичен, как поэтичен был лютый романтизм на фоне скучного морализма. Нравственность становится поэзией разве это нам не важно? А теперь внимание! Пушкин не подчеркивает, а затушевывает свое открытие, он пишет так, что читатель не столько уважает Онегина, сколько сочувствует Татьяне, с которой так холодно обошлись. И в конце романа восхищается только нравственностью Татьяны («я вас люблю но я другому отдана»), забывая, что она научилась ей у Онегина. А зачем и какими средствами добивается Пушкин такого впечатления об этом пусть каждый подумает сам, если ему это интересно.
Почему переводы на близкородственные языки например, «Евгений Онегин» на украинском для нефилолога звучат как пародия?
Потому что и не в переводе непривычный русский человек воспринимает украинский как испорченный русский. Как с этим бороться? Разрушать непривычность: время от времени показывать русскому человеку хорошие украинские стихи с русским переводом, чтобы он увидел: а ведь русский перевод слабее смешного украинского подлинника.
Почему Вы написали «Занимательную Грецию»? Разве история древней Греции нуждается в популяризации?
Популяризация это значит: делать необщеизвестное общеизвестным. История греческой культуры не так уж общеизвестна говорю об этом с совершенной ответственностью. Стало быть, нуждается разве нет? Точно так же, как история всякой другой культуры: мне очень жаль, что я так и умру, плохо зная, например, арабскую культуру оттого, что не нашел подходящего для меня ее популярного описания.
А если бы у Вас нашелся подражатель, который решил написать книгу «Занимательная Россия» о современной России, сохраняя стилистику «Занимательной Греции»? Что получилось бы из такого труда? Или он так и остался бы не закончен, потому что для подобной работы необходима дистанция в века?
Сочиняя «Занимательную Грецию», я однажды попал в больницу, сосед меня спросил, что это я пишу. Я ответил, он сказал: «Наверное, еще интереснее было бы написать Занимательную историю КПСС». Это были еще те времена. Разумеется, человек с ясным умом мог бы просто написать и о сложной современности я первый был бы рад прочитать такую книгу. Некоторые и пишут, но для взрослых, а школьникам такие книги нужнее: им в этой современности жить и работать. А дистанцию для такого взгляда создает сам пишущий, если хватает сил. Академик Веселовский, филолог, сто лет назад говорил: «Нам кажется, что средневековые поэмы и повести все на одно лицо, а нынешние, реалистические все разные, все индивидуальные. Но это иллюзия попробуем охватить взглядом всю массу того, что сейчас пишется, как мы охватываем старину, и мы увидим, что и у нас все на одно лицо». О развале советской империи проливают слезы во всех газетах, и всем кажется, что это единственная в своем роде трагедия. Редко кто вспоминает, что в 1960‐х годах точно так же развалились все западные колониальные империи, и мы тогда этому не удивлялись, а радовались. Теперь эта волна истории дошла и до нас, с обычным запозданием в одно поколение. Нужно ли ждать дистанции, чтобы это понять и об этом сказать?