Именно это обстоятельство послужило главным основанием для одной из бытующих догадок об истории появления русских на Индигирке будто их предки еще в первой половине XVII века или даже раньше пришли сюда морским путем «прямо из России». Эта версия, очевидно, как более романтическая, была принята некоторыми писателями. А. Алдан-Семенов, например, в своей повести «Сага о Севере» пишет: «Как перелетные птицы, сбившись в большую стаю, отплыли они на самодельных кочах в метели Ледовитого океана. Какие ветры трепали их паруса, какие лишения перенесли они на гиблом своем пути? Как шли они сквозь слепые туманы, мимо ледяных полей и айсбергов, мимо диких островов и заснеженных берегов? Кто вел их без карты, без компаса, без опыта по глубинам Белого, Баренцева, Карского морей? Через сколько лет и сколько их добралось до Индигирки? Почему именно в этом окаянном, никому не известном месте прервали они свой мучительный путь на северо-восток? Для чего обосновались в устье реки они, предшественники Витуса Беринга, братьев Лаптевых, Семена Дежнева?»
Белеепоздние исследователи низовья Индигирки, например, Андрей Львович Биркенгоф, входивший в состав экспедиции Наркомводтранса и уже в советское время в 1931 году проживший почти год в Русском Устье, считал, что русские поречане-индигирщики являются потомками русских землепроходцев, которые в XVII веке пришли на Индигирку и Колыму сушей. И в погоне за драгоценными мехами «мягкой рухлядью» продвигались все дальше на север, глубже в тундру. «И если действительно специальные материалы указывают на консервацию здесь языка конца XVI начала XVII века, пишет А. Л. Биркенгоф, то это только лишний раз подтверждает правоту такого заключения. Ведь достигшие Индигирки землепроходцы, участники походов по прииску новых землиц были людьми, родившимися в конце ХVI начале ХVII века. Владеть и говорить они могли только языком этого времени, языком своего детства и юношеских лет. И понятно, что в условиях территориальной изоляции, при отсутствии тесной связи с развивающимися районами русского заселения и дальнейшего притока оттуда русских людей, в окружении иноязычных и разноплеменных народностей здесь создались условия для консервации языка и фольклора конца ХVI начала ХVII века».
Достоверных данных по истории появления русских в низовьях Индигирки нет до сих пор. Неясные устные предания о далеком прошлом сохранялись лишь в народной памяти. Тягуче и проголосно пели руcскоустьинцы песни и былины, в которых упоминались терема и кареты, никогда не виданные здесь, русские богатыри, например, Илья Муромец и Алеша Попович. Люди, никогда не видевшие ничего, кроме тундры, понятия не имевшие ни об истории, ни о географии, пели старинные былины, в которых упоминались Казань, Таганрог и даже Дунай-река. В.М.Зензинов пишет в своих воcпоминаниях, какое впечатление произвело на русскоустьинцев оброненное им замечание, что он неоднократно видел царя. Царь лицо мифическое, имени его не знал никто. Но в былинах звучали имена Ивана Грозного и Петра I. Слышал здесь Зензинов и один из вариантов песни о Стеньке Разине, записанной в свое время еще Пушкиным:
Не могу удержаться, чтоб не поделиться мыслью, которая меня тогда поразила: Пушкин мог знать о Русском Устье! Он виделся со своим приятелем по Лицею Федором Матюшкиным уже после того, как тот вернулся о Севера, где принимал участие в экспедиции Врангеля. А уж кто наверняка слышал о Русском Устье это Владимир Набоков, с которым дружил Зензинов в парижской эмиграции. Воистину «мудрена Русь»!
А. Л. Биркенгофу уже не удалось услышать многих из тех песен и былин, которые слушал Зензинов. Вот и мне уже почти через сорок лет после Биркенгофа досталась лишь одна из «досельных» песен. Старики поумирали, а былины и песни передавались из поколения в поколение только устно: до 30-х годов население здесь было поголовно неграмотным. Но говорили в начале 30-х еще на том же причудливом языке, что и двести лет назад. Я застала уже «следы» этого говора, в основном в речи стариков.
В 1928 году в поселке открыли школу. Построили ее, раскатав на бревна старую церковь. Преподавание велось на современном русском языке учителя были люди приезжие. Якутский писатель Николай Алексеевич Габышев, учительствовавший в предвоенные годы, рассказывал мне о том, как старался научить детей говорить «правильным», то есть современным русским языком. В речи тех, кто окончил школу, сохранялись лишь некоторые черты исконного русскоустьинского говора.
Но сами люди, их быт, их привычки, их представления о мире в начале 30-х годов, судя по воспоминаниям А. Л. Биркенгофа, мало чем отличались от тех, которые застал здесь Зензинов в начале века. Время, казалось, стояло здесь неподвижное, словно вмерзшее во льды и снега.
Перемены начались с появлением авиации самолетов и особенно вертолетов.
В начале 30-х годов, когда сюда прилетел с разведывательными целями самолет и кружил над поселком, люди в панике побросали дома и бежали в тундру. В 60-х годах они пользовались и самолетом и вертолетом с такой же простотой и естественностью, как мы автобусом. Впрочем, первым колесом, которое они увидели «живьем», а не в кино и не на картинке, было как раз колесо вертолета.
Вообще коренные жители тундры это явление, конечно, уникальное. В их вхождении в цивилизацию «постепенности» почти не было. Достижения современной цивилизации буквально свалились на голову людям, по образу жизни мало отличающимся от своих предков. Из-за страшной своей удаленности еще в середине века они мало что знали о другой, «тамошней» жизни. Железнодорожные рельсы и шоссейные дороги, поезда и машины, высокие каменные дома и заводы да и вообще все, что составляет жизнь современного человека, они впервые увидели, когда в поселок стали привозить кинофильмы. В кино увидели они колосящиеся поля, горы, леса. Пришли к ним неведомые им доселе звуки: стук колес и шелест листьев, гудок поезда и пение соловья. Им открылись красота и многообразие мира. И то страшное, что было в нем: одними из первых фильмов, которые они увидели, были военные хроники. Единственное оружие, ведомое им до той поры, было охотничье ружье. Они настолько «не вписывались» в существующую жизнь, что во время войны здешних мужчин не брали на фронт.
Переломным годом в жизни индигирцев стал 40-ой год, когда вышло постановление Правительства о поселковании. Предписано было съезжаться в одно место и ставить общий поселок. До этого жили в рассыпанных «по лицу тундры» зимовьях, иногда по три-четыре семьи это уже считалось поселением. Нередко одна семья. Центром было Русское Устье там было до десятка «дымов» поселения считали не по домам, а по дымам. Место это для строительства нового поселка признали непригодным берег сильно размывается весенней водой. Выбрали крутой берег на 20 километров ниже по течению. Как потом выяснилось опять не слишком удачно: гора оказалась огромной ледяной линзой, которая по весне подтаивает и размывается ничуть не меньше, чем на старом месте. Однако в сороковом году переселили сюда жителей старого Русского Устья и приказали переселяться сюда всем из заимок, рассыпанных по необъятной тундре. Идея была понятна: приобщить людей к достижениям современной цивилизации, учить детей, снабжать централизованно товарами, наладить медицинскую помощь. Никто не думал о последствиях, к которым приведет такая ломка привычного, веками сложившегося уклада жизни.
Строились так, как привыкли, как умели. Помочь государство практически не могло шла война. Техники не было никакой. Строительные материалы, как встарь, давала река. Начинаясь в тайге, полноводная Индигирка выносит в дельту свою множество стволов деревьев их называют здесь плавником. Течением стволы прибивает к берегам. Тяжелые мокрые бревна надо было вытащить из воды, поднять на крутой берег, потом их составляли в своеобразные пирамиды-конусы, напоминающие очертаниями летнее якутское строение урасу для просушки. Так же здесь всегда хранили дрова чтобы не заметало зимой снегом. Некоторые дома рубились, как в русских деревнях, некоторые строились на здешний манер: стены складывались из бревен, поставленных вертикально, и обмазывались глиной. Крыши во всех домах делали плоскими, обкладывали дерном. Из-за этого дома имели какой-то неуютный, недостроенный вид, напоминая собой большую коробку или ящик.
В конце 60-х годов я застала поселок именно таким «настоящих» домов, со скатной крышей, было всего два: фельдшерский пункт и магазин, оба здания общественные, нежилые. Даже школа была с плоской крышей, в ней было два или три? не больше маленьких класса с кривыми подслеповатыми оконцами. Воздух казался видимым до того он был сер от застоявшегося холода и дымного печного духа. В домах этих шло непрекращающееся, изнурительное сражение с холодом, бесконечное кормление ненасытной железной печки.
Печка из круглой железной бочки из-под горючего это был первый подарок Северу от цивилизации: до появления бочек все дома отапливались камельками. Зимой то есть с конца августа по июль печки топятся практически непрерывно. По нескольку раз в день приходится хозяйке выскакивать из домика «колупать», то есть рубить дрова. Орудовать топором здесь умеют все и дети, и глубокие старухи.
Комната в домишке была одна, иногда с перегородкой, не доходящей до потолка: топить две печки непозволительная роскошь. Малышей, как собачек, привязывали длинной веревкой к спинкам кроватей, чтобы не могли, играя, дотянуться до вишнево раскаленной, гудящей в углу печки. Так исстари заведено. Русскоустьинцы всегда посмеиваются: «Все мы на веревке выросли».
Помню большую белую печь кирпичную, побеленную, единственную «настоящую» печь на весь поселок. Как было уютно, вбежав с адского мороза, прижаться к ней щекой, плечом, распластаться руками по теплым ее бокам. Стояла эта печь в ФАПе фельдшерско-акушерском пункте, куда меня определили на постой. Когда меня привели, фельдшерица, приезжая, сказала, глядя куда-то поверх моей головы, словно читая какой-то ей одной видимый график: «Кате рожать в марте, Дусе в июне. Все равно будем еще все мыть с хлоркой. Помещу-ка я тебя пока в родилку».
В довольно большой и по случаю отсутствия рожениц едва натопленной комнате находилась, кроме того, чему положено находиться в родилке, обычная кровать для матери, и маленькая для новорожденного. Детская была явно не фабричного производства, сквозь грубую коричневую покраску угадывалось, что сработана она топором,
Помню первую ночь бессонную в этой комнате. Когда замолк в 12 часов ночи движок, черная, вязкая, как деготь, тьма затопила все вокруг. Весь внешний мир зримый исчез, от него остались только звуки. Выл ветер. Где-то далеко изредка взлаивали собаки. За стеной что-то шуршало, словно наждаком водили, я не сразу догадалась, что это ветер пошвыривал о стену сухой жесткой поземкой. В прихожей, отмеряя минуты, срывались с рукомойника и падали в таз тяжелые, будто ртутные, капли. Не верилось, что в нескольких шагах от ФАПа этот дикий, свободно несущийся над пустынной тундрой ветер, перебирает над маленькой почтой обросшие снежным мхом струны антенн и треплет на дверях клуба афишку, обещающую фильм «Тени над Нотр-Дам».
Две недели назад в этой комнате умерла родами женщина. Рожала она четвертого ребенка, ничто не внушало никаких опасений. А роды вдруг случились очень тяжелыми. Была ужасающая пурга, и вертолет, вызванный из Чокурдаха, никак не мог вылететь. А когда он все-таки прорвался, было уж поздно.
Фельдшерица проговорилась, а потом все повторяла, заглядывая мне в лицо: «0х, зря я сказала, бояться теперь будешь».
Нет, это был не тот страх, который имела в виду фельдшерица. Лежа без сна в кромешной тьме, я испытала в ту ночь такое чувство отъединенности от привычного мира, такое одиночество, будто я, как в каком-то фантастическом фильме, выпала из своего времени.
Пробыла я тогда в поселке недолго, не больше недели. Начала портиться погода. Стал крепчать ветер, заструилась, переливаясь через заструги, скручиваясь в тугие жгуты, поземка. Небо еще голубело где-то там, в вышине, но горизонт начало заволакивать белой мглой поземка завивалась все круче, выше. Затихли, залегли собаки, свернувшись клубком, пряча носы под теплый хвост.
За мной прибежали с почты звонили из Чохурдаха, велели собираться, из Чокурдаха вышел рейс Индигирторга, может быть, последний на много дней: получено пурговое предупреждение.
Шли годы. Давно уже я вернулась из Якутии в Москву. Писала, ездила по стране, встречалась с самыми разными людьми. Полярный ничем не напоминал о себе. Никогда нигде, ни в одной газете ни строчки. Ни одного человека, побывавшего в тех краях. Он, словно и вправду погрузился в тундровые снега. Иногда думалось а был ли он на самом деле? Или пригрезилось? Но порой вдруг где-нибудь на гребне могучей плотины или посреди гигантского цеха только прикроешь глаза возникали, как видение, легкие нарты, пробирающиеся где-то там, самым краешком земли в белой снежной круговерти, собаки, налегающие на постромки, человек в заиндевелой кухлянке.
Второй раз в ту же реку
Прошло почти десять лет
И вот я почти с суеверным чувством, стоя посреди маленького тесного зальца Чокурдахского аэропорта, слышу голос, буднично хрипящий в динамик: «Пассажиров, следующих до Полярного, просят пройти на перрон для посадки в вертолет».
Плывет внизу белая вечная тундра, и вертолет кажется мне машиной времени. Что ждет меня там, на земле? Что произошло с поселком за эти годы? Как он выглядит? Я могу узнать об этом сейчас же вертолет полон пассажиров. Молодая мать унимает раскапризничавшуюся дочку. Двое мужчин ревностно оберегают огромную хозяйственную сумку со строгими рядами пивных бутылок. Женщина, закутанная в платок, бомбардирует новостями солдатика, летящего домой на побывку: «Катя опять девочку родила. Славку тоже в армию забрали еще в мае. Зинка замуж вышла в Чокурдах. Шура все болеет». Обычные житейские дела. Не спросишь же, в самом деле: «А что у вас изменилось в поселке с одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого года?»
Вертолет начал снижаться. Быстрее понеслась навстречу тундра белая, ровная, без единого темного пятнышка, только змеились по ней белые ленты, еще белее окружающей их белизны: реки, ручьи, протоки, скованные льдом и засыпанные снегом, хотя по календарю было еще начало октября. Линия горизонта стремительно поползла вверх. Вот уже не стало видно дальней сопочки-едомы, скрылось озерцо правильной овальной формы, белеющее на тундре, словно блюдо на парадной белой скатерти.
И вдруг я увидела дом. Он вызывающе желтел среди этой белизны своими стенами, обитыми такой свеженькой вагонкой, что, кажется, сюда, на высоту, поднимался запах смолы и древесины и только промерзшие по железным швам стенки вертолета мешали его вдохнуть. Это был настоящий дом. С двускатной крышей. С большими окнами. С высоким крыльцом. И, что самое потрясающее, он был двухэтажный. Наверное, поэтому я увидела его первым. Рядом с ним был второй, тоже новый, но одноэтажный. Третий, четвертый, пятый Вертолет садился на краю совершенно не знакомого мне нового поселка. Я не знала еще, что именно в этом единственном пока в поселке двухэтажном доме и доведется мне жить в этот свой приезд. Что в следующий раз я буду ехать уже не просто в Полярный, а именно сюда, где ждет меня отныне «моя комната».