Прошла неделя. Подошел срок ему уезжать. Теперь он казался мне почти другом, почти своим. Предложил вечером проводы сделать, чтоб только вдвоем, у меня.
Приходит. Вот, говорит, я пришел. Подбородком вперед, и улыбка больше на гримасу обиды похожа. Твердый рот, лишь с намеком на губы, набок пошел, скривился, кривые означив мечты. Сели, глядим оба в сторону. В разную.
Слово за слово, я разнюнилась от долгого пребывания в безмосковском пространстве, от выпитого вина, от близости этой мужественной взрослости и интеллекта. Что-то говорю, как бы ему доверяясь. Случай из жизни какой-то, где я белугой реву. Он оценил, что не слабость, а что-то другое в реве моем проявилось.
Ладно. Книги пошли в обсужденье. Тут он больше лирик, чем я: Паустовского любит. Ладно. Прижались, поцеловались чужой. Рассказал, что фригидной меня обозначил, когда в опасных местах, как бы страхуя, рукою к груди прикоснулся, я ни звука, ни шороха не издала.
Майку поднял, к соскам прикоснулся губами. Тут реветь начала. Чужой совершенно. Что ты? Не знаю. Не буду же всё, что в душе, говорить. Невозможно. Как будто реветь перестала. Он вроде расслабился. Секс, говорит, для меня ничего, не заботит. И думать смешно. Секс сам, если нужно, приходит, нельзя допустить, чтоб мешал.
Ладно. Секс твой хреновый. Чужой. Только дотронься, я в голос сейчас зареву. Погладил меня по голове. Встал. «До завтра», сказал и ушел.
В одиннадцать утром пришел. Никак, говорит, снизу машина не хочет. Я сказала, скорей бы. Он усмехнулся.
Ну, что ж, веру я не меняю, и сама не меняюсь так быстро, мне так легче и правильней жить.
Пообедав, вышла на свое место над озером. Весь обед опрокинула в черную пасть между двух острокрылых камней. Этот способ, замена валерьянки, давно мне известен. Действие универсально. Нервы канаты. Чувств никаких. Нирвана.
Снизу на следующий день позвонил. Приезжай, мол, машина пойдет. Нет, я сказала. Вот всё.
.Ну, приехал, ну уехал.
Такого рода отказы с моей стороны случались.
Забор, горизонт, луна
Весна своей невероятной непохожестью стала временем счастья. Первый месяц всем насельникам нашим хотелось со мной говорить. Днем копошатся, но вот кончается день, нежное солнце в тумане, влажный воздух в дымке. Компания в лёгком опьянении алкоголем и весной собралась, скорей всего, у Артура. Все молоды, красивы, добры, интересны друг другу. Никто не подозревает, что у меня камень на сердце, у Артура за пазухой, а у Шара на шее.
Артур улыбается, Шар философствует, а я Что делаю я, бог весть, но я счастлива по-настоящему. По-настоящему, понарошку, я просто счастлива. Облетая каждый день эту террасу с маленькими домиками, я смеюсь, смеюсь тихо, смеюсь про себя. Как я убежала от разлагающегося трупа своей любви. Слава богу, усопшая любовь не болит. А что с ней? Она лежит где-то далеко-далеко, но ты об этом знаешь. Ты знаешь, что она там едва живая, когда разговариваешь, смеешься, пьянеешь от счастья видеть всё вокруг
Расходимся.
Ложусь. Луна как дворовый бомж в висящих по бокам лохмотьях внимательно разглядывает меня через окно с трех ночи до пяти. Потом она перестает быть видимой, склонившись к горизонту, но поднявшись с постели, я вижу, что она потеряла зоркость, вся закутавшись в тучи, ее белое светящееся тело едва виднеется.
Почти совсем светло, серо светло. Тишина вибрирует в ушах, а горы загадочно чернеют. Через три часа завтрак.
Перевалив через холм за трактиром, стою над соседней долиной. Эта долина моя. Её, покрытую снегом, именно с этого места увидела впервые в день приезда. Тогда поразила какая-то мертвая сила, казалось, спуститься туда невозможно. Камни, ростом вдвое больше меня, застыли, будто в полёте, между мной и долиной.
Но сейчас июнь, внизу, вместо горной реки сумасшедшей, течет голубая река из цветов. Что незабудки, вначале никак не пойму: небесная синь повторяет изгибы долины, бесшумные волны уходят за мыс вдалеке. Огромность реки несравнима с какою-то горною речкой, заполнив от склона до склона не площадь пахучий объем.
Спущусь, где повыше, над слишком большими камнями. Пройду через запах, сквозь синь проберусь, перейду. И вот я на склоне другом.
Сколько бы я сюда, на хребет, ни поднималась, пропустить невозможно момент, когда, наконец, наверху. Налево скалистый массив, тот самый, что ночью и днем в окошке меня стережет.
Вниз полоски различных оттенков под линзами дальности разной. Покой. Покой как веселье. Покой погруженья в себя. Лицом прикоснуться к ветра страстному лику. Ему улыбнуться. Верней, улыбнуться себе, что такая крошка, пылинка, а вот забралась и живет.
Тут твердая гладкость хребта начинает снижаться, двоиться, камушки-мушки несутся за мной я бегу. По правой тропе, потому что налево в ложбине озеро примул. Лиловые крошки точны, словно крошечный чип. На теплой земле растянись, под зонтик соцветий устройся. Сколько их? Наверно, мильон. Тех, что рядом. И каждый цветок шапочка, в ней собрано много сине-лиловых детей. Дети плотно и стройно стоят и платочками машут, и, может быть, что-то поют. Я не слышу.
Но что это? Рыжий сурок, к тебе повернувшись спиной, соседу о чем-то кричит. Вот, едва чиркнув взглядом, исчез под землею, как не был.
Возвращаюсь. Иду по камням на своей стороне. По склону, где только что я пробежала, спускаются овцы. Как тесто, недвижно по тропам овечьим текут.
Эй, мекнула звонко молодая.
Что? Ответил патриарх.
Надое ело, из другой цепочки.
Дура, коротко, пожилой баран.
А самм? Опять из другого места.
Так, мирно ругаясь, в одном направленье идут. Лишь колокольчик вплетает в громкое блеянье звон.
Восторг кончился к июлю. Овцы съели цветы. Пусто в душе, и в теле сонливость и лень. Живу, будто в вате, ни звук, ни слова не доходят. Красиво кругом, да. Сурки, да. Игра света. Ну и что? Моя долина сделалась пыльной пустыней. В начале долины: юрты, кошары, костры. Люди, дети, собаки не так их и много, но овцы сожрали цветы.
Из книги, которую читаю
Поликсена, любовь моя, я куда-то делся. Не знаешь, куда? Поищи, пожалуйста.
Да, ладно уж, Исидор. Я тебя и девавшегося уважаю.
Уважаю, уважаю. Страшно, так-то вот.
Поищу, поищу. Вот дай платок накину.
Лучше, лучше смотри. А то уткнулись все в свои деньги и считают, считают. Копейки пересчитывают. Как пересчитают, может, тогда и найдут, а, как думаешь?
Найдут, Исидорушка, найдут.
В небо, в небо смотри. Может, я там. За дерево зацепился, за тучу завалился. Почаще смотри, не специально, а так, мимоходом.
Наши юноши
Коля, техник, немного му, но, как выпьет, на подвиг великий готов.
Наташ, что у тебя с Шаром?
Ты даешь. Что тебе-то?
Мне ничего, тебе чего.
Мне тоже ничего. Чуть-чуть жаль Шара. Он печальный.
Шар, печальный? Печальным Шар не бывает. Знаю каждую строчку в его эпитафии: «Шар не мог оставаться на месте, разве в луночке. В жизни ровных мест не бывает, поэтому Шар и полз, то вниз, то вверх, разогнавшись».
Что ты имеешь против?
Ничего. Мне он просто смешон. Круглым брюшком, круглой головкой и сверкающим взором на ней.
Завидуешь. Шар чего-то добиться желает, а ты?
А мне интересно паять. Нет, а правда, Коля иссиня-синим блеснул под очками, стремиться быть таким примитивным?
Ладно, Коль, примитивным не надо. Просто, дробям давай научу. Ну, хоть складывать.
Мне не надо.
А жаль.
Дочь вчера сказала: «ты, папа, плохой».
Это как?
Жена научила. Всё у меня идет под откос. С Ларой завернулось так, что пути назад нет.
Беременна.
Мгм.
Ну, Коля, держись.
Лара хочет развода с женой.
Что же тут скажешь, ребенок-то твой?
Кто ж его знает.
Июль. День бел и обычен. Обучена здесь ровно с утра в безделье впадать. В гору подняться? Но всё чаще апатия в теле, ногах и мозгах. Унынье? Быть может, теперь бы сказали, в депрессию впала она.
Диана вошла, постучав деликатно. «Я на минуту, сказала, друг твой лежит и слова говорит не такие».
Какие?
Не отвечает, а что-то буровит своё.
Спасибо, Диана. Иду.
У Коли я дома впервые, ни разу еще не была. Лежит под убогим рваньем-одеялом. Весь красный, видно, у юноши жар. Лицом к стене отвернулся.
«Коля», окликнула. Повернулся и на меня посмотрел. Лишь на мгновенье в клетку попавшего зверя я в Коле узнала. Потом взгляд ушел, сделался выше меня, потолка, возможно, и гор. Смотрит не видит. То ли он из абстракции выбрался, то ли в нее с головою ушел. Стал он людям чужим, и идите вы все, и идите.
Может, скорую вызвать, чтоб вниз увезла?
Нет, говорит. Нет.
Как бы хуже не стало.
Не станет. Пройдет, голосом еле слышным и, точно, никак не своим.
Что с тобой? Расскажи.
Нет. Нет.
Через минуту он впал в забытье. Сижу. Время проходит. Задумалась. Вдруг слышу какое-то слово, вроде «расческа», к чему, никак не пойму. Потом снова что-то сказал ясным словом, но смыслом никак. Тряпку смочила, положила на лоб. Перестал говорить. Двадцать часов продолжалось его забытье. Без еды, лишь попьет и опять нас забудет. Мы с Дианой к нему, уходя, приходили не раз, волновались.
Бледный, шатаясь, назавтра уже поднимался. И вечером в город уехал недели на три. Что случилось, так и не сказал, а вернулся, всё как обычно. Коля нежный, как мы, остальные, как все.
И, как все, ленивый. Рвенья к работе у наших сидельцев не видела я никогда. Разве только у Шара.
А уж сама! И говорить не хочется.
Здесь, в экспедиции я работала на солнечном телескопе.
Но без энтузиазма. К концу лета начальник Елена Александровна дала пачку бумаг. Это записи наблюдений солнечного затмения, сделанные на самописце несколько лет назад под ее руководством где-то в Бразилии. Солнечники ловили затмения по всему миру.
Я долго не начинала работу, но сделала всё быстро. Надо было в графиках выделить среднее значение. Нет, я ленива чрезмерно. Только б гулять, да и гулять, уже не то. Лужайки пыль и земля. Юрта в Медвежьем ущелье стоит, а я называла его своим. Да, моя долина, глаза б мои не глядели
Чтобы сбить напасть унынья, я спущусь в Алма-Ату. При первой же возможности.
В гости ходить, кто не любит? Мне повезло. Первый раз именно наша московская соседка привезла меня в свою родительскую квартиру в центре Алма-Аты. Оказалось, что она дочь от первого брака биолога, академика Бориса Ивановича Ильина-Какуева.
И вот Борис Иванович и Анна Борисовна, вторая жена, помогают мне не забыть, что кроме природы есть еще на свете что-то очень хорошее.
Алма-Ата
семья академика
Однажды, ничего наверху не сказав астрономам, в Хиву я уехала, подлинный посмотреть Туркестан. Вру, конечно. Просто всё надоело, и потянуло вдаль. Но, действительно, оказалась поездка путешествием в век двенадцатый, так увидела.
Шатаясь между крошечными глиняными домами, забрела за глиняный дувал. Мальчик меня встретил. Пригласил к себе. Так я впервые побывала в комнате без крыши, стола и стульев. Пила с ним чай. Никакой еды в доме не было. Они живут не только без крыши и прочего, но и без еды. Зато чувствовала я себя в гостях у мальчика, как дома.
Кроме этого, были у меня и другие путешествия в Средней Азии. Они и стали материальной основой моей книги о Чокане Валиханове.
Вернувшись, обнаружила, что там наверху меня никто не ищет. Но в Алма-Ате всё по-другому.
Семья академика тут меня привечает. Квартира с верандой, большой застекленной, в доме старинном на самом центральном проспекте чай, не московская клетка потолок метров пять.
Всем заправляет Анна, супруга. Заправляет? Командует? Нет. Царит вот точнее.
Я нажимаю кнопку звонка, за дверью высокий голос:
Анна Ивановна, не открывайте, это ко мне.
В прихожей полумрак. Анна Борисовна скорбно произносит:
Если б не ваша телеграмма, я бы подняла Хивинскую милицию. Телефон уже узнала. Уехать, и никаких вестей, мало ли что может случиться!
Царица, как всегда, элегантна в той, высшей степени, когда одежду не замечаешь.
Скромное платье надето на жесткий корсет так надо. Очень прямая спина и осанка царицы пронзительным взглядам расставленных косо, один далеко от другого, глаз небольших сообщают величье. Ну, не величье, но чувствуешь всё-таки «над», несмотря на маленький рост и совсем уж отсутствие тела.
Ее лицо никогда не было самим собой: то выражало величественную скорбь, то непосредственность забияки-ребенка и только, когда она впадала в гнев, оно приобретало естественность и отчетливо говорило: «да, я злая, злая, но я хочу быть злой и буду, имею, в конце концов, право».
Я не знаю, как оправдаться, ведь я послала телеграмму через два дня после отъезда, а всего отсутствовала четыре дня.
Простите, Анна Борисовна, я не думала, что это принесет вам столько огорчений.
Не думала. Хм. А кто же за вас должен думать? Вы уезжаете из моего дома, и не дай Бог, я виновата. Слава Богу, что всё обошлось. Анна Ивановна! Можно подавать обед.
Поворачиваясь ко мне:
Вы, наверно, страшно проголодались.
Анна Борисовна, извините, пожалуйста, можно я приму ванну?
Ах, ну пожалуйста. Анна Ивановна, обед через четверть часа.
Непредвиденный слышен звонок. Я дверь открываю, поскольку отойти далеко не успела. Царственным жестом руки Анна-хозяйка мне представляет: «Это Таня, знакомьтесь. Таня школу окончила в этом году, мечтает филологом стать». Потом Тане меня: «Наталья Хивинская физик московский».
Книгу протянет царице Танюша и тут же уйдет, обещая завтра зайти на подольше. Живет она тут по соседству. После с ней будем друзьями, за жизнь говорить, на прогулки ходить. Девочка Таня, если со мною сравнить, совсем городская, очень хочет ученою стать, хоть и трудно, и деньги нужны, и к мальчикам тянет.
Потом мне призналась, что сильно шокировал вид мой тогда. Думала, физик, Москва: что-то чахлое, смолоду в дух воплотившись, кривое, а тут с красным крестьянским лицом здоровая тетка. Увы.
Но что у царицы?
Через четверть часа я, спросив разрешенья, звоню на Кисловодскую, к нашим астрономам. Сижу у телефона в гостиной, Анна-прислуга на опухших ногах, вперевалку уж супницу грузную тащит.
Мне всегда неудобно сидеть в то время, когда эта старая, с трудом двигающаяся женщина прислуживает за столом. Но встать и помочь ей, у меня даже в мыслях этого нет. Это было бы бунтом, проявлением неуважения к дому.
Анна Борисовна входит в комнату, я кончаю разговор и тоже сажусь на своё место за обеденным столом.
Борис Иванович сейчас выйдет, говорит она и, понизив тон, опять спал перед обедом. Говорит, что идет работать, а сам ложится и засыпает или часами перебирает гербарий. Я очень за него переживаю. Он опускается, лучшее его занятие это чтение. Читает недолго, и каждый раз одно и то же, всегда «Евгений Онегин». Иногда начинает всхлипывать, как ребенок.
Слышится скрип дальних дверей, и в гостиную медленно входит Борис Иванович. Увидев меня, он меняет свой путь и, почти не отрывая ног от пола, подходит ко мне, протягивает руку, и на его лице мелькает тень оживления:
Наташа, здравствуйте, а мы, знаете, уже волнуемся. Вот, Анна Борисовна он показывает на нее глазами и тут же их опускает. Голос его, хотя и академический, но совсем не такой, как у современных академиков, к тому же, академичность относится только к манере строить фразу более эксцентрично, чем прямая фраза Анны Борисовны. Что касается интонации и тембра, то здесь сквозь старческую немощь отчетливо слышится нежность. Не верится, что эта нежность произошла от старости.
Забыв обо мне, он идет к своему стулу.
И вот все за столом. Белоснежная скатерть, безупречные, ярко сияют тарелки, у каждого по две, одна на другой. Вилки, ложки, ножи по-другому блестят, вроде льдистой реки нашей горной. Но то, от чего трудно взгляд отвести жителю местности скудной, имя зверское носит бычье сердце. Малиновый шар с острой гузкой, размером с арбуз в центре стола соблазняет. Я, конечно, не схвачу помидора, пока Анна Борисовна не похвалит сорт и не предложит взять. Тогда я беру рукой будь что будет, может, вилкой еще хуже кладу себе на маленькую тарелочку, режу пополам. И от одной половинки отрезаю слезящийся плотный кусок, чуть надкусываю. Повесть о сладости тонкой намека, о твердой, как полдневная тень, остроте, о бережном чувстве друг к другу, твоем с помидором. Просто Пруст, первый том.