Воробей на проводе - Шульга-Страшная Ольга Григорьевна


Ольга Шульга-Страшная

Воробей на проводе

Семейный детектив

Труднее всего простить себя

Автор

Моим детям посвящаю

Пролог

Я умирала дважды. Первый раз это случилось, когда мне было шесть лет. В тот день я поднялась на второй этаж нашего небольшого финского дома, верхние комнаты которого использовались семьей только в летнее время. И я сразу обратила внимание, что створка «запретного» правого окна колышется от сквозняка. Видимо, мама накануне мыла стекло и не смогла задвинуть старый погнутый шпингалет. Окно раньше всегда было закрыто, потому что в нескольких сантиметрах от него проходили два провода. Они были протянуты от высокого уличного столба к нашему дому. Мама всегда говорила, что провода трогать нельзя, иначе убьет током. Но сейчас я видела, что два воробья нахально сидели на наших проводах, а ток их и не думал убивать. Воробьи увлеченно чистили что-то под своими серенькими крылышками, цепко держась коготками за толстые проволочные тросики. На таких же тросиках висели мои качели. И они меня тоже не убивали. В моей шестилетней голове легко сложилась логическая цепь умозаключений, и я сделала единственно правильный и привычный вывод: взрослые опять солгали. Никакого тока нет, просто мама боится, что я вывалюсь из окна второго этажа. Но, прежде чем предъявлять маме претензии, нужны были доказательства. Я уже тогда любила действовать наверняка, припирая к стенке не только поколоченных моими крепкими кулачками сопливых соседских мальчишек, но и родителей вкупе со старшими сестрами, которые постоянно и любыми способами старались ограничить мою свободу. А свободу я ценила больше всего на свете. Итак, я подставила старую табуретку, в два приема вскарабкалась на нее и смело протянула свою загорелую ладошку к нижнему проводу. Ура! Доказательства были у меня в руке в буквальном смысле слова! Никакого тока нет! Отвоевав у воробьев первый провод, я решила освидетельствовать и второй. Моя левая рука, едва коснувшись почему-то колючего тросика, сразу замкнулась на нем крепкой хваткой. Я знала, что для такой хватки у меня не было сил, значит, это не моя сила, и она сомкнула не только мои ладошки, но и рот. Я даже успела удивиться этому. Мне не было больно, просто я не хотела подчиняться такому насилию. Кто, совсем невидимый, держал меня за руки и не давал мне и рта раскрыть?! Как бы ни так, я захотела закричать, но губы, как склеенные, не размыкались. Последнее, что я помнила, это мой громкий внутренний крик возмущения. Потом наступила теплая темнота и ничего! Только ощущение полета вверх по спирали во что-то удивительно родное и почему-то давно забытое. Я не успела подумать, что же я успела забыть за свои короткие шесть лет жизни. Противный вкус холодной и ненавистной простокваши заполнил мой рот. Я закашлялась и сказала:

 Не буду!  в ответ послышались громкие мамины рыдания. Невидимые руки отца прижали меня и стали качать, как маленькую. А у меня почему-то впервые не было желания вырываться и доказывать свою полную самостоятельность. Я уснула, так до конца и не осознав, что побывала «там», за той самой чертой, к которой каждый человек идет с самого рождения. Или бежит. Оказалось, что я бежала. В тот первый раз меня спасло чудо. И звалось оно материнской любовью. Только мать могла услышать с расстояния почти пятидесяти метров тихое мычание сомкнутых губ ребенка, которому казалось, что он кричит. И только мать могла интуитивно поднять голову и увидеть маленькое тельце, которое уже наполовину высунулось из окна, притягиваемое невидимым электрическим током. У мамы на всю жизнь сохранились шрамы на коленях, которые она разбила в кровь, когда бежала по крутой и неудобной лестнице на второй этаж нашего дома. Она накрутила на руку подол моего новенького ситцевого платья и, что было сил, рванула на себя. Мы упали вместе. Мои руки оставались синими, а пальца скрюченными, как у тех самых воробышков, которые оказались победителями. Моя мама была обыкновенным фельдшером, но как каждый фельдшер довоенного выпуска, она умела многое. И она подарила мне жизнь второй раз. Мое сердце забилось, а в легкие хлынуло спасительное материнское дыхание. И никто в доме еще не знал, что я уже умерла и уже ожила, пока мама не спустилась со мной на руках. Она тихо сказала такими же синими, как и у меня тогда, губами:

 Дайте ей молока. Или простокваши. Что есть в доме.

Все это мне рассказали сестры много лет спустя, когда учинили разбор моих поступков. Они назидательно говорили, что я всегда жила с приключениями в голове, и мне нужно было родиться мальчишкой.

И вот теперь, когда я умирала второй и, наверное, последний раз, я понимала, что рядом уже нет ни материнских рук, ни ее дыхания. Нет, они еще существовали где-то далеко, в далеком и чужом городе, но я ни за что не хотела, чтобы мама оказалась сейчас здесь, в этой проклятой пещере, рядом с бездонной пропастью. Да, я, как самый настоящий сыщик, узнала, наконец-то, проклятую тайну, за которой гонялась все свои недолгие годы, и поняла, что цена этой тайны  моя жизнь. И не только моя. Я уже не понимала, стоило ли приобретать эти страшные знания и разгадывать гибель дорогих мне людей, если разгадка их смерти закончилась еще одной смертью.

Глава 1

Когда я почувствовала тупой обжигающий удар в спину, я не сразу поняла, что это был выстрел. Такой же, какой настиг много лет назад моего отца. И теперь, когда я, наконец, знала имя его убийцы и нашла, да, я нашла, это проклятое золото, которое от меня никто и не думал прятать, меня настигла смерть. Я думала, что я знаю всё. В последнем усилии я смогла оглянуться и увидеть, наконец, лицо того, кто заставил пройти меня весь этот длинный путь, оставляя настоящую жизнь в стороне. Я поняла, что была слепой и глухой. Уже падая на мокрые острые камни, я успела взглянуть ему в глаза, но вместо ожидаемого и вычисленного моим терпением лица убийцы я увидела, нет, я не хотела этого видеть. Губы бессильно, как когда-то в детстве, слипались, не желая произносить имя, я смогла только спросить, в последнем шепоте выдавая и горечь, и изумление:

 Ты? Почему ты?  ответа я не услышала. А может, я его не поняла.

* * *

У моих родителей было много друзей. Друзей, так мне тогда казалось. Некоторые из них работали на предприятии, которым руководил мой отец, а другие занимали высокие должности в партийном руководстве города. И звали их, как большинство взрослых людей того времени, просто и незатейливо: Иванами, Степанами, Кузьмами и Федорами.

Самыми близкими нам были три семьи. Первые  Модины Иван Андреевич и Евдокия Дмитриевна. Иван Андреевич был первым секретарем горкома партии нашего большого промышленного города. Отец всегда говорил, что наши семьи похожи, как братья близнецы. Во-первых, мои родители были ровесниками Модиным-старшим, во-вторых, в их семье было тоже трое детей, только дети эти были мальчиками. Последний факт доставлял мне особенное удовольствие, потому что младший из них, Санька, был моим лучшим другом, а, следовательно, таким же сорвиголовой, как и я. Мы каждое лето собирались с ним проплыть от нашего города до самого Ледовитого океана. Сложив в сетчатую авоську яблоки, бутерброды с колбасой, связку баранок и большой закопченный чайник, мы трижды уплывали из дома. Бурная Ульба, щадя юные жизни, уносила черную плоскодонку совсем недалеко от последних грядок нашего огорода и выбрасывала на песчаный остров, поросший низким густым кустарником. Пережив несколько волнующих моментов во время первого заплыва, мы устало засыпали почти ввиду нашего дома и, конечно, ябедливых старших сестер и братьев. Вскоре за нами приплывали на большой и устойчивой лодке рассерженные отцы и доставляли нас в цепкие руки матерей. Мы с Санькой мужественно и терпеливо, по строгой предварительной договоренности, сносили наказание прутом по мягкому месту и долгое стояние в разных углах большого «зала». Эти побеги продолжались до тех пор, пока однажды, в восемь лет, Санька не разрушил нашу дружбу. Он признался мне в любви и обещал жениться, как только станет летчиком или капитаном, а сейчас он должен оберегать меня от неприятностей. Признание в любви я еще могла вынести, но предательское обзывание наших приключений неприятностями  ни за что.

Вторая семья, которая бывала у нас в доме почти каждые летние выходные дни, и все праздники круглый год  была семья главного инженера папиного предприятия. Основным занятием у них была зависть. Нет, не простая элементарная зависть, а Зависть с большой буквы. Они завидовали всем и по любому поводу. И завидовали чуть ли не с удовольствием. Бывают такие муки человеческие, которым люди отдаются с такой страстью и упоением, что забывают, что это  муки. Для них это становится любимым занятием, в котором они иногда достигают невероятного совершенства. Так вот этот случай как раз и был у Калашниковых. Папа не уважал своего главного инженера, но очень его жалел. Как мы привыкли жалеть тяжело больных людей. Поэтому на все семейные праздники они всегда приглашались. И Калашников искренне считал, что имеет право называться папиным другом. Степан Федорович и Варвара Ильинична Калашниковы были людьми с важной осанкой и важной внешностью. У этой семейной пары был единственный сын  Аркадий. Он был также и единственным героем всех их рассказов и застольных разговоров. Сам Аркадий, красивый двадцатилетний юноша, обычно сидел справа от своего отца, он всегда снисходительно морщился на всеобщее внимание и иногда нежно поглаживал свои тощенькие усы. Голоса его почти никто не слышал, всем было видно, что привезен был Аркадий только для того, чтобы засвидетельствовать почтение первым лицам города. И мысли и чувства его были всегда далеко, он часто прикрывал свои немыслимо синие глаза чудными пушистыми ресницами и оказывался, наверное, где-нибудь в волшебном месте с какой-нибудь неземной красавицей. Я всегда вздыхала, разглядывая из-за вышитой дверной шторы «взрослое» застолье. Красавец Аркадий казался мне иноземным принцем. Где он учился и кем собирался быть, я никогда не интересовалась. А вот мою старшую сестру Александру интересовало все, что хоть как-то касалось младшего Калашникова. Ей было уже семнадцать лет, и наш телефон знал наизусть голоса всех поклонников моей сестрицы. Но голоса Аркадия, насколько я знала, среди них не было.

Самыми таинственными и любимыми для меня гостями были Кукушкины. Дядя Петя редко надевал свой красивый мундир генерал-лейтенанта, но, увидев его однажды на трибуне под портретом Хрущева, я с удивлением вспомнила, что еще неделю назад сидела на его широких плечах, а он прыгал через гигантские скакалки. Мы с ним выиграли тогда междусемейное соревнование «скакалистов». Нам даже вручили по красивому и редкому в те времена апельсину.

Таинственное Управление из трех загадочных для меня букв КГБ, которое возглавлял мой любимый дядя Петя или Петр Кузьмич Кукушкин, часто упоминалось в разговорах наших знакомых. Но стоило зайти в комнату кому-нибудь из нас, детей, все сразу замолкали, и умело начинали разговор о чем-нибудь другом. Я не понимала, почему все так боятся дяди Петиной службы, да и его самого, кажется, тоже. Его жена, Раиса Ивановна, была существом добрейшим и совершенно безобидным. Она вся состояла из пухлостей, украшенных немыслимым количеством симпатичных ямочек, и мелкими завитками каштановых волос. Очень уютно было чувствовать себя прижатой к ее надушенной мягкой груди и слушать ее ласковый красивый голос. Детей у тети Раи не было, поэтому она тискала меня с такой нерастраченной нежностью и разрешала делать мне все-все-все, в отличие от моих родителей, что я иногда задумывалась, а не ответить ли согласием на ее шуточные предложения стать их доченькой. В угол меня там ставить наверняка не будут, да и зловредные старшие сестрицы оставят, наконец, свои педагогические опыты при себе. Но, взглянув на своих обожаемых родителей, я чувствовала такую гордость за них и за то, что я дочь этой красивой и веселой пары, что все мечты о безнаказанных поступках улетали прочь.

К той поре, когда я могла уже не только осознавать, но и анализировать поступки окружающих, мне исполнилось восемь лет. Природная наблюдательность и критическое отношение к своим и чужим поступкам делали мою детскую жизнь интересной и немного тревожной. Слишком рано стала я понимать, что думается не всегда то, что говорится. И я с детства знала, что почти все люди  природные актеры. Одни  по доброте душевной притворялись, что все у них гораздо лучше, чем обстоит на самом деле, что они довольны жизнью, и никому расстраиваться из-за них не нужно. А другие  и их было большинство, притворялись только в том, что было к их выгоде и удобному существованию. Первым, кто показал мне свой актерский талант, был Султан Ильясович Мухамбетов, новый начальник милиции. Этот вечно всем улыбающийся почти приторной улыбкой человек, сразу стремительно сощуривал глаза в спину уходящему собеседнику. И тогда на дне этих красивых восточных глаз рождалось что-то страшное и сильное. Как будто Мухамбетов одновременно испытывал самые черные человеческие чувства: и зависть, и злобу, и жажду мщения. Мне казалось, что я одна знаю  на самом деле Султан Ильясович совсем не тот, за кого он себя выдает. Мухамбетов, заметив мое пристальное к нему внимание, с недавних пор стал осторожничать при мне, почти не гася свою льстивую улыбку. Его кривые ноги, смешно упакованные в извечные мягкие кожаные сапожки, почти всегда следовали за моей матерью. Он, единственный из всех мужчин, умел целовать женщинам руки, но когда его губы касались тонкого запястья моей мамы, он не торопился отрываться от него. Мне казалось, что только я замечаю его влюбленность, но иногда досадливый жест выдавал мою мать, и вслед за этим она торопилась ласково улыбнуться Султану Ильясовичу, боясь обидеть его. Мухамбетовов был холост, и мне трудно было представить рядом с ним хоть какую-нибудь женщину. Тем более, такую красивую и такую любимую своим мужем, какой была моя мать.

Моя мать работала в областной больнице в должности совершенно рядовой  она была акушеркой родильного отделения. Я любила приходить к ней на работу, хотя дальше приемного покоя меня никогда не пускали. Лицо у мамы на работе было совсем другое, непохожее на домашнее. Оно казалось и старше и, одновременно, прекраснее. Ее изумительные карие глаза как будто видели гораздо больше, чем все окружающие. Там она никогда не досадовала на меня и не повышала голоса. Да и семейное имя мое не позволяло искажать его для строгих нотаций. Как вы думаете, можно ли отредактировать в суровую сторону имя Лёлька? При виде матери я всегда бросалась к ней навстречу, вдыхая привычный запах больницы и чудный аромат родного тела.

Мы шли домой, держа друг друга за руки, и все оглядывались нам в след. Конечно, все оглядывались вслед моей матери, но часть внимания и восхищения доставалась и мне.

Мать никогда не кичилась ни своей внешностью, ни высоким отцовским положением. Все знакомые сами стали называть ее за добрый и ласковый нрав Любашей Петровной. Мама сначала стеснительно улыбалась, но потом привыкла, и иногда представляясь новым знакомым ставшим привычным для всех именем. Отец, крупный и красивый мужчина, своим похожим на орла профилем возвышался над матерью, зорко оберегая ее от чужих взглядов. Он был страшно ревнив, но, сознавая это опасное и несправедливое для матери чувство, сдерживал его изо всех сил. Он настаивал, чтобы мама уволилась с работы и сидела дома, с нами, а, может, родила бы еще одного ребенка. Мама смеялась и говорила:

 Радов, дай мне передохнуть! Да и девчонки скоро по очереди начнут выходить замуж и рожать тебе внуков,  она прижималась к отцу, заглядывая ему в глаза. Он крепко обнимал ее, сдерживая силу своих рук. В глазах его рядом со счастливым блеском всегда проглядывала тревога за любимую женщину и за нас, трех разноликих его дочерей.

Дальше