Что касается самой картины, то «Утопленница» написана в основном в мрачных оттенках зелёного и серого (поэтому кажется, что среди этих каменных стен она чувствует себя как дома), но с несколькими яркими контрапунктами: россыпь приглушённых жёлтых пятен, грязновато-белые проблески и ряд мест, где зелень и серый цвет сгущаются до полной черноты.
На ней изображена полностью обнажённая девушка, возможно, лет двадцати или даже моложе. Она стоит по щиколотку в лесном пруду, поверхность которого гладкая, словно стекло. Позади неё вздымаются ряды деревьев; её голова повёрнута немного в сторону от зрителя, она напряжённо всматривается через правое плечо в сторону лесной чащи, на странные тени, клубящиеся между стволами деревьев. Её длинные волосы почти того же зеленоватого оттенка, что и вода, а кожа так заколерована, что кажется парадоксально жёлтой, сочась изнутри каким-то внутренним светом. Она стоит очень близко к берегу, поверхность пруда у её ног покрыта рябью, и это, как я понимаю, означает, что она только что ступила в его воды.
Я напечатала «пруд», но, как выяснилось, картина была вдохновлена посещением Салтоншталлем реки Блэкстоун на юге Массачусетса в конце лета 1894 года. В соседнем Аксбридже у него жила семья, в том числе двоюродная сестра по отцовской линии Мэри Фарнум, в которую он, кажется, был влюблён (впрочем, нет никаких доказательств того, что эти чувства были взаимными). Высказывались предположения, что девушка на картине это Мэри, но даже если это так, художник никак это не комментировал, а если кому-то и проговорился, то никаких записей в нашем распоряжении не осталось. Впрочем, однажды он сказал, что эта картина стала венцом серии пейзажных этюдов, которые он сделал на плотине Роллинг-Дэм (построенной в 1886 году). Выше плотины река образует водохранилище, которое когда-то приводило в движение мельницы производственной компании «Блэкстоун». Вода там спокойная и глубокая, что резко контрастирует с порогами ниже плотины, несущими свои воды между крутыми гранитными стенами ущелья Блэкстоун, которые в некоторых местах достигают свыше восьмидесяти футов в высоту.
Название картины частенько казалось мне странным. В конце концов, девушка ведь не тонет, а просто заходит в воду. Тем не менее Салтоншталль смог передать в своей работе неоспоримое ощущение угрозы или страха. Возможно, что причиной тому ряды тёмных деревьев, вырисовывающиеся позади девушки, или предположение, что нечто странное привлекло её внимание к лесной чащобе. Может быть, хруст ветки или еле слышные шаги в опавших листьях. Или чей-то голос. Да всё что угодно на самом деле.
Я всё больше и больше понимаю, что история Салтоншталля и «Утопленницы» является неотъемлемой частью истории моей жизни так же как мне не обойтись без Розмари-Энн и Кэролайн, даже если бы я не стала утверждать, что именно здесь кроется причина тех событий, что произошли впоследствии. Это сложно объяснить логически. Если бы я отказалась от этого утверждения, неизбежно возник бы следующий вопрос: что первично то, что я впервые увидела картину в день моего одиннадцатилетия, или момент создания её Салтоншталлем в 1898 году? Или лучше вообще начать со строительства дамбы в 1886 году? Инстинктивно я всё время пытаюсь подыскать какое-нибудь иное начало, хотя понимаю, что зря. Я прекрасно осознаю, что это приведёт меня лишь к бесполезному и, по сути, бесконечному возвращению к начальной точке отсчёта.
В тот августовский день, много лет назад, «Утопленница» висела в другой галерее, в зале, посвящённом местным художникам и скульпторам в основном, хотя и с некоторыми исключениями, художникам из Род-Айленда. У моей мамы заболели ноги, и мы присели отдохнуть на скамейке в центре зала, когда я заметила эту картину. Я помню этот момент очень отчётливо, хотя большая часть того дня уже стёрлась из моей памяти. Пока Розмари сидела на скамейке, давая отдых своим ноющим ногам, я стояла и разглядывала холст Салтоншталля. Но тогда мне казалось, что я вижу не просто холст, а некое маленькое окошко, выходящее на какой-то необычный мир в слегка размытой серо-зелёной цветовой гамме. Я уверена, что это был первый раз, когда какая-то картина (как и любое другое двухмерное изображение) настолько поразила меня. Иллюзия глубины была столь сильной, что я подняла правую руку и прикоснулась пальцами к холсту. Думаю, я искренне ожидала, что они пройдут её насквозь, проникнув на ту сторону, где царили серо-зелёные лесные сумерки. Но тут Розмари, заметив моё движение, крикнула мне остановиться, поскольку это противоречит правилам музея, и я отдёрнула руку.
Почему? насупилась я, и она объяснила, что на руках человека есть едкие масла и кислоты, которые могут навредить старым картинам. Затем она рассказала, что всякий раз, когда людям, работавшим в музее, приходится к ним прикасаться, они надевают белые хлопчатобумажные перчатки, чтобы не повредить поверхность холстов. Я посмотрела на свои пальцы, гадая, что ещё можно повредить простым прикосновением, и не нанесли ли кислоты и масла, просачивающиеся сквозь мою кожу, какого-либо вреда разным вещам, которые мне довелось потрогать.
В любом случае, Имп, зачем ты к ней прикасалась?
Я рассказала ей, что картина выглядела словно окно, она засмеялась и захотела узнать название картины, имя художника и год, когда та была написана. Всё это оказалось напечатано на карточке, прикреплённой к стене рядом с рамой, откуда я их ей и зачитала. Она записала услышанное на конверте, который достала из своей сумки. Розмари всегда носила с собой огромные, бесформенные тканевые сумки, которые шила сама; в них можно было найти всё что угодно: книги в мягкой обложке, косметику, счета за коммунальные услуги и квитанции из продуктовых магазинов (которые она никогда не выбрасывала). Когда она умерла, я сохранила пару сумок и до сих пор ими пользуюсь, хотя не думаю, что среди них есть та, с которой она ходила в тот день. Та сумка была сшита из денима, а я никогда особо не любила деним. Я даже джинсы не ношу.
Зачем ты это записываешь?
Возможно, когда-нибудь ты захочешь это вспомнить, ответила она. Когда что-то производит на нас сильное впечатление, мы должны постараться об этом не забыть. Так что, поверь мне, делать заметки это хорошая идея.
Но как мне узнать, что я хочу запомнить, а что, наоборот, лучше никогда не вспоминать?
А вот это самое сложное, улыбнулась мне Розмари, быстро прикусив ноготь большого пальца. Это сложнее всего, да. Ведь очевидно, что мы не можем тратить всё своё время, постоянно делая заметки о происходящих с нами событиях, верно?
Конечно, нет, ответила я и отступила от картины, по-прежнему не сводя с неё глаз. Даже перестав выглядеть как некое странное окно, она оставалась не менее удивительной и красивой. Наверное, это было бы глупо.
Это было бы очень глупо, Имп. Мы бы тратили кучу времени, пытаясь не забыть ничего важного, и с нами в итоге не случилось бы ничего действительно примечательного.
Значит, нужно быть очень внимательной, заключила я.
Совершенно верно, кивнула она.
Больше я ничего не помню о том дне рождения. Только мои подарки, поход в музей ШДРА и слова Розмари о том, что я должна записывать всё, что окажется важным для меня в будущем. После музея мы вроде бы пошли домой. Дома меня явно ожидал торт с мороженым, поскольку так было всегда, вплоть до того года, когда она покончила жизнь самоубийством. А вот вечеринки по этому поводу не было, потому что мы никогда их не устраивали на мои дни рождения. Да мне и самой никогда этого не хотелось. Мы ушли из музея, день пролетел, наступила полночь, и мой следующий день рождения наступил, когда мне исполнилось двенадцать. Вчера я заглянула в интернет-календарь, и он сообщил мне, что завтрашний день, третье августа, это воскресенье, хотя для меня это ничего особенного не значит. Мы никогда не ходили в церковь, поскольку моя мама отреклась от Римской католической церкви и всегда говорила, что я должна держаться подальше от католицизма, хотя бы потому, что тогда мне не придётся проходить через те же трудности с отречением.
Мы не верим в Бога? спросила я её как-то раз.
Я не верю в Бога, Имп. Во что будешь верить ты зависит только от тебя. Ты должна сама это понять и со всем разобраться. Я не могу сделать это за тебя.
Если, конечно, эта беседа действительно имела место. Вроде бы да, наверное но немалая часть моих воспоминаний ложные, поэтому я не могу быть полностью в этом уверена. Многие из моих самых интересных воспоминаний, кажется, никогда не происходили в действительности. Я начала вести дневники после того, как Розмари заперли в Батлере, после чего мне до восемнадцати лет пришлось жить с тётей Элейн в Крэнстоне, но даже дневникам нельзя доверять. Например, там есть серия записей, описывающих поездку в Нью-Брансуик, а я твёрдо уверена, что не принимала в ней никакого участия. Раньше меня пугали воспоминания о событиях, которые никогда не происходили в реальности, но потом я к этому привыкла. К тому же сейчас такое случается не столь часто, как когда-то.
Я собираюсь написать историю с привидениями, напечатала она.
Именно над этим я сейчас и работаю. Я уже рассказала вам о призраках моей бабушки, моей матери и сестры моей прабабушки той, которая держала мёртвых животных в колбах, помеченных цитатами из Священного Писания. Все эти женщины теперь всего лишь призраки и преследуют меня, так же как и другие призраки, о которых я только собираюсь написать. Так же, как меня преследует призрак больницы Батлера, расположенной рядом с кладбищем Суон-Пойнт. Так же, как меня преследует исчезнувший отец. Но больше всего меня преследует «Утопленница» Филиппа Джорджа Салтоншталля, которую я бы обязательно запомнила навсегда, даже если бы у моей мамы не нашлось в тот день времени, чтобы сделать пометки на конверте.
Призраки это такие воспоминания, которые слишком сильны, чтобы их можно было раз и навсегда забыть, они отзываются эхом сквозь годы, отказываясь быть стёртыми неумолимой дланью времени. Не могу себе представить, чтобы Салтоншталль, когда писал свою «Утопленницу» почти за сто лет до того, как я впервые её увидела, вдруг опустил кисть, задумавшись обо всех тех несчастных, кого она будет в дальнейшем преследовать. Это ещё одна очень важная вещь в общении с призраками вы должны быть осторожны, потому что привидения невероятно прилипчивы. Призраки это своеобразные мемы, особенно вредоносные ментальные инфекции, социальные болезни, которые не нуждаются в вирусном или бактериальном носителе и передаются тысячами различных способов. Книга, стихотворение, песня, сказка на ночь, самоубийство вашей бабушки, танцевальные па, пара кинокадров, диагноз «шизофрения», смертельное падение с лошади, выцветшая фотография или история, которую вы рассказываете своей дочери.
Или картина, висящая на стене музея.
Я почти уверена, что Салтоншталль на самом деле пытался изгнать собственных призраков, когда нарисовал стоящую в пруду обнажённую женщину с маячащим за её спиной тёмным лесом. Слишком часто люди совершают подобную ошибку, пытаясь использовать искусство, чтобы изловить докучающего им призрака, добиваясь лишь того, что он получает возможность досаждать бесчисленному множеству других людей. Итак, Салтоншталль отправился к реке Блэкстоун и увидел там нечто странное, став участником каких-то событий, и это воспоминание преследовало его до самой смерти. Позднее он попытался избавиться от него единственным известным ему способом, то есть решив перенести его на холст. Распространение этой вредоносной идеи не было злонамеренным действием. Это был акт отчаяния. Иногда преследуемые люди достигают той точки, когда им либо удаётся отогнать призраков прочь, либо эти призраки их уничтожают. Плохо то, что, когда вы пытаетесь вытащить своих призраков на свет божий и где-то их запечатать, чтобы они не могли причинить вам вреда, обычно ничего не получается. Вы можете создать копию докучающего вам фантома или перенести в произведение искусства некую бесконечно малую толику этого создания, но основная часть его сущности так глубоко коренится в вашем сознании, что никуда оттуда не денется.
Розмари никогда не пыталась научить меня вере в бога или в греховность, в рай или ад, и мой собственный опыт ни разу не приводил меня к осознанию этих материй. Не думаю, что я вообще верю в существование души. Впрочем, это не важно. Зато я верю в призраков. Верю, верю, верю в призраков, как говорил в фильме Трусливый Лев[9]. Конечно, я чокнутая особа, и мне нужно принимать таблетки, которые мне не по карману, чтобы не загреметь в психушку, но я всё ещё вижу призраков везде, куда ни упадёт мой взгляд. Потому что, стоит вам только однажды их увидеть, и после этого вы уже никогда от них не избавитесь. Но хуже всего то, что если вы случайно или осознанно получаете способность их видеть, то совершаете тот самый гештальт-сдвиг, который позволяет вам лицезреть их такими, какие они есть, а они, в свою очередь, приобретают возможность видеть вас. Например, бывает, смотришь на картину, висящую на стене, и она вдруг становится похожа на окно. На окно, через которое одиннадцатилетняя девочка пытается дотянуться до пейзажа, открывающегося с другой стороны. Но, к сожалению, в окнах есть одна особенность: большинство из них работают в обе стороны да, из них можно выглянуть наружу, но также сквозь них внутрь может заглянуть всё то, что произошло когда-то в прошлом.
Впрочем, я забегаю вперёд. Это означает, что мне нужно остановиться и вернуться немного назад, отложив в сторону размышления о вредоносных мемах, привидениях и загадочных окнах, по крайней мере на время. Мне надо вернуться в ту июльскую ночь, когда я проезжала вдоль реки Блэкстоун неподалёку от того места, которое вдохновило Салтоншталля на создание «Утопленницы». Той самой ночью я повстречала русалку по имени Ева Кэннинг. Кроме того, нельзя забыть ещё об одной снежной ноябрьской ночи в Коннектикуте, когда я ехала через лес по узкой щебёнчато-битумной дороге и наткнулась на девушку, которая на самом деле была волчицей и призраком, как Ева Кэннинг, вдохновив другого художника, ныне покойного, по имени Альбер Перро, запечатлеть её образ на холсте.
То, что я писала выше про свою возлюбленную, которая мирится со всем моим странным дерьмом это ложь, поскольку она оставила меня вскоре после того, как в моей жизни появилась Ева Кэннинг. Потому что в конечном итоге это «странное дерьмо» стало чересчур странным. Я не виню её за то, что она ушла, хотя временами скучаю по ней, мечтая, чтобы она оставалась со мной рядом. Как бы то ни было, дело в том, что это был самообман попытка притвориться, будто она всё ещё со мной. Как я уже говорила, нет никакого смысла рассказывать свою историю, если для этого приходится лгать.
Так что я должна внимательно за этим следить.
И тщательно подбирать слова.
По сути, я очень быстро (и неожиданно) пришла к пониманию того, что пытаюсь рассказывать свою историю на языке, который мне приходится изобретать по ходу дела. Если я буду слишком ленива, положившись на то, что кто-то другой расскажет мою историю некий совершенно посторонний человек, это будет выглядеть нелепо. Я буду дрожать от ужаса или сгорать от смущения, слушая этот рассказ в чужой интерпретации. Либо ужас со смущением настолько меня одолеют, что я сама брошу в итоге эту затею. Тогда я спрячу рукопись с рассказом в чемодане под кроватью, так и не добравшись до места, которое станет концом истории. Нет, скорее не концом, а всего лишь последней страницей, поставив на которой точку, я перестану делиться событиями своей жизни.