Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе - Зощенко Михаил Михайлович 43 стр.


 Поставьте за меня,  сказала женщина в ротонде, роясь в кошельке и протягивая деньги.

Денег от нее старичок не взял.

 Нет, сударыня,  сказал он,  позвольте уж мне из своих скромных средств сделать христианское дело. За кого еще?

 Ну и за меня тогда,  сказал купец, пряча свой бумажник.

Старичок кивнул головой и вышел. «Рождество твое, Христе Боже наш»,  услышали мы его голос.

 Какой божественный старичок!  сказал торговец.

 Удивительный старичок,  поддержал кто-то.

И пассажиры с восторгом стали рассуждать о старичке.

Прошел час. Потом два. Потом часы пробили пять. Старичок не шел. В семь часов утра его тоже не было.

Половина восьмого подали поезд, и пассажиры бросились занимать места.

Поезд тронулся.

Было еще темновато. Вдруг мне показалось, что за углом станции мелькнула знакомая фигура старичка.

Я бросился к окну. Старичок скрылся.

Я вышел на площадку и вдруг явственно услышал знакомый козлиный тенорок: «Рождество твое, Христе Боже наш».

Это было мое последнее Рождество.

Сейчас к религии я отношусь как-то скептически.

Монастырь

В святых я, братцы мои, давненько не верю. Еще до революции. А что до Бога, то в Бога перестал я верить с монастыря. Как побывал в монастыре, так и закаялся.

Конечно, все это верно, что говорят про монастыри такие же монахи люди, как и мы прочие: и женки у них имеются, и выпить они не дураки, и повеселиться, но только не в этом сила. Это давно известно.

А вот случилась в монастыре одна история. После этой истории не могу я спокойно глядеть на верующих людей. Пустяки ихняя вера.

А случилось это, братцы мои, в Новодеевском монастыре.

Был монастырь богатый. И богатство свое набрал с посетителей. Посетители жертвовали. Бывало, осенью, как напрут всякие верующие, как начнут лепты вносить чертям тошно. Один вносит за спасение души, другой за спасение плавающих и утопающих, третий так себе вносит с жиру бесится.

Многие вносили принимай только. И принимали. Будьте покойны.

Ну а, конечно, который внесет норовит уж за свои денежки пожить при монастыре и почетом пользоваться. Да норовит не просто пожить, а охота ему, видите ли, к святой жизни прикоснуться. Требует и келью отдельную, и службу, и молебны.

Ублаготворяли их. Иначе нельзя.

А только осенью келий этих никак не хватало всем желающим. Уж простых монахов вытесняли на время по сараям, и то было тесно.

А сначала было удивительно с чего бы это народ сюда прет? Что за невидаль? Потом выяснилось: была тут и природа богатая, климат, и, кроме того, имелась приманка для верующих.

Жили в монастыре два монаха-молчальника, один столпник и еще один чудачок. Чудачок этот мух глотал. И не то чтобы живых мух, а настойку из мух пил натощак. Так сказать, унижал себя и подавлял свою плоть.

Бывало, с утра пораньше народ соберется вокруг его сарайчика и ждет. А он, монах то есть, выйдет к народу, помолится, поклонится в пояс и велит выносить чашку. Вынесут ему чашку с настойкой, а он снова поклонится народу и начнет пить эту гнусь.

Ну, народ, конечно, плюется, давится, которые слабые дамы блюют и с ног падают, а он, сукин сын, вылакает гнусь до дна, не поморщится, перевернет чашку, дескать, пустая, поклонится и к себе. Только его и видели до другого дня.

Один раз пытались верующие словить его, дескать, не настоящая это настойка из мух. Но только верно честь честью. Монах сам показал, удостоверил и сказал народу:

 Что я, Бога, что ли, буду обманывать?

После этого слава о нем пошла большая.

А что до других монахов были они не так интересны. Ну хотя бы молчальники. Ну молчат и молчат. Эка невидаль! Столпник тоже пустяки. Стоит на камне и думает, что святой. Пустяки!

Был еще один такой с гирькой на ноге ходил. Этот нравился народу. Одобряли его. Смешил он верующих. Но только долго он не проходил запил, гирьку продал и ушел восвояси.

А все это, конечно, привлекало народ. Любопытно было. Оттого и шли сюда. А шли важные люди. Были тут и фоны, и бароны, и прочая публика. Но из всех самый почтенный и богатый гость был московский купчик Владимир Иванович.

Много денег он всадил в монастырь. Каялся человек.

Грехи замаливал.

 Я,  говорил он про себя,  всю жизнь грешил, ну а теперь пятый год очищаюсь. И надеюсь очиститься.

А старенький был этот человек! Бороденка была у него совсем белая. И, на первый взгляд, он был похож на святого Кирилла или Мефодия. Чего такому-то не каяться?

А приезжал он в монастырь часто.

Бывало, приедет, остановит коляску версты за три и прет пешком.

Придет вспотевший, поклонится братии, заплачет. А его под ручки. Пот с него сотрут, и водят вокруг, и шепчут на ухо всякие пустяки.

Ну, отогреется, проживет недельку, отдарится и снова в город. А там опять в монастырь. И опять кается.

А каялся он прямо на народе. Как услышит монастырский хор заплачет, забьется: «Ах я такой! Ах я этакий!» Очень на него хор действовал. Жалел только старик, что не дамский это монастырь.

 Жаль, говорил, что не дамский, а то я очень обожаю самое тонкое пение сопран.

Так вот, был Владимир Иванович самый почтенный гость. А от этого все и случилось.

Продавалось рядом с монастырем имение. Имение дворянское. «Дубки». Имение удобное земли рядом. Вот игумен и разгорелся на него. Монахи тоже.

Стал игумен вместе с экономом раскидывать как бы им подобрать к своим рукам. Да никак. Хоть и денег тьма, да купить нельзя. По закону не показано. По закону мог монастырь землю получить только в дар. А покупать нельзя было.

Вот игумен и придумал механику. Придумал он устроить это дело через Владимира Иваныча. Посетитель почтенный, седой купит и подарит после. Только и делов.

Ну, так и сделали.

А купчик долго отнекивался.

 Нет, говорил, куда мне! От мирских дел я давно отошел, мозги у меня не на то самое направлены, а на очищение и на раскаяние не могу, простите.

Но уломали. Мраморную доску обещали приклепать на стене с заглавием купчика. Согласился купчик.

И вот дали ему семьдесят тысяч рублей золотом, отслужили молебствие с водосвятием и отправили покупать.

Покупал он долго. Неделю. И приехал назад в монастырь вспотевший и вроде как не в себе. Приехал утром. С экипажа не слез, к игумену не пошел, а велел только выносить свои вещи из кельи.

Ну а монахи, конечно, сбежались увидели. И игумен вышел.

 Здравствуйте,  говорит.  Сходите.

 Здравствуйте,  говорит.  Не могу.

 Отчего же,  спрашивает,  не можете? Не больны ли? Как, дескать, ваше самочувствие и все такое?

 Ничего,  говорит Владимир Иванович,  спасибо. Я,  говорит,  приехал попрощаться да вещички кой-какие забытые взять. А сойти с экипажа не могу ужасно тороплюсь.

 А вы,  говорит игумен,  через не могу. Какого черта! Нужно нам про дело поговорить. Купили?

 Купил,  отвечает купчик,  обязательно купил. Такое богатое имение не купить грешно, отец настоятель.

 Ну, и что же?  спрашивает игумен.  Оформить надо Дар-то

 Да нет,  отвечает купчик.  Я,  говорит,  раздумал. Я,  говорит,  не подарю вам это имение. Разве мыслимо разбрасываться таким добром? Что вы?

Чего тут и было после этих слов невозможно рассказать. Игумен, конечно, ошалел, нос у него сразу заложило ни чихнуть, ни сморкнуться не может. А эконом мужчина грузный освирепел, нагнулся к земле и, за неимением под рукой камня, схватил гвоздь этакий длинный, барочный и бросился на Владимира Иваныча. Но не заколол удержали.

Владимир Иванович побледнел, откинулся в экипаже.

 Пущай,  говорит,  пропадают остальные вещи.

И велел погонять.

И уехал. Только его и видели.

Говорили после, будто он примкнул к другому монастырю, в другой монастырь начал жертвовать, но насколько верно никто не знает.

А история эта даром не прошла. Которые верующие монахи стали расходиться из монастыря. Первым ушел молчальник.

 Ну,  говорит,  вас, трамтарарам, к чертям собачьим!

Плюнул и пошел, хотя его и удерживали.

А засим ушел я. Меня не удерживали.

Рассказ певца

Искусство падает, уважаемые товарищи! Вот что.

Главная причина в публике. Публика пошла ужасно какая неинтересная и требовательная. И неизвестно, что ей нужно. Неизвестно, какой мотив доходит до ее сердца. Вот что.

Я, уважаемые товарищи, много пел. Может, Федор Иванович Шаляпин столько не пел. Пел я, вообще, и на улицах, и по дворам ходил. А что теперешней публике нужно так и не знаю.

Давеча со мной такой случай произошел. Пришел я во двор. На Гончарной улице. Дом большой. А кто в нем живет неизвестно по нынешним временам.

Спрашиваю дворника:

 Ответь,  говорю,  любезный кум, какой тут жилец живет?

 Жилец разный. Есть,  говорит,  и мелкий буржуй. Свободная профессия тоже имеется. Но все больше из рабочей среды: мелкие кустари и фабричные.

«Ладно, думаю. Кустарь,  думаю,  завсегда на Кари глазки отзывается. Спою Кари глазки».

Спел. Верчу головой по этажам чисто. Окна закрыты, и никто песней не интересуется.

«Так, думаю. Может,  думаю,  в этом доме рабочие преобладают. Спою им Славное море, священный Байкал».

Спел. Чисто. Никого и ничего.

«Фу ты,  думаю,  дьявол! Неужели,  думаю,  в рабочей среде такой сдвиг произошел в сторону мелкой буржуазии? Если,  думаю,  сдвиг, то надо петь чего-нибудь про любовь и про ласточек. Потому буржуй и свободная профессия предпочитают такие тонкие мотивы».

Спел про ласточек опять ничего. Хоть бы кто копейку скинул.

Тут я, уважаемые товарищи, вышел из терпения и начал петь все, что знаю. И рабочие песни, и чисто босяцкие, и немецкие, и про революцию, и даже «Интернационал» спел.

Гляжу, кто-то бумажную копейку скинул.

До чего обидно стало сказать нельзя. Голос,  думаю,  с голосовыми связками дороже стоит.

«Но стоп, думаю. Не уступлю. Знаю, чего вам требуется. Недаром два часа пел. Может,  думаю,  в этом доме, наверно, религиозный дурман. Нате!»

Начал петь «Господи помилуй»  глас восьмой.

Дотянул до середины слышу, окно кто-то открывает.

«Так,  думаю,  клюнуло. Открываются».

Окно, между тем, открылось, и хлесь кто-то в меня супом.

Обомлел я, уважаемые товарищи. Стою совершенно прямой и морковку с рукава счищаю. И гляжу, какая-то гражданка без платка в этаже хохочет.

 Чего,  говорит,  панихиды тут распущаешь?

 Тс,  говорю,  гражданочка, за какое самое с этажа обливаетесь? В чем,  говорю,  вопрос и ответ? Какие же,  говорю,  песни петь, ежели весь репертуар вообще спет, а вам не нравится?

А она говорит:

 Да нет,  говорит,  многие песни ваши хороши и нам нравятся, но только квартирные жильцы насчет голоса обижаются. Козлетон ваш им не нравится.

«Здравствуйте,  думаю.  Голос уж в этом доме им не нравится. Какие,  думаю,  пошли современные требования».

Стряхнул с рукава морковку и пошел.

Вообще искусство падает.

Тетка Марья рассказала

Пошла я, между прочим, в погреб. Взяла, конечно, горшок с молоком в левую руку и иду себе.

Иду себе и думаю:

«Паутина,  думаю,  в угле завелась. Сместь надо».

Повела я поверху головой, вдруг хрясь затылком об косяк. А косяк низкий.

А горшок хрясь из рук. И текеть молоко.

А в глазах у меня мурашки и букашки, и хрясь я тоже об пол. И лежу, что маленькая.

После пришла в себя.

«Так,  думаю,  мать честная, пресвятая. Едва я,  думаю,  от удара не кончилась».

Пришла я домой, голову косынкой обернула и пилюлю внутрь приняла. Пилюли у меня такие были И живу дальше.

И начало, милые, с тех пор у меня дрожать чтой-то в голове. И дрожит, и болит, и на рвоту зовет.

Сегодня, например, голова болит, завтра я блюю. Завтра блюю, послезавтра обратно голова болит. И так она, сукин сын, болит, что охать хочется и на стенку лезть.

Ладно. Болит она, сукин сын, месяц. И два болит. И три болит. После Авдотья Петровна ко мне заявляется и пьет кофей.

Сем-пересем. Как, и чего, и почему. А я и говорю ей:

 Голова-то,  говорю,  Авдотья Петровна, не отвинчивается в карман не спрячешь. А если,  говорю,  ее мазать, то опять-таки чем ее мазать? Если куриным пометом, то, может, чего примешивать надо неизвестно.

А Авдотья Петровна выкушала два стакана кофея, кроме съеденных булок, и отвечает:

 Куриный,  говорит,  помет или, например, помет козий неизвестно. Удар,  говорит,  обрушился по затылку. Затылок же дело темное, невыясненное. Но,  говорит,  делу может помочь единственное одно лицо. А это лицо ужасно святой жизни старец Анисим. Заявись между тем к нему и объяснись А живет он на Охте. У Гусева.

Выпила Авдотья Петровна еще разгонный стакашек, губы утерла и покатилась.

А я, конечно, взяла, завернула сухих продуктов в кулек и пошла на другой день к старцу Анисиму. А голова болит, болит. И блевать тянет. Пришла.

Комната такая с окном. Дверь деревянная. И народ толкется. И вдруг дверь отворяется и входит старец святой Анисим.

Рубашка на нем сатиновая, зубы редкие и в руках жезло.

Подала я ему с поклоном сухими продуктами и говорю как и чего. А он вроде не слушает и говорит загадками:

 На Бога надейся, сама не плошай Не было ни гроша, вдруг пуговица

А кулек между тем взял и подает своей сиделке.

 Анисим,  говорю,  не замай. Либо,  говорю,  кулек назад отдай, либо объясни ровней как и чего.

А он скучным взором посмотрел и отвечает:

 Все,  говорит,  мы у Бога на примете Чем ушиблась, тем и лечись.

«Ах ты,  думаю,  клюква! Чего ж это он говорит такое?»

Но спорить больше не стала и пошла себе. Дома думала, и плакала, и не решалась загадку разгадать. А после, конечно, решилась и стукнулась. Стукнулась затылком о косяк и с катушек долой свалилась. И «мя» сказать не могу.

А после свезли меня в больницу. И что ж вы думаете, милые мои? Поправилась. Слов нет: башка по временам болит и гудит, но рвоту как рукой сняло

Исторический рассказ

В этом деле врать не годится. Если ты видел Владимира Ильича говори: видел там-то, при таких-то обстоятельствах. А если не видел молчи и не каркай по-пустому. Так-то будет лучше для истории.

А что Иван Семеныч Жуков хвалился, будто он на митинге видел Владимира Ильича и будто Ильич все время смотрел ему в лицо, то это вздор и сущая ерунда. Не мог Ильич смотреть ему в лицо,  лицо как лицо, борода грубая, тычком, нос простой и заурядный. Не мог Ильич смотреть на такое лицо, тем более что Иван Семеныч Жуков нынче ларек открыл торгует, и, может, у него гири неклейменые.

За такое вранье я еще при встрече плюну в бесстыжие глаза этого Жукова.

Вообще от такого вранья только путаница может произойти в истории.

Я вот видел нашего дорогого вождя, Владимира Ильича Ленина, не вру.

Я, может, специально от Мартынова пропуск в Смольный достал. Я, может, часа три как проклятый в коридорах ходил ждал. И ничего не хвастаюсь. А если и говорю теперь, то для истории.

А встал я в коридоре ровно в три часа пополудни. Встал и стою что проклятый. А тут возле меня мужчина в меховой шубе стоит и ногами дергает от холода.

 Чего,  спрашиваю,  стоите и ногами дергаете?

 Да,  говорит,  замерз. Я,  говорит,  шофер Ленина.

 Ну?  говорю.

Посмотрел я на него личность обыкновенная, усишки заурядные, нос.

 Разрешите,  говорю,  познакомиться.

Разговорились.

 Как,  говорю,  возите? Не страшно ли возить? Пассажир-то не простой. А тут вокруг столбы, тумбы не наехать бы, тьфу-тьфу, на тумбу.

 Да нет,  говорит,  дело привычное.

 Ну, смотрите,  говорю,  возите осторожно.

Ей-богу, так и сказал. И не хвастаюсь. А если и говорю, то для истории. А шофер, хороший человек, посмотрел на меня и говорит:

 Да уж ладно, постараюсь.

Ей-богу, так и сказал. «Постараюсь»,  говорит.

 Ну,  говорю,  старайся, братишка.

А он махнул рукой дескать, ладно.

 То-то, говорю.

Хотел я записать наш исторический разговор бац карандаша нету. Роюсь в одном кармане: спички, тонкая бумага на завертку, нераскуренная пачка восьмого номера, а карандаша нету. Роюсь в другом кармане тоже нету.

Побежал я во второй этаж, в канцелярию дали огрызок. Возвращаюсь поскорей назад нету шофера. Сейчас тут стоял в шубе и ногами дергал, а сейчас нету. И шубы нету.

Назад Дальше