После ослепления часами, полными солнца, спускается вечер, в великолепном убранстве, созданном из золотого солнечного заката и черноты кипарисов. Я прохожу легким шагом, тяжело дыша от пылающей красоты. За мной сверчки, один за одним, трещат все громче, а потом принимаются петь: есть некая тайна в том небе, с которого спускаются равнодушие и красота. А в последнем свете я читаю на фронтоне одной летней дачи: In magnificentia naturae, resurgit spiritus[4]. Здесь должно остановиться. Вот уже показывается первая звезда, затем три огня на дальнем утесе, ночь пала внезапно, а ничто ее не предвестило бормотание и дуновение ветерка в кустарнике за моей спиной, и день ускользнул, оставив мне свою сладость.
То было его заклинание для конца дня.
Никогда Викентий Маркович Гречанский не путешествовал ночью.
Было это не следствием страха, а частью договоренности. Это была мера предосторожности, чтобы не встретить своего двойника меж демонов ночи, ибо только он мог бы убить Гречанского.
Существует Бог или существует время, держишь в руке серебряный крест или тяжкий меч. Нежность или суровость. Выбирать только тебе, юноша, сказал ему однажды Джованни Баттиста Кастальдо, когда они сидели на берегу реки Бистры недалеко от городка Оцелул-Рошу под отрогами Пояна-Рускэ. Солнце исчезало в густых зеленых кронах, стаи птиц чертили необычайные фигуры в небе. И старый испанец, солдат, наемник, умирал, с хриплым кашлем от туберкулеза, как многие его земляки, прибывшие в эту адовую страну, привлеченные серебряным блеском монет и зараженные долголетним роком их военного ремесла. В тот вечер испанец рассказал Гречанскому историю о чудовищности.
Дьердь Дожа, предводитель мятежников, а до того командующий армией в походах против турок, опытный воитель, который в поединке под Смедеревом рассек Али-бега, турецкого тирана и храбреца, в то утро вышел из темницы в Тимишоаре, нагой до пояса и окованный железом. За несколько дней до того жаркого утра, 14 июля 1514 года он был ранен и захвачен в плен в битве, исход которой решило нападение конницы армии Запольяи, которую предводил Петар Петрович. Теперь гайдука и героя Дожу солдаты вели, связанного, через толпу к раскаленному железному трону, на который усадили его, нагого, а на голову ему надели раскаленную железную корону. Тот не издал ни звука, и народ одобрял это. Пока предводитель повстанцев, коронованный немилосердными победителями, жарился живьем, стражники привели группу его соратников, изголодавшихся и измученных до безумия, и заставили их есть изжаренное мясо с голеней и бедер их предводителя, в то время как тот еще был жив. Дожа выдержал муки без единого крика, довершил рассказ Кастальдо и бросил в огонь сухой прут, которым, пока говорил, в пепле чертил линии военных сил, писал названия городов и даты событий, словно гадая.
Пламя жадно поглотило пустую изнутри, сухую ветку, а в синем глазу ратника хрустально заискрилась слеза. Старый кавалерист проглотил горький ком слюны, выпятил надтреснутые губы, рукавом утер нос и продолжал:
Униженным властителям, которым крестьянское войско Дожи за одну ночь разорило имения и разрушило видимость неприкосновенной власти, не было довольно победы в бою с повстанцами: им была нужна месть, но не кровавая и быстрая, которая удовлетворила бы один день, а представление, которое запомнилось бы надолго и глубокому и ясному смыслу. Шрам на лице и в сердце. Рубец, что каждый день громко напоминает: Atenditte[5], подытожил Джованни Баттиста Кастальдо.
Но месть, друг мой, такое дело пока ее замышляешь, выроешь две могилы, сказал Гречанский.
Две могилы, пять, десять, сто тридцать могил. Люди верят в вечный покой, молятся и призывают Бога, а изо дня в день замышляют войну. Войну из-за отнятой земли, разоренного города, из-за развратной женщины, грубого ругательства, проигранного футбольного матча. Войну за конец света. Нет края этой агонии ненависти и жестоких столкновений, дорогой мой мальчик. Будущее это кровавое Марсово поле, изрек в ту ночь Джованни Баттиста Кастальдо, встал, сел на коня и без слов ускакал в ночь.
Тогда, в тот миг, пока слова Кастальдо еще отдавались в перелеске недалеко от городка Оцелул-Рошу, где в массиве Петреану копали руду для стали, Викентий Гречанский, перепуганный, одинокий, жестоко разочарованный, слушая стук копыт горячего коня, на котором ускакал испанец, избрал сторону распятого мира. В сердце Викентия не было свирепости революционера, бессовестности убийцы, он не терпел в душе равнодушия к чужому несчастью, в нем не было места для идей и новинок. Был он тихим и печальным человеком. Детство он провел на берегах Муриша в небольшом барочном каштиле своего отца Никодима Ракича-Гречанского, недалеко от места Санпетру Герман. Молодость его проскользнула сквозь пальцы, отмеченная ранами одиночества и любовного страдания в неприветливом городе Араде, а первые дни зрелости встретили его в Лейпциге, который, мистический и космополитский, определил его отказ от принадлежности. Он избегал исполнения требований даже и собственных инстинктов. Ничто никогда не натолкнуло его сблизиться с друзьями или любовницами.
В ту ночь, холодную и сухую, какими бывают зимние ночи в городках, уснувших по берегу реки Бистры, пошли толки о жестокости известного наемника Джованни Баттиста Кастальдо, о котором говорили, что он из Кастилии, хотя рожден во Флоренции, юный Викентий Маркович Гречанский решил безусловно принять давно брошенную перчатку и в ней сокрытое предложение хитрого льстеца Мефистофелеса подарить ему веру. Но это уменье, сколь древнее, столь и новое, некоторое время раздражало его, наподобие шипа под кожей, и напоминало хмельную ночь в Ашенбаховом погребе в теперь таком далеком городе Лейпциге.
Он призвал Мефистофелеса, ибо в этом аду Бог и Дьявол подражают друг другу, веруя, однако, что предложенный договор не продлится вовеки. Однако Викентий Маркович Гречанский обманулся. В том демоническом предложении все было определено.
Агасфер был осужден на бессмертие, как на ад. На вечное скитальчество, как на ад. На познание, как на ад. Чтобы освободиться от наказания, ему нужно было умереть, а это по определению наказания было невозможно. В этом лежит парадокс искусства. Искусство обречено на жизнь как на ад, на вечное существование как на ад, на познание как на ад. Чтобы освободиться от наказания, ему нужно было добраться до истины, а это для него по определению наказания невозможно.
Тогда он избрал день вместо скользкой стороны тьмы. Он всегда верил, что ночная тишь время сооружать башни снов и бродить тайными садами любви, а по свету дня человек может делать то, что волен. День был простором путешествий. Ночь для Викентия Гречанского была подмостками страсти, подражательства, сладострастия, необузданного воображения.
То была единственная возможность, выбор или определение в предложенном договоре.
Он выбрал бегство от непристойного общества ночи.
Бегство из тишины одиночества, из тягостного заповедника воспоминаний и историй, в которых кроются ошибки, пороки, ложь. Шаг из мерзости вчерашнего дня, из тумана прошлого, которое преследовало его, не принадлежа ему. Ничего не было для него в тех потраченных часах, днях, месяцах, годах
Тьма уже обнимала холодными пальцами все помещения замка Николаса Хаджмаса де Берекозо. Странное строение без формы, с длинными коридорами и малыми комнатами, подобными кельям, могло быть уединенным монастырем в холмах или нечистым гостиным двором на перекрестке путей на равнине, но нет, то был старинный паннонский каштиль вдалеке от дорог.
Викентий Гречанский был счастлив, что нашел это укрытие и так избежал встречи с норовистыми работниками ночных часов.
Он вошел в комнату. Откинув черную завесу, заглянул в узкое окно. Небо было черным, пересеченным ровной желто-красной лентой заката. Кровь и золото словно боевое знамя.
В преддверии тягот многих,сменял бы все то, что ищешь,и богатое становищена хижину, кров убогих,тихо проговорил Гречанский, словно творя молитву.
Он не помнил, где слышал эти стихи.
Слишком много груза прошлого он влек за собой.
Однажды он ехал в сторону прекрасного волшебного замка, выстроенного на низком утесе, окруженном водой. Водой мелкой, соленой, мутной и опасной. На дне предвечернего часа вода вдруг исчезла, пропала, как унылый галочий крик в ночи. Остался крупный, совершенно сухой и ослепительно белый песок, наподобие хрусталя или морской соли. Тогда к замку можно было проехать по следу лунной тени, которая с самой высокой сторожевой башни падала на белое поле и виднелась, словно путь в снегу. Единственно по этой полосе, шириной едва в несколько пядей, было можно безопасно подъехать к утесу. После полуночи океанская влага превращала белый песок в черную грязь. Жидкую топь, в которой жили призраки. То не было временем для путешествия. Потому Гречанский поспешил к волшебному замку, ибо триумфальный свет утра снова призывал соленую морскую воду, которая словно рождалась из земли.
Похоже было и сейчас: странный дом в паннонской равнине, архитектурный облик которого с трудом поддавался определению вследствие многочисленных достроек, исправлений и переделок, в течение ночи был окружен непроходимой тьмой, а в долгое время дня сокрыт желтым туманом, который душил людей, подобно ядовитому газу из недр земли. Потому неукрепленный каштиль долго сопротивлялся турецким нападениям на Банат и набегам кровожадных разбойников, поскольку немногие решались направить коней в сторону зловещей желтой завесы.
Предвечерие, в котором Викентий Маркович Гречанский увидел тот волшебный дом, не оставляло причин для каких бы то ни было размышлений.
И ночь, что наступала так тихо и неслышно, казалось, готовит еще одно грандиозное представление
CREPUSCULUM
(сумрак)
Голубиной полутьмой
называли евреи начало вечера,
когда тень еще не замедляет шагов,
а схождение ночи приметно,
словно приход долгожданной древней музыки,
словно приятный спуск.
В тот час, когда свет
мягок, словно песок,
дорога вела меня незнакомой улицей,
открытой в пламенном створе террасы,
чьи гипсовые венки и стены имели
цвет нежный, точно само небо,
которое возбуждало глаз.
Все средний рост домов,
скромность колонн и дверных колец,
возможно надежда, что появится девушка на балконе
волновало мое сердце, полное желания,
словно прозрачная слеза.
Может быть, этот миг серебряных сумерек
перенес свою нежность на эту улицу,
сделав ее реальной, словно стих
забытый и найденный снова.
Лишь позже я понял,
что та улица была чужой,
что каждый дом большой подсвечник,
в котором горят людские жизни,
словно одинокие свечи,
что каждый наш необдуманный шаг
ведет нас Голгофой
Хорхе Луис Борхес
В последние годы мы часто встречаемся, милый мой Иньиго, тихо сказал Эвгенио Франциско Фра Торбио, искатель приключений, известный как человек, измысливший театр чудес. Настоящее имя этого необычайного человека с длинными волосами и огромными седыми усами было Светислав Бедьик, но об этом мало кто знал. Родом он был из отдаленного горного селения в окрестностях Оршовы, города на устье реки Черны, где она впадала в мощный Дунай. Хршава была выстроена на месте, где мощная река, пробираясь между крутых гор, образует, словно в ноздреватой плоти, широкий водный карман затон наподобие озера с обширным мутным мелководьем, где декабрьский лед, голубой и толстый, остается до солнечных апрельский дней, а поздним летом, гнилой от жары, из-за которой гладь реки опадала, вызывая беспокойство, затон прекращался в зловонную лужу, рядом с которой от смрада грязи было невозможно дышать, а от комаров и мух нельзя было открыть глаза. Детство Светислав провел в Скадаре там он обучался мастерству мореплавателя, а праздные дни молодости, веря, что мир божественный абсурд и механизм в нем действует не так, как его учили, потратил в Милане. В Медиолануме, знаменитом владении Сфорца, что находился в середине мира, а зачастую и на перекрестке дорог, он познакомился с людьми, что из мечтаний могли выстроить палаты, а в грубом камне найти сокрытую красоту. Так он прикоснулся к блистающему кристаллу разнообразных чудес, из которых и сотворил свой театр: веря, что водный поток может принести и к вершине холма, что у цветка есть и грязь, и корень, и все же он пахнет светом. Фра Торбио узнал, что улыбка не означает счастья в сердце победителя, а большая любовь умеет дышать наподобие зародыша ржи под слоем снега и жить под пленкой страха. Идальго узнал, что истина пульсирует и в ненастье лжи, а людей больше всего привлекает то, что используется без какой-либо цели.
После жизни в Милане Эвгенио Фра Торбио сделался Catariribera rivopotucalo, то есть пройдохой и бродягой.
Наши встречи всегда предвещали беду, ответил Фаустино Иньиго Асприлья, садясь рядом с приятелем на гладкий белый камень в парке у сожженной православной церкви. Ему показалось, что он слышит женский голос: «Для старика ты проделал долгий путь», но Антигоны, храброй дочери Креонта, нигде не было. Не было ни олив, ни запаха лавра, ни песни соловья.
Роща, в которой они сидели, не была миром.
Где это мы в святилище какого бога? спросил Иньиго Асприлья.
Фра Торбио молчал и грыз зеленый стебель розы. От шипа проступила кровь на оттопыренной нижней губе, но Фра Торбио не было до этого дела. Он давно привык к боли и свежей крови своей, а еще больше чужой.
Перед ними в торжественной тишине умирал день.
Фаустино Иньиго Асприлья смотрел в бескрайнее море равнины, мирное и гладкое, как мраморная доска. Его настоящее имя было Викентий Маркович Гречанский.
Ты слишком строг, compadre. Таково это вывихнутое время, и мы не можем в нем ничего переменить. Нам остается весело промотать эту мерзость жизни, едва слышно проговорил Фра Торбио. Он положил розу на землю, словно на одр дорогого друга, и зажег сигару, наполненную черным табаком из Магриба.
Асприлья оглянулся. Он не знал, отчего его приятель скрывает свой голос и прячет слова в тонкую кисею шепота. Никого не было поблизости. Но опытный искатель приключений знал, что в этой стране немного осторожности не помешает.
Кто-то следит за тобой, приятель? спросил Иньиго Асприлья.
Нет, но пламя опыта, compadre, учит осторожности и заставляет образумиться. И все же мне ясно, что жизнь в густом тумане осторожности умеет превратить человека в зверя. В паннонских городах сдержанность старое одеяние, которое нередко достают со дна сундука. Здесь, compadre, много интересов, много политики, мутных спекуляций, жестоких национальных интересов. Множество сыщиков и шпионов. Предают ведомые гневом, страстью, яростью, возможностью обогащения и те, кто тебя любит. Таковы люди, друг мой. И здесь, в сожженном Лугоже, но и в других villaggio на этой равнинной земле меж реками, по улицам которой еще блуждает запах соли давно исчезнувшего моря. Люди творят много мерзости, ужасных бед и грандиозных несчастий, но это все те же люди: талантливые и работящие, сметливые и умелые, способные задумать и своими руками создать великолепное сооружение или написать сонет, от которого впору тихо умереть, сказал Франциско Фра Торбио.