Гораздо чаще я вспоминаю совсем другое. Я вспоминаю, как чужой человек ведет меня за руку прочь из дома. Я вспоминаю, как мне было страшно, как я беспомощно оглядывался на свой дом, но почему-то человека никто не останавливал, и мы с ним уходили все дальше и дальше Потом было помещение, где стоял тошнотворный запах каких-то химикатов, как будто в нем травили мышей. Кругом белые стены, кафель, и огромное, пустое холодное пространство, в котором даже дышать получалось с трудом. Я забился в угол этой странной комнаты и долго ждал, когда же меня отведут обратно домой. Но вместо этого появилась чужая тетя в белом халате. Она взяла меня за руку и куда-то потащила. В ее молчании и упорстве, с которым она меня волокла, несмотря на мое слабое сопротивление, мне почудилось что-то жуткое, бесповоротное. Я не столько даже понял, сколько почувствовал, что она уводит меня от прежней, уютной домашней жизни в новую неизвестную и страшную. Я стал упираться, теперь я сопротивлялся уже изо всех сил, но она только крепче сжимала мою руку и еще сильнее тянула за собой. Я в ужасе пытался вырваться, упирался ногами, цеплялся за стены и кричал, кричал на весь мир! Но мир не услышал моего крика. Не нашлось людей, которые пожалели бы меня и забрали из холодного казенного дома обратно, в домашнее тепло. Все равнодушно отвернулись и оставили меня совсем одного.
Это был первый в моей жизни урок ненависти. Именно тогда я и решил, что вырасту и отомщу. Всем.
Мое детство в детдоме состояло из ненависти, презрения и стыда. Казарменный быт, стоящие в ряд детские кроватки, на которых сопели такие же сопляки, как и я. В одной комнате таких кроватей могло стоять до сорока. Ничего индивидуального одинаковые койки, одинаковые тумбочки, одинаковая одежда. Никакой возможности хоть на некоторое время остаться одному, хоть немного почувствовать себя отдельной личностью. Все общее. Даже несчастное вонючее ведро, которое на ночь ставила нянечка в комнату для того, чтобы мы не просились в туалет. Как ненавидел я эту жизнь, а вместе с ней и своих товарищей по несчастью!
Кроме того, что вся окружающая обстановка угнетала меня, была еще одна причина, по которой я ужасно чувствовал себя в этой казарме: я писался по ночам. Нянечка, которой было на нас наплевать, запросто могла забыть и не поставить ведро в комнату, и наутро тех, кто не мог дождаться утра (и меня в том числе), ожидала позорная расправа. Разъяренные, ненавидевшие свою работу и нас, сирот, воспиталки хлестали мокрыми простынями по лицу провинившихся на глазах у всех остальных. Надо ли говорить, что те, кто обладал крепким мочевым пузырем, награждали меня самыми обидными кличками и всячески измывались надо мной.
Но и это было еще не все. Меня, почему-то, били в детском доме все, кому не лень. Причиной этому был не только мой слабый мочевой пузырь этим у нас страдала почти половина группы, но и моя необычная внешность. Слишком я был черняв, не такой, как все. В конце концов, из нормального мальчишки, каким я был сначала, детский дом превратил меня в замкнутого звереныша, озлобленного на весь свет.
Иногда мне все-таки удавалось ненадолго поверить в то, что моя жизнь может измениться к лучшему. Это бывало в те дни, когда одна из воспиталок, не такая сволочная, как остальные, усаживала меня к себе на колени и разговаривала со мной. В такие минуты мне казалось, что я вовсе не так одинок и несчастен, что есть человек, который относится ко мне по-хорошему. Она гладила меня по голове и рассказывала о том, как в праздничный день седьмого ноября мы все вместе пойдем на демонстрацию, будем нести красные флаги, а вокруг нас будут развеваться немыслимой красоты бумажные цветы и воздушные шарики. Я закрывал глаза и представлял себе эту праздничную картину. Я видел себя с зажатым в руке красным флажком, и воспиталку, которая держит меня за руку, и ребят, которые мне завидуют и которых в эти минуты я даже переставал ненавидеть. Эти мечты заставляли меня поверить в то, что все может измениться к лучшему, и я, затаив дыхание, снова и снова слушал ее рассказы о предстоящем празднике. Возникшая привязанность к этой женщине, возможно, и вернула бы мне доверие к остальным людям, если бы Если бы она не предала меня.
В самый канун праздника у меня вдруг сильно разболелась голова. Наутро выяснилось, что я тяжело заболел, и мне необходимо сделать укол. Одна мысль об этом привела меня в ужас. Не то чтобы я боялся уколов мне была ужасна и ненавистна сама мысль о том, что меня из-за этого не возьмут на праздник. В день, которого я так долго ждал, я был вынужден терпеть уколы вместо того, чтобы отправиться со всеми на демонстрацию! Весь в слезах, я вырвался из крепких рук медсестры и кинулся к своей любимой воспитательнице в надежде найти у нее защиту и спасение. Каково же было мое разочарование, когда вместо того, чтобы защитить, она строго меня отчитала, силой привела обратно к медсестре, да еще и держала за руки и за ноги, пока мне делали этот ужасный укол, лишавший меня моей мечты. После этого я возненавидел ее больше, чем кого бы то ни было. Она разбила во мне последнюю надежду, последнюю веру в людей! Не осталось никого во всем детском доме, к кому я мог бы испытывать что-то, кроме глухой, затаенной ненависти. Меня больше нельзя было обмануть я не верил ни доброму слову, ни ласковому взгляду. Я был сжатой пружиной, готовой в любой момент распрямиться и ударить. Боль, причиненная предательством единственного человека, которому я доверял, сделала меня очень осторожным. Я не хотел впредь никогда испытывать такого разочарования. Поэтому я усвоил простое правило: никогда ни к кому не привязываться, никому не доверять, никого не любить и ни на кого, кроме себя, не надеяться. Любая слабость, любое проявление доверия к другому человеку, как я понял, может обернуться лишь одним беспомощностью и слезами бессилия, когда этот человек предаст тебя и отдаст в руки врага.
Так я отгородился от всех обитателей детского дома. Теперь все они дети, нянечки, воспиталки, медсестры, были для меня врагами, источниками потенциальной опасности. Я молча сносил издевательства, побои и насмешки, но, чем больше надо мной издевались, тем озлобленней я становился, и тем сильнее вызревало мое желание дать им отпор. И вот, наступил момент, когда накопленная за долгое время ненависть выплеснулась наружу.
Однажды мальчишки из старшей группы, как обычно, решили поразвлечься, и в качестве объекта издевательств выбрали меня. Они окружили меня во дворе после обеда и начали с тычков и подзатыльников, заранее уверенные в своем превосходстве и в моей беззащитности и слабости. Они были уверены, что я, как всегда, стану плакать и просить у них пощады, что придавало их жестокому развлечению дополнительную прелесть. Неожиданно для себя, они натолкнулись на мой звериный оскал и острый штырь, который я выпустил из рукава и зажал в руке. Я давно был готов к такому повороту событий, поэтому, найдя возле забора короткий кусок арматуры, припрятал его до поры в рукаве; он очень удачно подошел мне по размеру, не вылезал из рукава и плотно держался под резинкой манжеты. Я с ним не расставался. Холод, который ощущала моя рука от соприкосновения с ним, придавал мне незнакомую раньше уверенность и чувство защищенности. Теперь я знал, что стоит только кому-нибудь из моих обидчиков напасть на меня, я распорю его этим штырем, просто уничтожу. Ненависть не оставляла мне выбора: вокруг меня были враги, и я готов был дать им отпор.
Тем не менее, один из этих пацанов, несмотря на мой угрожающий вид, набрался смелости и решил ко мне приблизиться. О, с каким наслаждением вонзил я острое железо в его пухлую ляжку! Он отпрянул и завизжал как поросенок, в глазах его застыл ужас при виде собственной крови. Я же испытал ни с чем не сравнимый восторг. Вид свежей крови, появившейся от моего удара на теле моего мучителя, привел меня в такое радостное возбуждение, которое я мог бы назвать оргазмом, если бы знал в том возрасте, что это такое.
После этого случая меня стали бояться, связываться со мной опасались, за мной закрепилась кличка «Дикий».
Чувство восторга при виде свежей крови было настолько сильным и мне так хотелось испытать его вновь, что потом, по ночам, когда меня никто не видел, я резал себе потихоньку живот или ноги, чтобы еще и еще раз насладиться им. Однако, уже тогда, во время этих первых хирургических опытов самоудовлетворения, я понял разницу между суррогатным и истинным чувством: кровь врага, пущенная моей рукой, вызывала несравнимо более сильные эмоции, чем та, которую я пускал себе.
Глава пятая. Стас.
На следующий день, с утра, я направился к старому ученому на Васильевский острове. Уж очень мне не терпелось узнать, что расскажет старик о заинтриговавшей меня фотографии.
Я поднялся по обшарпанной лестнице старого дома, позвонил в видавшую виды дверь. Прошло несколько минут томительного ожидания, прежде чем массивная дверь отворилась, и на пороге показалось странное существо. С большим трудом можно было определить, что существо это когда-то принадлежало к мужскому полу. Теперь это был древний, неопрятный старик, чуть ли не с головой закутанный в лоснящийся, протертый плюшевый плед. Седые редкие волосы клочьями торчали у него на макушке, в нос мне ударил резкий запах лекарств и немытого старческого тела. Я был разочарован: этот человек вовсе не напоминал благообразного ученого на пенсии. Он походил, скорее, на выжившего из ума алкоголика, уж очень нервно подрагивали его руки, очень суетливо бегали глаза. Можно было подумать, что он кого-то или чего-то боится. Отворив дверь, Иван Петрович (так звали это существо) подал назад свою инвалидную коляску, в которой сидел, и, после того как я вошел, неожиданно бодрым голосом спросил:
Чем обязан?
Я принялся долго и сбивчиво излагать причину своего визита. Вконец запутавшись, я вынул из нагрудного кармана фотографию талисмана, надеясь на то, что это упростит мою задачу:
Мне вас рекомендовали, как самого крупного специалиста в этой области. Не могли бы вы, пользуясь вашими глубокими познаниями, расшифровать эти надписи?
В мгновение ока фотография исчезла в складках его пледа. Старик неожиданно быстро водрузил на нос очки, болтавшиеся, как оказалось, тут же, на допотопном засаленном шнурке, и стремительно покатил в комнату вместе с моей фотографией. Я с минуту постоял в прихожей, глядя на стремительно удаляющуюся коляску, не решаясь проследовать за хозяином. Чувствовал я себя крайне нелепо и неловко, как будто ворвался без приглашения туда, где меня вовсе не ждали. Да не просто не ждали, а, напротив, очень не хотели, чтобы я приходил. Но, с другой стороны, это моя фотография, и я имею право Так и не дождавшись приглашения, я решил пренебречь этикетом и прошел в комнату, в которой скрылся старик.
Он сидел у окна, внимательно разглядывая изображение на снимке. На звук моих шагов он даже не повернул головы. Прошло минут пятнадцать утомительного молчания, пока старик не соизволил, наконец, взглянуть на меня:
Итак, повторил он свой вопрос, чем обязан и с кем имею честь?
Как будто бы я только что не объяснял цели своего прихода! Пришлось снова, запинаясь, путано и сбивчиво, рассказывать то же самое по второму разу
В обычной жизни я человек отнюдь не робкий. И тем больше я ненавижу себя за внезапные приливы робости, которые временами со мной случаются, заставляя меня путаться и сбиваться. Как будто детство вдруг напоминает о себе. Каждый раз, когда подобное со мной происходит, я чувствую себя школьником, не выучившем урок. В те далекие дни, когда учитель спрашивал меня, почему я не подготовился к занятиям, я вместо того, чтобы честно сказать о том, что забота о неуемном семействе, отсутствие элементарных условий не позволяют мне дома делать уроки, придумывал самые фантастические объяснения, врал, будто учил, но ничего не понял. Врал, конечно, сбивчиво, краснея от стыда и унижения, получал свою «пару» и садился на место, сопровождаемый насмешливыми взглядами одноклассников. Я был готов слыть тупицей, оболтусом, лентяем кем угодно, но только не нянькой, как это было на самом деле. Признаваться в этом мне казалось невероятно стыдно.
С той поры прошло много времени, теперь, мне кажется, я могу гордиться своим характером: когда надо, я умею быть твердым и давно уже избавился от стеснительности и робости. И потому сейчас, путано отвечая на вопрос старика, я испытал чувство раздражения, недовольства собой. Мне вдруг показалось, что я делаю что-то такое, на что не имею морального права Как будто подслушиваю чужой разговор или заглядываю в чужие письма.
Если быть кратким, опустить все мои многочисленные извинения и отступления от темы, рассказ мой сводился к следующему: разбирая хлам на антресолях, я наткнулся на старые отцовские папки, сохранившиеся со времен его службы в КГБ. В них оказались какие-то документы. Содержание этих документов меня крайне заинтересовало своей необычностью, и я решил выяснить, в чем там дело.
При упоминании о папках старик очень оживился. От его недоброжелательности не осталось и следа. Он будто что-то просчитал, принял какое-то решение, внимательно, с интересом взглянул на меня и спросил:
Простите, но не мог бы я взглянуть на все материалы этого дела?
А что там может быть любопытного для вас? недоуменно ответил я. К тому же, я не уверен, что имею право их вам показывать. Многие документы еще хранят гриф секретности. В такие вещи, я думаю, нельзя посвящать первого встречного.
На счет грифа секретности я, конечно, немного загнул. Уж если этот гриф не помешал папкам оказаться у нас на антресолях, среди старого хлама, то говорить о секретности, ясное дело, несерьезно. На самом же деле мной руководил элементарное правило: уж если что-то попало тебе в руки, не выпускай.
В ответ на мои слова старик очень сердито зыркнул на меня из-под кустистых бровей, резко развернулся в своей коляске и заявил на удивление молодым, решительным голосом:
Значит так, молодой человек! Либо я вижу то, что содержится в ваших папках, либо я не перевожу вам надписи, которые держу перед глазами. Если вас они на самом деле интересуют приходите в следующий раз со всеми бумагами вашего отца. Я не привык, чтобы из меня делали дурачка!
Он резким движением отдал мне фотографию обратно, одновременно с этим картинно указывая пальцем на дверь:
Я вас больше не задерживаю.
Естественно, мне ничего не оставалось, как покорно ретироваться. Однако, уже подходя к двери, я остановился.
А чем, собственно, я рискую? Ничего не случится, если старик прочитает материалы допроса. Зачем корчить из себя тайного агента, играть в каких-то «казаков-разбойников», надувать щеки? Ведь, по большому счету, мною движет уж никак не государственный и даже не научный интерес, а всего лишь простое человеческое любопытство!
Я повернулся и крикнул в глубину пустого коридора:
Ладно! Я принимаю ваши условия!
Услышав это, старик выехал из комнаты и приблизился ко мне:
Я так и думал, молодой человек, так и думал.
Завтра или, если угодно, даже сегодня я могу принести вам все документы. Но, со своей стороны, я попросил бы, чтобы наши беседы носили конфиденциальный характер. Об этом никто не должен знать.
Да уж, как-то странно ухмыльнулся старик, конечно! Отнюдь не в моих, да и не в ваших интересах сообщать об этом кому-то еще!
Это были его последние слова, после которых он вежливо, но решительно выпроводил меня и захлопнул дверь. Я еще некоторое время постоял на лестничной площадке, и с удивлением услышал, как за моей спиной начали греметь какие-то цепочки, поворачиваться замки. Создавалось впечатление, что старик, закрываясь на такое количество запоров, готовится к осаде крепости.