Поставьте за меня, сказала женщина в ротонде, роясь в кошельке и протягивая деньги.
Денег от нее старичок не взял.
Нет, сударыня, сказал он, позвольте уж мне из своих скромных средств сделать христианское дело. За кого еще?
Ну и за меня тогда, сказал купец, пряча свой бумажник.
Старичок кивнул головой и вышел. «Рождество твое, Христе Боже наш», услышали мы его голос.
Какой божественный старичок! сказал торговец.
Удивительный старичок, поддержал кто-то.
И пассажиры с восторгом стали рассуждать о старичке.
Прошел час. Потом два. Потом часы пробили пять. Старичок не шел. В семь часов утра его тоже не было.
Половина восьмого подали поезд, и пассажиры бросились занимать места.
Поезд тронулся.
Было еще темновато. Вдруг мне показалось, что за углом станции мелькнула знакомая фигура старичка.
Я бросился к окну. Старичок скрылся.
Я вышел на площадку и вдруг явственно услышал знакомый козлиный тенорок: «Рождество твое, Христе Боже наш».
Это было мое последнее Рождество.
Сейчас к религии я отношусь как-то скептически.
Монастырь
В святых я, братцы мои, давненько не верю. Еще до революции. А что до Бога, то в Бога перестал я верить с монастыря. Как побывал в монастыре, так и закаялся.
Конечно, все это верно, что говорят про монастыри такие же монахи люди, как и мы прочие: и женки у них имеются, и выпить они не дураки, и повеселиться, но только не в этом сила. Это давно известно.
А вот случилась в монастыре одна история. После этой истории не могу я спокойно глядеть на верующих людей. Пустяки ихняя вера.
А случилось это, братцы мои, в Новодеевском монастыре.
Был монастырь богатый. И богатство свое набрал с посетителей. Посетители жертвовали. Бывало, осенью, как напрут всякие верующие, как начнут лепты вносить чертям тошно. Один вносит за спасение души, другой за спасение плавающих и утопающих, третий так себе вносит с жиру бесится.
Многие вносили принимай только. И принимали. Будьте покойны.
Ну а, конечно, который внесет норовит уж за свои денежки пожить при монастыре и почетом пользоваться. Да норовит не просто пожить, а охота ему, видите ли, к святой жизни прикоснуться. Требует и келью отдельную, и службу, и молебны.
Ублаготворяли их. Иначе нельзя.
А только осенью келий этих никак не хватало всем желающим. Уж простых монахов вытесняли на время по сараям, и то было тесно.
А сначала было удивительно с чего бы это народ сюда прет? Что за невидаль? Потом выяснилось: была тут и природа богатая, климат, и, кроме того, имелась приманка для верующих.
Жили в монастыре два монаха-молчальника, один столпник и еще один чудачок. Чудачок этот мух глотал. И не то чтобы живых мух, а настойку из мух пил натощак. Так сказать, унижал себя и подавлял свою плоть.
Бывало, с утра пораньше народ соберется вокруг его сарайчика и ждет. А он, монах то есть, выйдет к народу, помолится, поклонится в пояс и велит выносить чашку. Вынесут ему чашку с настойкой, а он снова поклонится народу и начнет пить эту гнусь.
Ну, народ, конечно, плюется, давится, которые слабые дамы блюют и с ног падают, а он, сукин сын, вылакает гнусь до дна, не поморщится, перевернет чашку, дескать, пустая, поклонится и к себе. Только его и видели до другого дня.
Один раз пытались верующие словить его, дескать, не настоящая это настойка из мух. Но только верно честь честью. Монах сам показал, удостоверил и сказал народу:
Что я, Бога, что ли, буду обманывать?
После этого слава о нем пошла большая.
А что до других монахов были они не так интересны. Ну хотя бы молчальники. Ну молчат и молчат. Эка невидаль! Столпник тоже пустяки. Стоит на камне и думает, что святой. Пустяки!
Был еще один такой с гирькой на ноге ходил. Этот нравился народу. Одобряли его. Смешил он верующих. Но только долго он не проходил запил, гирьку продал и ушел восвояси.
А все это, конечно, привлекало народ. Любопытно было. Оттого и шли сюда. А шли важные люди. Были тут и фоны, и бароны, и прочая публика. Но из всех самый почтенный и богатый гость был московский купчик Владимир Иванович.
Много денег он всадил в монастырь. Каялся человек.
Грехи замаливал.
Я, говорил он про себя, всю жизнь грешил, ну а теперь пятый год очищаюсь. И надеюсь очиститься.
А старенький был этот человек! Бороденка была у него совсем белая. И, на первый взгляд, он был похож на святого Кирилла или Мефодия. Чего такому-то не каяться?
А приезжал он в монастырь часто.
Бывало, приедет, остановит коляску версты за три и прет пешком.
Придет вспотевший, поклонится братии, заплачет. А его под ручки. Пот с него сотрут, и водят вокруг, и шепчут на ухо всякие пустяки.
Ну, отогреется, проживет недельку, отдарится и снова в город. А там опять в монастырь. И опять кается.
А каялся он прямо на народе. Как услышит монастырский хор заплачет, забьется: «Ах я такой! Ах я этакий!» Очень на него хор действовал. Жалел только старик, что не дамский это монастырь.
Жаль, говорил, что не дамский, а то я очень обожаю самое тонкое пение сопран.
Так вот, был Владимир Иванович самый почтенный гость. А от этого все и случилось.
Продавалось рядом с монастырем имение. Имение дворянское. «Дубки». Имение удобное земли рядом. Вот игумен и разгорелся на него. Монахи тоже.
Стал игумен вместе с экономом раскидывать как бы им подобрать к своим рукам. Да никак. Хоть и денег тьма, да купить нельзя. По закону не показано. По закону мог монастырь землю получить только в дар. А покупать нельзя было.
Вот игумен и придумал механику. Придумал он устроить это дело через Владимира Иваныча. Посетитель почтенный, седой купит и подарит после. Только и делов.
Ну, так и сделали.
А купчик долго отнекивался.
Нет, говорил, куда мне! От мирских дел я давно отошел, мозги у меня не на то самое направлены, а на очищение и на раскаяние не могу, простите.
Но уломали. Мраморную доску обещали приклепать на стене с заглавием купчика. Согласился купчик.
И вот дали ему семьдесят тысяч рублей золотом, отслужили молебствие с водосвятием и отправили покупать.
Покупал он долго. Неделю. И приехал назад в монастырь вспотевший и вроде как не в себе. Приехал утром. С экипажа не слез, к игумену не пошел, а велел только выносить свои вещи из кельи.
Ну а монахи, конечно, сбежались увидели. И игумен вышел.
Здравствуйте, говорит. Сходите.
Здравствуйте, говорит. Не могу.
Отчего же, спрашивает, не можете? Не больны ли? Как, дескать, ваше самочувствие и все такое?
Ничего, говорит Владимир Иванович, спасибо. Я, говорит, приехал попрощаться да вещички кой-какие забытые взять. А сойти с экипажа не могу ужасно тороплюсь.
А вы, говорит игумен, через не могу. Какого черта! Нужно нам про дело поговорить. Купили?
Купил, отвечает купчик, обязательно купил. Такое богатое имение не купить грешно, отец настоятель.
Ну, и что же? спрашивает игумен. Оформить надо Дар-то
Да нет, отвечает купчик. Я, говорит, раздумал. Я, говорит, не подарю вам это имение. Разве мыслимо разбрасываться таким добром? Что вы?
Чего тут и было после этих слов невозможно рассказать. Игумен, конечно, ошалел, нос у него сразу заложило ни чихнуть, ни сморкнуться не может. А эконом мужчина грузный освирепел, нагнулся к земле и, за неимением под рукой камня, схватил гвоздь этакий длинный, барочный и бросился на Владимира Иваныча. Но не заколол удержали.
Владимир Иванович побледнел, откинулся в экипаже.
Пущай, говорит, пропадают остальные вещи.
И велел погонять.
И уехал. Только его и видели.
Говорили после, будто он примкнул к другому монастырю, в другой монастырь начал жертвовать, но насколько верно никто не знает.
А история эта даром не прошла. Которые верующие монахи стали расходиться из монастыря. Первым ушел молчальник.
Ну, говорит, вас, трамтарарам, к чертям собачьим!
Плюнул и пошел, хотя его и удерживали.
А засим ушел я. Меня не удерживали.
Рассказ певца
Искусство падает, уважаемые товарищи! Вот что.
Главная причина в публике. Публика пошла ужасно какая неинтересная и требовательная. И неизвестно, что ей нужно. Неизвестно, какой мотив доходит до ее сердца. Вот что.
Я, уважаемые товарищи, много пел. Может, Федор Иванович Шаляпин столько не пел. Пел я, вообще, и на улицах, и по дворам ходил. А что теперешней публике нужно так и не знаю.
Давеча со мной такой случай произошел. Пришел я во двор. На Гончарной улице. Дом большой. А кто в нем живет неизвестно по нынешним временам.
Спрашиваю дворника:
Ответь, говорю, любезный кум, какой тут жилец живет?
Жилец разный. Есть, говорит, и мелкий буржуй. Свободная профессия тоже имеется. Но все больше из рабочей среды: мелкие кустари и фабричные.
«Ладно, думаю. Кустарь, думаю, завсегда на Кари глазки отзывается. Спою Кари глазки».
Спел. Верчу головой по этажам чисто. Окна закрыты, и никто песней не интересуется.
«Так, думаю. Может, думаю, в этом доме рабочие преобладают. Спою им Славное море, священный Байкал».
Спел. Чисто. Никого и ничего.
«Фу ты, думаю, дьявол! Неужели, думаю, в рабочей среде такой сдвиг произошел в сторону мелкой буржуазии? Если, думаю, сдвиг, то надо петь чего-нибудь про любовь и про ласточек. Потому буржуй и свободная профессия предпочитают такие тонкие мотивы».
Спел про ласточек опять ничего. Хоть бы кто копейку скинул.
Тут я, уважаемые товарищи, вышел из терпения и начал петь все, что знаю. И рабочие песни, и чисто босяцкие, и немецкие, и про революцию, и даже «Интернационал» спел.
Гляжу, кто-то бумажную копейку скинул.
До чего обидно стало сказать нельзя. Голос, думаю, с голосовыми связками дороже стоит.
«Но стоп, думаю. Не уступлю. Знаю, чего вам требуется. Недаром два часа пел. Может, думаю, в этом доме, наверно, религиозный дурман. Нате!»
Начал петь «Господи помилуй» глас восьмой.
Дотянул до середины слышу, окно кто-то открывает.
«Так, думаю, клюнуло. Открываются».
Окно, между тем, открылось, и хлесь кто-то в меня супом.
Обомлел я, уважаемые товарищи. Стою совершенно прямой и морковку с рукава счищаю. И гляжу, какая-то гражданка без платка в этаже хохочет.
Чего, говорит, панихиды тут распущаешь?
Тс, говорю, гражданочка, за какое самое с этажа обливаетесь? В чем, говорю, вопрос и ответ? Какие же, говорю, песни петь, ежели весь репертуар вообще спет, а вам не нравится?
А она говорит:
Да нет, говорит, многие песни ваши хороши и нам нравятся, но только квартирные жильцы насчет голоса обижаются. Козлетон ваш им не нравится.
«Здравствуйте, думаю. Голос уж в этом доме им не нравится. Какие, думаю, пошли современные требования».
Стряхнул с рукава морковку и пошел.
Вообще искусство падает.
Тетка Марья рассказала
Пошла я, между прочим, в погреб. Взяла, конечно, горшок с молоком в левую руку и иду себе.
Иду себе и думаю:
«Паутина, думаю, в угле завелась. Сместь надо».
Повела я поверху головой, вдруг хрясь затылком об косяк. А косяк низкий.
А горшок хрясь из рук. И текеть молоко.
А в глазах у меня мурашки и букашки, и хрясь я тоже об пол. И лежу, что маленькая.
После пришла в себя.
«Так, думаю, мать честная, пресвятая. Едва я, думаю, от удара не кончилась».
Пришла я домой, голову косынкой обернула и пилюлю внутрь приняла. Пилюли у меня такие были И живу дальше.
И начало, милые, с тех пор у меня дрожать чтой-то в голове. И дрожит, и болит, и на рвоту зовет.
Сегодня, например, голова болит, завтра я блюю. Завтра блюю, послезавтра обратно голова болит. И так она, сукин сын, болит, что охать хочется и на стенку лезть.
Ладно. Болит она, сукин сын, месяц. И два болит. И три болит. После Авдотья Петровна ко мне заявляется и пьет кофей.
Сем-пересем. Как, и чего, и почему. А я и говорю ей:
Голова-то, говорю, Авдотья Петровна, не отвинчивается в карман не спрячешь. А если, говорю, ее мазать, то опять-таки чем ее мазать? Если куриным пометом, то, может, чего примешивать надо неизвестно.
А Авдотья Петровна выкушала два стакана кофея, кроме съеденных булок, и отвечает:
Куриный, говорит, помет или, например, помет козий неизвестно. Удар, говорит, обрушился по затылку. Затылок же дело темное, невыясненное. Но, говорит, делу может помочь единственное одно лицо. А это лицо ужасно святой жизни старец Анисим. Заявись между тем к нему и объяснись А живет он на Охте. У Гусева.
Выпила Авдотья Петровна еще разгонный стакашек, губы утерла и покатилась.
А я, конечно, взяла, завернула сухих продуктов в кулек и пошла на другой день к старцу Анисиму. А голова болит, болит. И блевать тянет. Пришла.
Комната такая с окном. Дверь деревянная. И народ толкется. И вдруг дверь отворяется и входит старец святой Анисим.
Рубашка на нем сатиновая, зубы редкие и в руках жезло.
Подала я ему с поклоном сухими продуктами и говорю как и чего. А он вроде не слушает и говорит загадками:
На Бога надейся, сама не плошай Не было ни гроша, вдруг пуговица
А кулек между тем взял и подает своей сиделке.
Анисим, говорю, не замай. Либо, говорю, кулек назад отдай, либо объясни ровней как и чего.
А он скучным взором посмотрел и отвечает:
Все, говорит, мы у Бога на примете Чем ушиблась, тем и лечись.
«Ах ты, думаю, клюква! Чего ж это он говорит такое?»
Но спорить больше не стала и пошла себе. Дома думала, и плакала, и не решалась загадку разгадать. А после, конечно, решилась и стукнулась. Стукнулась затылком о косяк и с катушек долой свалилась. И «мя» сказать не могу.
А после свезли меня в больницу. И что ж вы думаете, милые мои? Поправилась. Слов нет: башка по временам болит и гудит, но рвоту как рукой сняло
Исторический рассказ
В этом деле врать не годится. Если ты видел Владимира Ильича говори: видел там-то, при таких-то обстоятельствах. А если не видел молчи и не каркай по-пустому. Так-то будет лучше для истории.
А что Иван Семеныч Жуков хвалился, будто он на митинге видел Владимира Ильича и будто Ильич все время смотрел ему в лицо, то это вздор и сущая ерунда. Не мог Ильич смотреть ему в лицо, лицо как лицо, борода грубая, тычком, нос простой и заурядный. Не мог Ильич смотреть на такое лицо, тем более что Иван Семеныч Жуков нынче ларек открыл торгует, и, может, у него гири неклейменые.
За такое вранье я еще при встрече плюну в бесстыжие глаза этого Жукова.
Вообще от такого вранья только путаница может произойти в истории.
Я вот видел нашего дорогого вождя, Владимира Ильича Ленина, не вру.
Я, может, специально от Мартынова пропуск в Смольный достал. Я, может, часа три как проклятый в коридорах ходил ждал. И ничего не хвастаюсь. А если и говорю теперь, то для истории.
А встал я в коридоре ровно в три часа пополудни. Встал и стою что проклятый. А тут возле меня мужчина в меховой шубе стоит и ногами дергает от холода.
Чего, спрашиваю, стоите и ногами дергаете?
Да, говорит, замерз. Я, говорит, шофер Ленина.
Ну? говорю.
Посмотрел я на него личность обыкновенная, усишки заурядные, нос.
Разрешите, говорю, познакомиться.
Разговорились.
Как, говорю, возите? Не страшно ли возить? Пассажир-то не простой. А тут вокруг столбы, тумбы не наехать бы, тьфу-тьфу, на тумбу.
Да нет, говорит, дело привычное.
Ну, смотрите, говорю, возите осторожно.
Ей-богу, так и сказал. И не хвастаюсь. А если и говорю, то для истории. А шофер, хороший человек, посмотрел на меня и говорит:
Да уж ладно, постараюсь.
Ей-богу, так и сказал. «Постараюсь», говорит.
Ну, говорю, старайся, братишка.
А он махнул рукой дескать, ладно.
То-то, говорю.
Хотел я записать наш исторический разговор бац карандаша нету. Роюсь в одном кармане: спички, тонкая бумага на завертку, нераскуренная пачка восьмого номера, а карандаша нету. Роюсь в другом кармане тоже нету.
Побежал я во второй этаж, в канцелярию дали огрызок. Возвращаюсь поскорей назад нету шофера. Сейчас тут стоял в шубе и ногами дергал, а сейчас нету. И шубы нету.