Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика - Меркушев Виктор Владимирович 5 стр.


Понять нежелание моего товарища разговаривать со своими коллегами на языке временных формул, было можно, но вот принять его нет. Как молодым ветвям назначено тянуться к небу, как дождевым червям пристало вылезать из нор, повинуясь влаге, так человеку вменяется, вдохновляясь чувством и мыслью, спешить к островам непознанного. Именно поэтому мне был так интересен мой странный, обособившийся от школьного коллектива одноклассник, с которым мне так хотелось подружиться, чтобы заглянуть в его удивительный внутренний мир.

И вот теперь он стоял передо мной, нелепо закусив верхнюю губу и рассказывая о том, что наполняло его ум и душу, пока я лазил с этюдником по горам и лесам в надежде запечатлеть ускользающий от моего учёного друга, равно как и от всех нас, изменчивый и обманчивый мир.

 Понимаешь,  от волнения у меня перехватило дыхание,  я наконец-то понял, о чём всегда хотел спросить тебя, подсознательно уверенный в том, что ты знаешь.

Лицо его стало серьёзным. Было заметно, что он сосредоточился и приготовился отвечать.

 Я спрошу тебя по-простому, поскольку мне хочется именно та кого, простого ответа, без разных сложных и многозначительных слов. Как же нам жить в этом изменчивом мире и вообще зачем и для чего мы здесь. Какой в том смысл и какова правда?

Он широко улыбнулся, вновь сделавшись похожим на нашего юного школьного вратаря, способного вытягивать мяч даже из безнадёжной в футболе «девятки».

 А всё и так просто. Мы рождены затем, чтобы видеть солнце.

«Раз один то, значит, тут же и другой»

«Раз один то, значит, тут же и другой! Помянут меня,  сейчас же помянут и тебя!» И верно обязательно помянут.

Память, безропотно подчиняясь этому нехитрому психологическому алгоритму, являет достойных вместе с не вызывающими почтения; представляет тех, без которых немыслима полноценная духовная жизнь вкупе с теми, кто прикоснулся к вечности через коварство и подлость, предательство или злодейство.

Вспоминая Поэта и его бессмертные строчки, которые идут за мной следом, подсказывая, убеждая, либо взывая к заочному спору, явственно ощущаю совсем рядом присутствие не только его замечательных друзей и прекрасной Натали, но и того, кого совсем не надлежит помнить.

Самодовольное и холёное лицо этого пустого, ничтожного человека, сгноившего собственную дочь в сумасшедшем доме за почитание убитого им русского гения, не может вызывать никаких чувств, кроме презрения. Хочу его забыть и никогда не узнавать его имя, но безотказна формула памяти, вербализованная Булгаковым: «Раз один то, значит, тут же и другой!»

К такому миру, где напыщенная самодовольством серость способна не только существовать, но и состояться как общественно значимая фигура, хотелось бы не обращаться вовсе. Только Поэт не имел столь щедрой привилегии, поскольку был назначен слышать и внимать всему, что происходит в окружающем его мире. Такова была его ответственная миссия на земле, чувствовать и понимать и «неба содроганье, и горний ангелов полёт, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье». А прилепившийся к его славе скучающий светский повеса, не мог ничего слышать и знать.

Казалось бы, зачем обращать внимание на эту сосущую пустоту, вытягивающую из мира лишь «измены, картеж, пьянство, ссоры и сплетни». Но в самой модели Мироздания тень неотделима от света, а явь от тьмы. И чем глубже и кромешней тьма, тем сильнее хочется света. Человеческая природа ещё устроена так, что она вправе желать невозможного и, как говорил Александр Блок, человеку необходимо «предъявлять безмерные требования к жизни». Ибо жизнь прекрасна, «пусть сейчас этого нет и долго не будет».

«Раз один то, значит, тут же и другой!» Положим, что так. Но это лишь для того, чтобы быть ближе к первому, и как можно дальше от второго.

«Тень несозданных созданий»

Долгие годы этот дом встречал и провожал поезда. Он повелительно нависал над платформами высоченным брандмауэром, убеждая оказавшихся здесь, что Питер, это, прежде всего, город угрюмых стен, устремлённых в бесцветное небо, тесных дворов-колодцев, соединённых тяжёлыми арками, и проржавелых железных крыш, усеянных частоколами закопчённых труб.

Не знаю, как кому, но мне именно такой Питер нравился многим больше парадного, «блистательного Санкт-Петербурга», воспетого в бесчисленных стихотворных строчках и запечатлённого во множестве живописных холстов. Возможно, именно поэтому я всей душой полюбил этот дом, мечтая изобразить его в мутных сумерках ноября, когда в огромных подсвеченных окнах открывается непостижимая для непосвящённых жизнь пустующих залов, тяжёлых лестничных маршей и какого-то нелепого нагромождения комнат, скученных в крайних пределах нижних этажей.

Раньше в этом здании находилась пуговичная фабрика Копейкиных, и мне всегда казалось, что именно её окнам посвящены бессмертные блоковские строчки:

Да, наверное, во времена Александра Александровича окна фабрики были действительно «жолтого» цвета того особенного болезненного оттенка предреволюционного электричества, благодаря которому по всей стране впоследствии зажглись бодрые огни величественных строек и новых фабрик. Пожалуй, само Время органически вписалось в дух и плоть этого здания, поскольку с каждым случайным смещением света, с любым движением световоздушной среды от промелька фар или уличных фонарей, рядом с ним вырастали и множились тени Серебряного века, такие длинные и полусонные, как и положено быть теням, наделённым подлинной исторической правдой. И если, вдруг оказавшись здесь, я сосредоточенно вслушивался в вечерний городской шум, то в велеречивом бормотании Лиговки мог различить глухой невнятный брюсовский голос, вернее, его стих, посвящённый творческому гению своего Времени:

Впрочем, представить длинную глухую стену пуговичной фабрики как эмалевую, было уже сложнее, но именно такой я желал видеть её в своём воображении, выраставшей из «звонко-звучной тишины» промозглых сумерек питерского ноября.

Однако мне так и не удалось прикоснуться к «тайне созданных созданий», о которой в конце своего стихотворения говорит Брюсов, и я не сумел написать дом с «жолтыми» окнами, наполненный таинственными тенями прошлого. Он был признан объектом, не имеющим художественной ценности, и его снесли, а на том месте возникло другое здание, никоим образом непричастное к тайнам Времени.

Память всечасно подводит меня, стены и этажи былого здания перемещаются в моём воображении подобно комнатам и лестницам дворца Ганувера, не позволяя оформиться целостному художественному образу, пригодному для воплощения в стройных формах и понятных красках. Судя по всему, этот городской мотив теперь так и останется для меня «тенью несозданного», планом ушедшим в небытие, как, собственно, и сам дом на Лиговском, за номером 42

На полустанке утренней тишины

Настоящее неназываемо. Надо жить ощущением, цветом

Андрей Вознесенский

Поезд прибыл туда июньским утром, когда солнце едва приподнялось над полоской далёкого леса и не успело пока наполнить воздух душным и звенящим зноем. Наш вагон остановился напротив гряды вековых тополей, ещё по-весеннему ярко-зелёных, сквозь которые просвечивали какие-то небольшие строения и оранжевые поля.

Проводник сообщил нам, что состав будет стоять долго, не менее получаса, поскольку поездная бригада будет менять тепловоз. Все поспешили выйти наружу, и я, совершенно не обращая внимания на уютный перрон, превращённый пассажирами в прогулочную эспланаду, сразу же направился к зеленеющим тополям. Удобно расположившись возле одного из них, я прислонился спиной к его могучему стволу и погрузился в безмятежное созерцание.

Весь полустанок был укутан какой-то особенной тишиной, к которой очень сложно было подобрать подходящее определение. Нельзя сказать, что полустанок пребывал в безмолвии, нет, отовсюду доносились звуки: голоса людей, удары молотков путевых обходчиков и велеречивый шелест величественных тополей. Но всё равно это была волшебная тишина заповедного уголка земли, наполненная самыми сокровенными таинствами Мирозданья.

Кроны тополей невесомо парили в жёлтом воздухе июня, щедро напитанным солнечным светом. Со своей высоты они могли бы созерцать сокрытые от меня далёкие горизонты, однако вряд ли они обладали способностью воспринимать своё окружение так же как мы, люди, ибо им было даровано гораздо больше, нежели простое умение видеть и слышать. Иначе бы не струилась от них такая чудесная благодать, которая только и может исходить от совершенных творений, наделённых особой милостью создателя всего сущего. Впрочем, я всегда почтительно относился к деревьям, они очень давно живут на этой земле, вот уже без малого четыреста миллионов лет, тогда как бытности человека всего-то-навсего несколько десятков тысяч.

Клейкие листики тополей, словно открытые зелёные ладошки, были исполнены лёгкого приветственного движения, в то время как изогнутые узловатые ветки, эти обнажённые древесные нервы, пребывали в полном умиротворении и покое. И вдруг мне открылось, что бескочевая жизнь этих задумчивых тополей богаче и правильнее моей, непоседливой, беспокойной, наполненной несбыточными желаниями и всяческим другим пустопорожним вздором.

Стало как-то особенно ясно, что я без конца и напрасно трачу усилия и слова, так и не разобравшись: кто я, зачем и по каким дорогам пролегает мой путь. Для меня были совершенно неведомы такие вещи, как тишина и покой, а возможности остаться наедине с самим собой и спокойно оглядеться вокруг не случалось вовсе. До этого момента я и представить себе не мог, как отрадно и изумительно смотреть на занимающийся летний день и слушать белый и зелёный шум случайного полустанка, который воспринимался всем моим существом как музыка или как звенящая вселенская тишина.

«Куда ты спешишь, человек. В тех краях, которые ты оставил, такое же небо и то же самое солнце. Там точно так же тает утренний туман, и схожим образом опускаются на землю закатные сумерки».

Меня совсем не удивило, что покой Мирозданья полнился ещё и назидательным речитативом. И разве могло быть здесь как-нибудь по-другому, если всё воплощённое в чудесных формах обязательно несёт в себе значимое содержание, ищущее правильного прочтения и понимания.

«В стремлении добиться одного, происходит потеря другого, возможно гораздо более ценного и необходимого, нежели то, что было намечено обрести. Ведь жажда честолюбия и гордыни неутолима. Побуждения и цели с неизбежностью лишают устойчивости и равновесия всех существ, обретающихся под солнцем. Деревья прочно держатся корнями за землю и именно поэтому, пребывая в покое и единстве с породившей их почвой, кроны деревьев устремлены к вечному небу, где нет ни пагуб, ни скорбей, ни борьбы, ни времени».

Безусловно, всё это было обращено непосредственно ко мне, ибо только в моём незначительном масштабе, «вечное небо» обладало всем перечисленным. Здесь, на земле, небо представало воплощением высшей силы и подлинного величия, где не было места взрывам сверхновых, притяжению чёрных дыр и губительному ветру межзвёздного эфира. Быть причастным к его лучезарному торжеству почиталось если не счастьем, то несомненным благом, не нарушающим гармонии и вселенского порядка.

Тополя надо мной ещё о чём-то шептались, но я более к ним не прислушивался, возможно впервые почувствовав свою причастность и, собственно, к земле, и к небу, и к этому, залитому лучезарным солнцем, случайному полустанку. Единственно, чего мне недоставало, так это понимания куда и зачем идёт мой поезд, ведь теперь я явственно ощутил, что ни сейчас, ни позже уже невозможно ни успеть, ни опоздать. А ещё я проникся пониманием, что по-настоящему подлинные и наиболее ценные обретения возникают не по причине реализации наших задач и целей, а являются результатом нашего отношения к земле и небу, к своим соседям по планете и самому себе.

Внимая шелестящему речитативу вековых тополей, я понял, что нужно ценить настоящее, дорожить цветом и светом, не нарушая покоя и равновесия Мирозданья, потому что нет у нас этих дарованных деревьям четырёхсот миллионов лет, чтобы всецело постичь и принять к исполнению такие простые и такие непреложные истины.

«Это лёгкое имя: Пушкин»

«Пушкинский» выпуск Императорского Лицея: «Тесней наш верный круг составим»

Царскосельский «Lykeion»

Lykeion так называли ту часть древних Афин, где находился храм божества света Аполлона, в садах которого Аристотель создал свои «гимнасии». Учебное заведение в парке Царскосельского дворца, предназначенное для детей из высшей дворянской знати, в значительной степени и создавалось по принципам школы Аристотеля, с учётом всех его педагогических традиций.

Творческая раскрепощённость, стремление к обретению истины в диспутах между воспитанниками и преподавателями, свободный поиск идей и смыслов были неотъемлемой частью лицейской педагогики. Принцип Лицея: «Не затемнять ум детей пространными изъяснениями, но возбуждать собственное его действие»,  соблюдался всеми преподавателями и профессорами неукоснительно. «Постановление о Лицее» было разработано в канцелярии Александра Первого при деятельном участии директора департамента народного просвещения Ивана Ивановича Мартынова и государственного секретаря Михаила Михайловича Сперанского с целью создания в России квалифицированных кадров для переустройства государственного управленческого аппарата. В России начала девятнадцатого века подобного образовательного учреждения ещё не было, за шесть лет обучения предполагалось подготовить воспитанников в объёме философского и юридического факультетов университета, «предназначенных к важным частям службы государственной».

Царскосельский лицей находился под патронажем Императора Александра Первого. Министр просвещения граф Алексей Кириллович Разумовский официально именовался главой Лицея. Основным правилом лицейского образования считалась практическая польза от полученных знаний: преподаватели требовали от воспитанников практического результата от получаемых сведений по предметам.

Телесные наказания в Лицее были запрещены. Однако существовали иные методы: взыскание за нерадивость и провинности занесение имён на чёрную доску, особенная скамья в классе, предназначенная «штрафникам» и заключение в карцер. Но самым серьёзным наказанием считалось лишение ученика преподавательского расположения. А преподаватели были с лицеистами не только на уроках, они участвовали в жизни воспитанников, стремились сделать всякую минуту их пребывания в стенах заведения полезной и интересной. В «Постановлении о Лицее» значилось: «Главное состоит в том, чтобы воспитанники никогда не были праздны».

Профессорско-преподавательский состав был волен выбирать методику своей работы. Однако они должны были выстроить свой учебный процесс так, чтобы никто из обучаемых не отставал в предметах. Не приветствовалась механическая зубрёжка и бездумное пустословие, и преподавателям полагалось «никогда не терпеть, чтобы они употребляли слова безо всяких идей». Так, во всяком случае, было записано в «Постановлении о Лицее».

Назад Дальше