Она это как увидела, точно с цепи сорвалась. «Ой-ой-ой! завизжала. Смотрите, как мы боимся, чтобы не обидели нашу свекровь-прачку!» А я ей в ответ: «Если уж тут и есть прачки, так это только ты». Так начался наш сегодняшний скандал. «Сама ты прачка», говорю ей, и слово за слово чуть дело до драки не дошло. Я вспыхнула как порох, потому что знаю, она специально киру-Экави поносит, чтобы меня задеть. Услышал бы Тодорос, как она его мать прачкой называет, мигом бы за волосы ухватил да всыпал бы ей по первое число. Да и кого еще это может расстроить? Кого другого, кроме меня и его? Уж не Марию, конечно. Мария та скандалами наслаждается, жить без них не может.
Но даже и не будь Тодороса, все равно, пока жива, я хочу видеть фотографии киры-Экави на их месте. Не потому, что она моя свекровь. Какая невестка любит свою свекровь? Только одному Богу ведомо: если бы она была жива, я бы ни за что на свете не пошла бы за ее сына. Она могла быть лучшей лучше не бывает подругой во всем белом свете, но только не свекровью. Уж я-то это знала, как никто другой. Не говоря уже о том, что в том душевном состоянии, в котором она пребывала в последние годы, она уже не способна была ни к каким человеческим отношениям. То была уже не прежняя кира-Экави, с ее шутками, с верой в жизнь и людей под напускным пессимизмом, не та кира-Экави, которой можно было рассказать все свои горести и которая в ответ давала советы так, как только она одна умела это делать. Ну уж нет! Если бы она была жива, когда Тодорос вернулся с Ближнего Востока, у меня бы и мысли бы такой не промелькнуло стать ее невесткой. Это было бы смешно. Невообразимо. Мы бы неминуемо поссорились. Я уж молчу о том, как бы все над нами потешались. Даже и сейчас я иной раз встречаю знакомых тех времен, которых сто лет не видела, и они тотчас говорят мне: «Нет, ну ты только вообрази, Нина, могла ли ты себе представить, что однажды станешь ее невесткой?» И они говорят это с такой издевкой, что, если бы я обращала на них внимание, мне бы надо было переругаться со всем миром. Ну, так или иначе, думаю я порой, отчасти они правы. И в самом деле забавно, что все случилось так, как оно случилось, но только не с той точки зрения, какой придерживаются наши знакомые. Кто из всех этих сплетниц по-настоящему знал киру-Экави? Кто знал ее золотое сердце? Иногда я сомневаюсь, что и сама до конца понимала ее, хотя уж мы-то с ней съели не один пуд соли
Некоторые находили ее занятной. Некоторые смотрели на нее с презрением, как, например, эта снобка Юлия. Ну никак не могла она уразуметь, как это я могу с ней общаться. В открытую она, конечно, ни разу не сказала, все больше намеками. «У тебя, Нина, такое доброе сердце! бывало, говорит она мне. Твой дом для всех открыт, кем бы они ни были. Я вот всегда своей Лилике говорю: у Нины самое доброе сердце в мире». Никак ей было не понять, почему это я предпочитала общество киры-Экави ее собственному или жены Карусоса.
Марта считала ее шутом и однажды так и сказала: «Ты как императрица, у них всегда были под рукой шуты и карлики». И до нее тоже никак не могло дойти, хоть она и строила из себя такую умную-образованную, что же это было такое, что заставляло киру Экави вести себя и как шут тоже, а все это было только из смирения. Киру-Экави хлебом не корми, дай превратить свою жизнь в драму, но чем больше она ее драматизировала, тем смешнее это выходило, и всегда она язвила только на свой счет, никогда ни про кого другого.
Что же до тети Катинго с ее ханжеством и смехотворными принципами, это уж само собой, что она воспринимала киру-Экави исключительно как воплощение дьявола на земле. Ну что ж, в каком-то смысле она была права: кира-Экави была и дьяволом тоже. Но в то же время она была и богом, и святой, и нет никого, кто знал бы это лучше, чем я, потому что это я прошла с ней по пути всей ее жизни, пусть не с начала, но до самого конца, и только я понимала ее душу так, как ее не понимали даже собственные дети!..
Ее дети, ха! Имея такую дочь, как моя, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что из всех Божьих созданий нет и не может быть никого во всем этом мире, кто понимал бы нас хуже, чем те, кто вышли из нашего чрева. И если всего этого недостаточно для того, чтобы хотеть видеть ее фотографии у себя в гостиной, тогда скажем так: я это делаю, потому что мы провели вместе незабываемые дни. Потому что я открыла ей мое сердце, а я его родной матери не открывала. Потому что она, все понимая по своему горькому опыту со своей дочерью, да и со всеми остальными детьми (ведь, в конце концов, Поликсена повела себя не лучше, чем Елена), была единственной из всех моих родных и близких, кто сочувствовал мне от всего сердца. Единственной, кто разделял и понимал мое горе и мою печаль, а как же мне не горевать, если такая мне выпала злосчастная участь произвести на свет дитя-чудовище!..
2
С кирой-Экави я познакомилась в 1937 году. Или нет, не в 37-м. Точно, это произошло летом 36-го, в августе. Я потому так хорошо это помню, что тогда вот-вот должно было наступить Успение Богородицы. Мы как раз готовились к празднованию дня рождения Ее Высочества, и у нас вовсю шла генеральная уборка, борьба с пылью по всем углам, натирка паркета и прочие радости. Мы с Мариэттой, растрепанные, босиком, как раз вышли на терраску на крыше и давай перетряхивать бархатные портьеры из гостиной. Это был последний ужас на сегодня. Хватит уже, думала я, завтра тоже будет день, успеем насладиться. «Добьем портьеры и пойдем ополоснемся, чтобы хоть как-то освежиться». Не успела я договорить, как до нас донеслось трень-трень колокольчика значит, кто-то открыл калитку. «Поди-ка посмотри, кого это там нелегкая принесла, говорю я ей. Давай сюда твой угол и посмотри, кто это. Надеюсь, свои, а не какая-нибудь еще особо важная персона, а то я на чучело огородное похожа. Если меня сейчас кто увидит из чужих, как пить дать за цыганку примет».
Она бросила мне свой край портьеры и легкой козочкой ах, Мариэтта, моя Мариэтта, где-то ты теперь? спрыгнула на балкончик над прачечной. С него прекрасно просматривается вся дорожка от калитки до главного входа. Она подозрительно сморщилась, как поступала всякий раз, как встречала кого-нибудь новенького. Я наблюдала за ней и от души веселилась. Наверняка кто-нибудь чужой, подумала я. Чтоб Мариэтта так надулась, точно кто-то незнакомый должен быть. Такая уж она была. Прямо как пес цепной чужих на дух не переносила. Она вернулась на крышу, взялась за портьеру, и мы продолжили.
Я поняла, что она заговаривать не собирается, я уже все ее повадки наизусть выучила. «Ну и?..» говорю я ей. «Никого». «Как никого, когда я слышала колокольчик». «Так никого. Я ж тебе говорю». Так она со мной разговаривала. «Эразмия. соблаговолила она наконец сообщить. С какой-то оборванкой».
Для Мариэтты Эразмия была «никто», как Одиссей для Полифема. Но, как я и думала, кто-то чужой все-таки заявился. Но вот кто я и понятия не имела. Наверняка кто-нибудь из этих субчиков, с которыми Эразмия водила знакомство у святой Евфимии, сказала я сама себе, иначе Мариэтта не поминала бы оборванок. Так она называла всех, своих и чужих, кто ей был не по душе.
К несчастью, у нее была дурная привычка обзывать так и мать Андониса. «Оборванка» на «здрасьте», «оборванка» на «до свиданья». К той это так и прилипло ну, она и в самом деле была Оборванкой с большой буквы. Кончилось тем, что мы ее по-другому уж и не называли, когда Андониса не было дома, и я всякий раз тряслась, как бы у кого-нибудь это не вырвалось и при нем. Я понимала, что он и слова не скажет, но расстроился бы человек, а у него и так расстройств было выше крыши из-за моей дочери, которая поедом его ела. А Борос мне тысячу раз говорил: «Нина, позаботься о том, чтобы ему не приходилось волноваться. Его сердце в очень плохом состоянии. Побереги его». Но что я строила со всем моим терпением и заботами, то разрушала моя дочь своим поганым языком. Только он соберется замечание ей сделать, как она уже заявляет: «Оставь меня в покое! Я тебя знать не знаю! Ты мне не отец!..» И это в двенадцать-то лет. И так доводила взрослого мужика, что его судороги хватали, дрожал, как рыба на песке.
Мариэтту мы привезли с Андроса, тем летом, когда отправились отдохнуть в имение тети Болены, двоюродной сестры отца. Мариэтта была из Писомерии со всеми вытекающими. А писомериты, спросите любого андросца, знамениты своим негостеприимством и ядовитым языком, и Мариэтта была дочерью своей родины на все сто. Меня она любила, как преданный пес. Андониса уважала, пусть даже они и задирались друг с другом беспрерывно. Но в глубине души она знала, кто здесь хозяин, и даже побаивалась его слегка. А вот от всех остальных, своих ли, чужих ли, камня на камне не оставляла. Не было человека, к которому она не прилепила бы прозвища. Тетю Катинго она звала ханжой, а никак не госпожой. Принцессу индюком. Когда она так говорила, я делала вид, что сержусь, чтобы не распускалась, но про себя признавала, что трудно придумать более удачное прозвище. Она всегда была надутой, как индюк, индюк она и есть, индюком надутым и останется!
Но больше всех прочих она не переваривала Эразмию. Та у нее просто в печенках сидела. Как посмотрит на нее передернется. А когда та притаскивала с собой своих подружек, чтобы похвастаться нашим домом, я с трудом удерживала Мариэтту, чтобы она не выгнала всю честную компанию. Не раз и не два она объявляла дорогим гостям, что я больна и не принимаю. «Пойди свари нам кофейку», говорила я Мариэтте. Покойная мама приучила меня быть дружелюбной по отношению ко всем, а отец не быть снобом и не отвергать никого прежде, чем хоть чуть-чуть его узнаешь, а как еще узнать человека, если не выпить с ним кофе? «Пойди сделай кофе и вишневое варенье достань!» сколько раз произносила я эту фразу. И каждый раз она послушно шла на кухню и, высунувшись так, чтобы только я ее видела, начинала корчить рожицы, смысл коих был ясен без лишних объяснений: а вот не буду варить им кофе! Попробуй только скажи что-нибудь! Хватит с них и варенья!.. Да уж, иногда она меня ставила в крайне неудобное положение.
Хотя, с другой стороны, она говорила вслух о том, о чем я не решалась заикнуться, к тому же она была честной, работящей и преданной, да и вообще в последние годы перед войной, из-за болезни Андониса и отсутствия хоть какого-то заработка, мы докатились до того, что задолжали ей за десять месяцев работы, а она слова нам худого не сказала, поэтому я закрывала глаза на все ее недостатки и вполглаза смотрела на ее «гостеприимство», тем более что со временем наши гости к ней привыкали и не обижались. Пусть, говорила я себе, почувствует, что и она член семьи и имеет право на свое мнение.
«Так, все, ну эти портьеры к черту! говорю я ей. Лично я смертельно устала! Черт бы побрал эти праздники со всем их весельем, вот как-нибудь вселится в меня сам сатана, и я хлопну дверью у всех перед носом!.. Что она такое, эта твоя оборванка?» спрашиваю я Мариэтту. Уж я-то знала, если ее не спросишь, сама ни за что рта не раскроет. Да даже если и спросишь, она не из тех, кто легко раскалывается. «Уф!.. Говорю же тебе, оборванка!..» Она была немногословна. И привыкла говорить со мной на «ты». Только к покойному отцу на «вы» и обращалась. Послушал бы это кто-нибудь, кто нас не знает, решил бы, что она хозяйка, а я прислуга.
Но, возможно, в первый раз в своей жизни Мариэтта оказалась неправа. Кира-Экави не была оборванкой, она вообще не имела никакого отношения к тому сброду, который постоянно таскала в мой дом Эразмия, хотя я много раз ставила ее в известность, что не желаю никаких посторонних лиц в моем доме (но она не обращала на меня внимания, пряталась за спиной Андониса). Нет! Кира-Экави не была оборванкой.
Я ее сразу раскусила, и первое впечатление меня не обмануло, я не разочаровалась в ней даже и тогда, когда выяснила, что мои первые догадки были верны и что она и в самом деле познакомилась с Эразмией у святой Евфимии. Ах, один Бог знает, сколько я претерпела и терплю до сих пор из-за этой старой «святой» мошенницы!..
Святая Евфимия была «монахиней». В молодости таскалась по округе и продавала свечки, ладан, «щепочки со Святаго Креста» и жития святых. Должно быть, в конце концов она их все-таки прочла, поскольку до нее дошло, что не так уж трудно кому-нибудь еще, кроме древних святых отцов, заделаться святым, потому как, когда она состарилась и не могла уже больше туда-сюда ходить по улицам и переулкам, сняла комнатушку возле церкви Святого Левтериса, принялась изображать святую и жила на подношения уверовавших в ее святость (от одного триста грамм сахара, от другого сто пятьдесят кофе и так далее и тому подобное), ими, как я позже узнала, торговала ее невестка у святой было двое сыновей. Своей славой она была обязана прежде всего тому, что вот уже сорок лет не ела мяса, но кроме этого подвига за ней числился и другой она предсказывала будущее.
Однажды и я решила отправиться к ней на знакомство. Не для того, чтобы узнать свою судьбу. Это мне было известно лучше, чем кому-либо другому, погожий денек по утречку видно. Пошла, только чтобы умаслить Андониса. Господи, помилуй его душу, но в тот момент он просто всем рылом в религию зарылся ровно твоя свинья в желуди. Когда мы поженились, большего безбожника и нечестивца свет не видывал. Нет, правда, такого богохульника я в жизни не встречала. Не то чтобы он был безбожником, потому что богохульствовал. Бывают верующие люди, которые поносят Христа и Богородицу и по батюшке, и по матушке со всем простодушием, а бывают такие, кто не верит, но и сквернословить не будет, хоть ты его озолоти; таким был бедный папа. Это, знаете ли, вопрос воспитания. Андонис не относился ни к тем, ни к другим. Он ругался страстно, зная цену каждому извергнутому слову. Высмеивал все, что имело хоть какое-то отношение к Богу или церкви. Дня не было, чтоб он не помянул мою привычку зажигать лампадку под иконой не иначе как чтоб тебе отпустили все твои грехи, так он говорил. Он еще имел наглость говорить о моих прегрешениях. Я-то, горемычная, зажигала ее прежде всего из уважения к памяти покойницы мамы. Я чувствовала, что неправильно отказываться от традиции только потому, что она умерла, от традиции, которой наша семья придерживалась с тех пор, как я начала познавать мир. А еще я делала это и потому, что, по правде говоря, всегда боялась спать в темноте. Но таким Андонис был до тех пор, пока не заболел.
Когда у Андониса обнаружили гемиплегию и у него отнялась левая нога, то все дела он передал в руки одного из кузенов, который в конце концов отблагодарил его за оказанное доверие не только словом, но и делом, обчистив до последней нитки, мы же отправились на все лето в Корони. Он впервые возвращался в свою деревню после того, как столько лет провел в Афинах. И это я заставила его уехать из города. Мы могли бы поехать на Андрос, как когда-то. Но я надеялась, что климат Корони окажется полезнее. На Андросе все-таки слишком влажно. Кроме того, так мне казалось тогда, и с психологической точки зрения ему будет полезно вернуться спустя годы в родные пенаты, туда, где прошли его детские и юношеские годы. Это поднимет ему настроение, размышляла я, придаст мужества. И как потом стало очевидно, я была не так уж неправа. Только все произошло совсем не так, как я предполагала.
Борос, наблюдавший его в Афинах, прописал ежеутренние прогулки для укрепления мышц. Как правило, он поднимался в крепость на вершине горы. Если вы ни разу не ездили в Корони, значит, знать не знаете, что это такое красота природы. Когда я была еще юной девицей, мы всей нашей веселой компанией ездили в путешествия на Эгину, в Метаны, на Сунион, на Андрос и так далее и тому подобное, но такой красоты, как в Корони, я нигде не видела. Ох, грехи мои тяжкие, вот, надеюсь, кончится когда-нибудь эта чертова история, эта кровавая мясорубка, когда брат убивает брата, и Господь удостоит меня радости снова туда отправиться, взглянуть на это дивное место пусть даже и всего один разочек, прежде чем навеки закроются мои глаза. Когда-то у нас была книга Афины Тарсули с фотографиями разных мест Пелопоннеса, была среди них и фотография Корони. Но что сталось с этой книгой, где она теперь, понятия не имею, она мне уже много лет как не попадалась.