Кадеты и юнкера в Белой борьбе и на чужбине - Волков Сергей Владимирович 13 стр.


Особенно запечатлелся в памяти случай, происшедший 25 января 1920 года, когда, после долгих колебаний, во второй половине дня полковник Бернацкий распорядился о выходе оставшихся в корпусе рот на Большой плац для следования в походном порядке на Румынию. В городе в это время уже установилась советская власть, связи с городом уже не было, когда в ворота корпуса вбежала небольшого роста дама, лет 3035, не помню, как она была одета, но в память врезалось, что она была в высоких дамских сапожках на шнурках и на высоких каблуках. Поравнявшись с 4-й ротой, она стала выкрикивать фамилию своего сына, кадета младших классов Б. Найдя сына, она пристроилась к 4-й роте и тронулась с нами в последний путь, без всякого багажа, налегке, как мы.

Но особенно запомнилось, что эта маленькая героическая женщина, прорвавшаяся через уже занятый большевиками город в корпус, осенила нас, выходящих из ворот кадет, широким крестным знамением, олицетворяя этим всех кадетских матерей, благословлявших своих сыновей на тяжелый путь, из которого многие не возвратились живыми.

Всем нам памятно, что в корпусе в начале и в конце учебного года служился молебен, второй из которых являлся и напутственным молебном для окончивших, перед их разъездом из корпуса; каждое утро и вечер были общие (поротно) молитвы; молитвами отмечались начало и конец учебного дня; молились до и после принятия пищи. А вот в начале опасного для жизни похода никто не благословил уходящих детей и отроков святым крестом Почему? Только одна кадетская мать-героиня сделала это и пошла вместе с нами в наш тяжелый путь. Но, увы, через два дня ее сапожки на высоких каблуках не выдержали тяжелого пути, и я видел ее идущую по обмерзшей дороге с ногами, обмотанными тряпками.

Ежегодно, когда в Америке отмечают День матери, я вспоминаю свою мать и героиню-мать нашего кадета Б. Если она еще жива, да сохранит ее Бог, а если умерла, да примет ее Господь в Царствие Небесное!

В 1920 году кадеты узнали о гибели капитана Полоцкого кадетского корпуса Чикувера. Он был взят красными в плен и по мобилизации направлен командиром подразделения в Одесскую пехотную школу. Летом началось восстание против Советов в Малой и Большой Аккаржах. Капитан Чикувер был послан с курсантами на подавление восстания, но он со своим подразделением перешел на сторону восставших. После подавления восстания капитан Чикувер вторично попал в плен и был расстрелян, предварительно вырыв себе могилу.

Очень возможно, что если бы полутора 1-й роты, оставшаяся в корпусе, не поддавшись уговорам полковника Бернацкого, своевременно решила бы пробиваться в порт, то, безусловно, за ними пошли бы и все остальные или большинство 2-й и 3-й рот, и тогда наш корпус имел бы меньше потерь, чем те, которые были понесены за время нахождения наших кадет в «раю трудящихся».

Возвращение полуроты 2-й и полностью 3-й рот из Аккермана в Одессу[98]

30 января, пробыв в Аккермане, ставшем румынским, около суток, корпус вернулся в Овидиополь. Дети и отроки кадеты, изнуренные физически и потрясенные, сломленные нравственно бесчеловечным, зверски жестоким, грубым и совершенно непонятным злодеянием их вчерашних союзников-румын, предавших их на Голгофу страданий, как-то не отдавали себе отчета в происшедшем. Они разбрелись отдельными группами по Овидиополю. У всех было лишь одно желание спать!

На рассвете 31 января полурота 1-й роты, со своими офицерами, под командой подполковника Рогойского, ушла на соединение с отрядом генерала Бредова. Мы, около 40 кадет 2-й роты, с полковником Овсянниковым, остались в Овидиополе. Как объяснил нам полковник Овсянников, нас не могли ночью найти и вовремя разбудить, поэтому мы и остались. Утром 1 февраля Овидиополь был тих и пуст. Из воинских частей и военных никого не было, а если кто и был, то так запрятался, что его и со свечой не найдешь. Местные жители позакрывались в домах, и только изредка кто-либо одинокий прошмыгнет, да бабы у колодцев, осторожно озираясь по сторонам, что-то шепотом одна другой говорили.

После шума и гама предыдущих дней тишина создавала атмосферу чего-то страшного и рокового, будто что-то неизвестное висело в воздухе, какой-то катаклизм. Каждый из нас, оставленных на произвол судьбы,  так это нужно назвать,  чувствовал себя обреченным. Каждый думал: «Что будет, когда нас встретят большевики, что с нами сделают и почему нас здесь оставили голодных, холодных и никому не нужных?» Что наши детские души тогда чувствовали и как переживали?! Да! Это было не по-человечески. Разве 23, пусть даже 5 десятков кадет возрастом от 14 до 16 лет могли помешать движению отряда? Наши однокашники, как Авраменко[99] и другие, доблестно сражались с конницей Котовского. Мы также сумели бы сражаться. Кто-то был в этом виноват и «Бог его судит»  это история.

И так мы, «обреченные», как «блудные овцы», под командой, а точнее, под надзором седого как лунь полковника Овсянникова, бывшего командира 2-й роты полочан, двинулись дорогой по направлению к Одессе. Мы шли одни своей небольшой группой. Малышей 3-й и 4-й рот мы не видели. Ушли ли они раньше нас, или же еще задержались в Овидиополе, мы не знали.

Пасмурное, относительно темное утро. Вдали, где-то около города Маяки, артиллерийская стрельба. Вероятно, наши встретились с большевиками. Каждый из нас оглядывался, чтобы бросить последний взгляд на место нашей трагедии Овидиополь, широкий Днестровский лиман, с замерзшим «гостинцем»  румынским снарядом, пробившим лед, и далекий на горизонте Аккерман. Вспомнилась чистая теплая школа в Аккермане, лица дам, кормивших нас там, и кошмар ночного подъема румынскими солдатами, с криками, пинками и ударами прикладами, и пулеметы во дворе Это была последняя надежда, и никогда уже она не повторится. С этими мыслями мы двигались молча беспорядочной толпой, с поникшими головами. Все нас оставили, но старичок, полковник Овсянников, был с нами. Он не оставил своих детей. Недалеко от Овидиополя, возле дороги, попалась какая-то небольшая роща немного деревьев и кустов. Свернули в рощу и остановились: все почувствовали, что наступил самый больной, самый трагический этап нашего пути снятие погон.

Каждый понимал, что это необходимо, но никто не мог решиться сделать это первым. Ждали и смотрели на полковника. Он молча снял шинель, достал из кармана перочинный ножик и стал срезать пуговицы и снимать погоны. Побледнел, руки дрожали. Мы молча, со слезами на глазах, делали то же. Каждый хотел пару погон спрятать на память. Кто в ботинки или за голенища сапог, кто в брюки, но большинство отпарывали подкладку в рукавах шинели и туда прятали. У всех осталось по паре погон. Что делать, куда их спрятать? Нашлись спички, и на маленьком костре мы их сожгли, дабы никто не смог их профанировать. Вместе с погонами мы распрощались навсегда с нашей кадетской жизнью, нашими верованиями, надеждами и мечтаниями. Остались лишь страдания и боль. Посидели, покурили, надо идти, но никто не хочет отойти от костра, где сгорало наше дорогое, лучшее.

Наконец полковник Овсянников встал и твердым голосом сказал: «Пойдем, ребята, не унывайте! Вы погоны носили несколько лет, а я несколько десятков лет. Тяжело это, но нужно пережить. Помните! Я всегда останусь полковником, а вы кадетами. Носите всегда в душе ваши Заветы!»

Краткая речь, но глубокая! Все молча встали и толпой пошли. К вечеру пришли в немецкую колонию Большая Аккаржа. Неделю тому назад здесь мы ночевали, идя с надеждой в Румынию. Разбрелись по домам. Немцы нас накормили, и мы спокойно переночевали. Утром опять собрались и побрели. Первое напряжение нервов миновало, и каждый будто смирился с участью, кой-кто повеселел, начались шутки. Хондажевский достал из футляра балалайку и заиграл. Он был балалаечником-артистом и никогда с ней не расставался. Засветились глаза, заиграла улыбка, всем стало веселее. Идя, посматриваем вперед, ожидая встречи с красными.

Пришли в Люстдорф. Красных здесь еще не было. Немцы нас встретили с удивлением, но приняли гостеприимно: накормили, и мы переночевали. Утром опять собрались, но уже без веселья и шуток, а с опасением в сердцах, двинулись навстречу неизвестному будущему, какой-то новой жизни, за пределами корпусной семьи. Между Люстдорфом и Большим Фонтаном увидели мы в чистом поле советскую заставу: большой красный флаг, пулеметная тачанка и несколько конных и пеших красноармейцев. Остановили нас, стали опрашивать: «Кто? Куда? Откуда?»

Полковник Овсянников вышел вперед и стал объяснять командиру заставы. Красноармейцы нас окружили, стали с нами разговаривать и смеяться. Враждебно сначала к нам не относились, но, узнав, что мы кадеты, стали ругаться и угрожать, что нас, «белогвардейскую шпану», надо всех расстрелять. Стали нас осматривать можно ли что-либо взять. Один из конных заинтересовался футляром Хондажевского. Балалайку взял себе, футляр вернул. Бедняга даже заплакал. С нею он никогда не расставался, имея ее с первого класса. Прекрасный инструмент разыгран. Был мастером игры и часто нас веселил. В это время разговоры полковника Овсянникова с командиром заставы кончились, и мы, в сопровождении одного конного, направились в Одессу в здание нашего корпуса.

По дороге мы, интересуясь своей судьбой, спрашивали красноармейца, что будет с нами. Он был парень неплохой. Чувствовал себя господином положения. Шутил и пугал нас, говоря, что доведет до корпуса, а что будет дальше, не знает. Но нас, «белогвардейскую шпану», надо расстрелять. Мы, собственно, ничего не чувствовали. Мы были измученны, а нервы расстроенны. Шли, опустив головы, ничего не думая. А что мог думать 16-летний мальчик в таком положении? Идем знакомыми местами: восьмая станция, седьмая, пятая, и вот начались лагеря и большое поле, а за ними корпусный лагерь и наше здание. Прохожие с удивлением останавливались и в недоумении смотрели на нас, крестясь, и крестили нас совершенно так, как нас провожали 25 января. Вот мы уже в ограде корпуса. Кто-то нас ведет вдоль здания и приводит через черную лестницу в помещение 2-й роты. В спальне мы размещаемся. Есть кровати с матрацами. Принесли одеяла. Опять началась новая жизнь в холодном, неотапливаемом помещении. Три раза в день мы ходили в столовую питаться. Утром кусок черной замазки и жестяная кружка чая; обед тарелка мутного, без определенного состава супа и немного ячневой каши; ужин кусок хлеба и чай. Жили, ожидая решения нашей участи. Никуда не ходили, и, казалось, никто нами не интересовался. Когда вернулись в корпyc 3-я и 4-я роты, не помню. Постепенно кадет становилось все меньше и меньше. Живущие в Одессе возвращались в свои семьи или к хорошим знакомым.

Под конец в здании корпуса остались иногородние и сироты, которым некуда было деваться. В офицерских флигелях жили семьи наших офицеров и много посторонних офицеров. Не помню всех, но помню полковника Овсянникова, Кобылина[100], Снитко[101] и Бышевского[102] все полочане, семью полковника Орлицкого. Вскоре я заболел возвратным тифом. Начались приступы с потерей сознания. Кроме товарищей, а особенно Миши Терехова, всегда бывшего возле меня, большую заботу и помощь оказал Василий Сергеевич полковник Кобылин. Золотая душа. Как родной отец, приносил пищу, все время заботясь обо мне. Всегда у него было доброе слово. Как-то раз пришел доктор, осмотрел, послушал, дал каких-то порошков и все. На первом этаже нашего здания и в помещении 1-й роты находился советский госпиталь. Я очень боялся туда попасть. Все говорили, кто туда попадал выходил мертвым. Я просил доктора, чтобы меня не переводили в госпиталь. Он обещал и просил, чтобы никто из товарищей не говорил, что среди них есть тифозный. Так я и остался среди своих друзей. Ночью хотелось пить, но в кружке вместо воды был лед. В один из таких дней чувствую, что кто-то надо мной склонился. Открываю глаза и не верю: вижу лучшего своего друга Васю Фролова. Первые мои слова: «Вася, я тифозный». Он прижался ко мне со слезами на глазах. Зная, что он ушел из Овидиополя с подполковником Рогойским, я стал его расспрашивать, как там было и как он к нам сюда попал. Вася все рассказал: о бое под Канделем, как некоторые ушли в Румынию и как он попал в плен. Как покончил жизнь подполковник Рогойский, Стессель с женой и другие. Его, вместе с другими пленными, везли в поезде; в Раздельной ему удалось отделиться, и он, приехав в Одессу, сразу пришел к нам. Постепенно нас становилось все меньше и меньше. Разъехались и иногородние. Нас, чьи родители жили далеко, и круглых сирот, осталось мало, и в марте нас перевели из здания корпуса в одну из свободных квартир в офицерском флигеле. Спали мы один возле другого на полу. Теснота страшная. Меня, как тифозного, положили отдельно возле дверей. Полковник Кобылин ежедневно навещал меня, принося еду, и говорил: «Не унывай, А-ч, мы тебя не оставим». Так мы прожили недолго, не помню точно, возможно, до второй половины марта. В один прекрасный день нам объявили, что кормить нас больше не будут и мы можем убираться куда хотим. Это распоряжение моментально проникло в город. В городе тайно организовался родительский комитет, и нас, никого не имевших из родных и знакомых в Одессе, стали распределять по семьям, желающим нас принять. В течение 23 дней всех разобрали. Остался я один тифозный. Так как есть мне больше не давали, то полковник Кобылин регулярно приходил ко мне, принося еду, и уверял, что меня не оставит, говоря: «Не бойся, я тебя возьму к себе».

Так прошло несколько дней. У меня начинался третий приступ тифа с болью в левом боку. Впоследствии у меня оказался плеврит. Я считал, что приходит мой конец, но случилось чудо. Поздно вечером слышу разговор. Ко мне подходит неизвестная мне дама в сопровождении кадета. Наклоняется ко мне, спрашивает, как я себя чувствую, и сообщает, что хочет взять меня к себе. Одели меня, вывели, посадили на извозчика и долго везли. Под руки ввели меня на второй этаж. Раздели меня, вымыли в теплой ванне, дали чистое белье и уложили в чистую кровать. Невероятное совершилось. Я очутился среди сочувствующих людей. Уход, питание и я стал поправляться. Моей доброй феей оказалась Мария Афанасьевна Бельтаки. В ее квартире жил с семьей генерал Владимир Иванович Черкас[103].

Так как Мария Афанасьевна от всего переживаемого психически заболела и не могла впоследствии много заботиться обо мне, то семья генерала Черкаса меня взяла к себе и опекала до 17 марта 1922 года, дня, когда я покинул Одессу и уехал в Польшу к родным.

Следующие эпизоды и события удержались в моей памяти за мое двухлетнее пребывание в Одессе: Миша Терехов жил со мною на одном этаже, в соседней квартире. Васю Федорова осенью 1921 года по призыву взяли в Красную армию. Стась Ярмолинский работал в парикмахерской «М-сье Серж» на Преображенской улице. Как-то летом 1920 года, на углу Отрадной и Белинского улиц, я прочел на столбе объявление ОГЧК (Одесской чрезвычайной комиссии), что за активное участие в подпольной контрреволюционной организации расстреляны офицеры и кадеты Одесского кадетского корпуса. Запомнил лишь фамилии полочан: полковники Овсянников, Бышевский, Снитко и кадет Кочмаржевский. Среди других, кажется, была упомянута и фамилия офицера Одесского кадетского корпуса штабс-капитана Миляева[104] и нескольких одесских кадет. Вечная память дорогим воспитателям и товарищам.

P.S. В 1926 году в Польше, в городе Граево, встретил воспитателя нашего корпуса полковника К.И. Буздижана[105]. Он был капельмейстером взвода трубачей в 9-м полку конных стрелков. Стефан Почебут-Одлажицкий скончался в Париже, где учился в университете.

Назад Дальше