Уже на обратном пути своего обременительного и опасного путешествия инок в поисках жилища в преддверии быстро опускавшейся ночи наткнулся на одинокую хижину на горном склоне, по которому пролегала тропа. Осторожно толкнув незапертую дверь убогой лачуги, монах вошёл в тёмное помещенье.
Ойхе ва, произнес он одну из немногих фраз из языка горцев, запомнившиеся ему за время своего паломничества, и означавшую вечернее приветствие.
Никто ему не ответил внутри этого неказистого жилища. В углу еле теплилась лучина. В её слабом свете монах различил склонившегося над кроватью юношу, который в состоянии полной отстранённости и безразличия даже не поднял головы и не произнёс ни звука в ответ на приветствие вошедшего. Наш пилигрим приблизился к лежанке и увидел на ней неподвижно распростёртое тело, накрытое шерстяным пледом. На служившей подушкой травяной подкладке покоилась голова старой женщины с закрытыми глазами и размётанными длинными седыми волосами. Сухое и сморщенное лицо её покрывала восковая бледность. Полумрак и гробовая тишина ещё более усугубляли жуткость обстановки.
Да сохранит меня Матерь Божья! прошептал бенедиктинец, осенил себя крестным знамением и приблизился к лежанке. Приложив руку к губам старухи, монах догадался, что та испустила дух уже, по крайней мере, несколько часов назад. Потрясся юношу за плечо, пилигриму удалось вывести того из состояния скорбной отрешённости и, перемежая слова и жесты, монах попытался втолковать, что старой женщине уже не поможешь и необходимо по-христиански предать земле её тело.
Молодой кельт, который, по всей видимости, являлся родственником почившей, понял монаха, и с помощью мотыги и ножа, на ровной площадке у подножия холма они вместе выкопали неглубокую могилу, перенесли и опустили туда покойную и в то время, как бенедиктинец читал заупокойные молитвы, юноша забрасывал землёй закутанное в шерстяную ткань тело. Ночь была на редкость ясная и серп луны временами освещал склон холма до самого его подножья. Когда монах и его новый знакомый закончили погребальную процедуру и вернулись в хижину, на небе начинали появляться бледно-розовые сполохи приближающегося рассвета.
По окончании молчаливой траурной трапезы, состоявших из скудных припасов, которые нашлись в убогом жилище, добродетельный монах, коему не чуждо было чувство сострадания, с помощью жестов и увещевательного тона предложил юноше отправиться с ним. После недолгого раздумья молодой горец утвердительно закивал головой и что-то горячо затараторил на своём нечленораздельном языке. Завязав в огромный узел скромные пожитки, которые, как с удивлением заметил монах, по большей части состояли из разложенных по небольшим мешочкам пучков сухой травы и всевозможных корешков, молодой человек присоединился к паломнику, и через несколько мгновений они шагали рядом по вьющейся вдоль подножья крутых холмов и еле заметной среди увядающего вереска тропинке.
В утренних лучах монаху удалось тщательнее рассмотреть нового своего знакомого. На вид тому было не больше восемнадцати-девятнадцати лет. На рябом лице его вместо печально-траурного выражения, которое ожидал увидеть монах, застыла странная мрачная улыбка. Из-под горской шапочки во все стороны упрямо топорщились кипы ярко-рыжих волос, которые так не шли к выражению лица юноши. Коренастая невысокая фигура, по горской манере того времени закутанная до колен в шафрановую шерстяную ткань, являла признаки силы и проворства, присущих большинству жителей тех мест; об этом же свидетельствовали и плотно обмотанные мускулистые икры ног.
«Какую мы, должно быть, составляем разительную пару, думал про себя бенедиктинец, старый монах в долгополой рясе и юный дикарь с голыми ногами Вот, веду его к свету божественной истины подобно тому, как Моисей вёл свой народ через пустыню синайскую к земле обетованной Ну что ж, как добредём до монастыря, обучит его братия и будет у нас новый инок. Может и зачтётся мне и перед Господом Богом и перед отцом-настоятелем, что не оставил я юную душу в диких горах прозябать среди кровожадных племён, а приобщил к божественному служению».
Забегая немного вперёд, мы с прискорбием должны сообщить, что через несколько дней после благополучного возвращения в монастырь силы старого монаха-паломника, истощённого долгим тяжёлым странствием, вконец оставили его и инок быстро угас, отдав Богу умиротворённую выполненным долгом и заслужившую прощения душу. И вышло, что это нескромное сравнение себя с избранником Божиим оказалось для паломника, можно сказать, пророческим, ибо, как и избавитель народа израильского умер перед самым входом в землю обетованную, так и наш пилигрим более не вкусил благ тихой жизни в обители
Но вернёмся же снова к нашим путникам. За оставшиеся дни путешествия истосковавшийся по общению монах немало разговаривал с юным кельтом или, правильнее будет сказать, пытался изъясняться. Молодой горец на удивление настолько быстро схватывал новые слова, значение которых ему разъяснял бенедиктинец, что вскоре паломник уже мог составить краткую биографию Фергала так звали его нового знакомца. Из нестройного рассказа, зачастую подкреплявшегося жестами вместо неизвестных ещё горцу слов из языка южан, монах уразумел, что юноша приходился внуком умершей женщины. Родителей своих он не помнил, и ближайших родственников у него не осталось. С раннего детства он жил уединённо со своей бабкой, прослывшей большой знахаркой среди местных кланов. Старуха-отшельница, которую некоторые суеверные горцы считали колдуньей, славилась умением лечить раны и болезни людей и животных, ей были ведомы всевозможные заговоры, а также свойства всех трав, покрывавших холмы и долины Горной страны. Всю жизнь, насколько он помнил, прожил Фергал со старухой до того самого дня, как в хижину зашёл монах, чтобы обнаружить там мёртвое тело старой знахарки и горевавшего рядом юношу.
То, что юный кельт намеренно не поведал монаху или не умел пока рассказать, так это то, что перед смертью поведала ему старуха и над чем он так сосредоточенно размышлял, сидя над мёртвым телом и обуреваемый мятежными чувствами, в тот самый момент, когда в жилище вошёл монах. Проведший всё время в стенах обители, бенедиктинец был далёк от понимания мирской жизни и от овладевавших душами людей страстей. Он думал о своём новом знакомом лишь как о несчастном одиноком сироте из Горной страны, каковому долженствует быть благодарным за возможность стать послушником, а потом, даст Бог, и иноком в их аббатстве, где у него всегда будет кров и пища духовная и земная
Первое время монастырская братия встретила молодого горца насмешками, хотя и добродушными, вызванными тем полудикарским обличием, в котором поначалу предстал перед ними кельт, и его неспособностью понимать всё то, о чём ему толковали. В ответ на ухмылки и зубоскальство монахов хоть он их и не понимал, но смысл коих был очевиден, Фергал только гневно сверкал глазами и бросал злые взгляды, готовый как дикая кошка вцепиться в обидчика. Два или три инока не самого крепкого телосложения, неблагоразумно не сумев скрыть свой явно насмешливый тон, даже несколько пострадали, награждённые увесистыми тумаками от объекта своих шуток. Вскорости монахи, уразумев дикий норов кельта, более уже не пытались потешить своё бытие в суровых монастырских пределах насмешливыми шуточками над новым послушником и оставили его в покое.
Способствовало этому ещё и то обстоятельство, что на удивление быстро молодой кельт из дикого горца, не разумеющего даже обычной речи монахов, преобразился внешне в смиренного новиция, терпеливо несущего свои послушания и постигающего правила монашеского бытия. Каким-то непостижимым образом он перенимал поведение, движения, взгляды и даже интонации голоса прочих монахов, порой даже ещё не понимая их речи. И через три-четыре месяца пребывания в обители никто не узнал бы в молодом послушнике дикого горца, если б не стал донимать его глупыми шутками и презрительно на него глядеть. Фергал достаточно бойко научился разговаривать на непонятном ему совсем недавно языке южных шотландцев, и что самое удивительное почти без свойственного горцам акцента, и даже знал уже некоторые, наиболее часто звучавшие фразы и названия на латыни и это несмотря на то, что он не сразу научился читать. Молодой кельт быстро перенял монастырские манеры, и по поведению его никак нельзя было отличить от остальных монахов и новициев. Даже выражение его рыжего лица ничем не отличалось от взглядов другой братии: кроткое во время молитв, возвышенное на богослужениях и легкомысленно-вальяжное после обеденной трапезы. Он также держался чрезвычайно почтительно к отцу-настоятелю и старшим монастырским чинам, от которых зависело его благоденствие: ризничему, келарю и повару, и старался при любой возможности выказывать перед ними своё благоговение. Но вот с другими монахами послушник с некоторых пор вёл себя несколько снисходительно и подчас даже высокомерно, что никак уж не вязалось с его молодым возрастом и естественно вызывало у братии недоумение. Кто-то обратил внимание, что тень надменности появилась у новиция после того, как он выучился, в конце концов, читать на латыни. Неужели это могло быть поводом для гордыни, недоумевали монахи. Но как бы то ни было, ссориться с послушником никто не хотел: ещё свежи были в памяти его дерзостные выходки в ответ на добродушные шутки монахов.
Через пару месяцев отношение монастырской братии к Фергалу претерпело изменение в пользу последнего. Читатель, наверное, помнит, что юный кельт долгое время был учеником старой сивиллы, которую он называл своей бабкой, и смерть которой по странному стечению обстоятельств совпала с появлением в горской лачуге монаха-бенедиктинца, а также не забыл содержимое того большого вьюка, собранного отроком при покидании своего убогого жилища в горах. Однажды новиций с помощью своих снадобий помог брату-инфирмарию за один день и ночь поставить на ноги ризничего, на которого напала сильная лихорадка. После эдакого «чуда» и настоятель, которого часто мучили колики в животе и боли в спине, осмелился отдать свои телеса в руки юного знахаря. Вскоре, после всех мазей, растираний и отваров Фергала приор почувствовал себя лет на десять моложе. И как ни сильно было предубеждение монахов, что физические страдания насылаются по Божьему промыслу во искупление земных грехов, однако же подчас страдания эти бывали так велики, что большинство из иноков были не прочь ещё как угодно согрешить, лишь бы избавиться от телесных мучений. А посему, несмотря на неприветливость Фергала, они видели в нём человека, могущего по своему изволению избавить их от мучительных недугов. Вследствие этого многие иноки, наипаче уже немолодые, стали выказывать признаки благоприязни к молодому знахарю, причиной чему являлось отнюдь не искреннее уважением, а льстивое заискивание. Надо признать, однако, что если уж Фергал брался кого-то лечить, то делал это весьма добросовестно, ибо занятие это, по всей видимости, доставляло ему немалое удовольствие.
Вслед за этими событиями послушник стал пользоваться особым благоволением отца-настоятеля. Новицию было дозволено надолго покидать стены монастыря для пополнения запасов лекарственных трав и кореньев. Молодой кельт отличался необыкновенной выносливостью и неприхотливостью так необходимыми для горца качествами; он мог сутками не спать и пройти за раз не один десяток миль. А потому у Фергала всегда был большой запас трав и кореньев, собираемых им по окрестным горам и долам.
Приор сквозь пальцы смотрел на неприязненность послушника к рядовым инокам, хотя поведение Фергала не выходило в своём проявлении за рамки принятых в обители правил. Срок послушничества новиция был сокращён, и менее чем через два года после появления в монастыре он дал святой обет и был подстрижен в монахи под именем брат Галлус. Стоит упомянуть, что настоятель, по всей видимости, не зря нарёк новоиспечённого монаха этим именем кельтского святого, которое на латыни значило галл, ибо на гэльском языке имя Фергал также значило муж галл. Впрочем, все монахи привыкли называть его Фергал и продолжали по-прежнему зачастую именовать его именно так.
Через три-четыре месяца после пострига Фергала в монахи в аббатстве Пейсли появился Ронан Лангдэйл юноша из благородной семьи, хоть и не очень знатной и богатой. На вид он был лет на пять моложе Фергала.
Но кроме возраста, как можно было уже заметить, между этими молодыми людьми существовало большое различие как во внешности, так и в характере и манере держать себя. Молодой монах, несмотря на тёмное происхождение, тщился, то ли нарочито, то ли непритворно, смотреть свысока на остальную братию, что ему, в общем-то, удавалось вопреки невысокому росту, ибо искусство врачевания, ценящееся во все времена, не только заставляло монахов при общении с Фергалом, особенно немолодых, делать вид радушия, но и вызывало благоволение к нему со стороны отца-настоятеля.
В отличие же от новиция Ронан, будучи вправе гордиться своей родословной, наоборот вёл себя со всеми иноками с подобающим уважением к их священному сану, был прост в общении и доброжелателен, хотя и не допускал панибратства. Если видимую благоприязнь монахов к Фергалу нельзя было назвать чистосердечной, то молодой дворянин, не стремясь к тому сознательно, заслужил уважение как своим открытым и некичливым характером, так и дружбой с Лазариусом, безмерно почитавшимся братией.
С появлением Ронана в монастыре поведение Фергала странным образом изменилось. Хотя в его манере держаться с монахами и не исчезло до конца чувство своего превосходства, тем не менее, он стал более приветливым и мягким с иноками, интересовался, не требуется ли им его целительская помощь, даже стал принимать участие в их досужих беседах. Казалось, что Фергал старался заручиться их искренним уважением, как будто соперничая в том с молодым дворянином.
Как скоро обнаружилось, брат Галлус питал странную неприязнь к Ронану. Хотя им и нечасто доводилось встречаться за пределами трапезной, но при их редких встречах в монастырских переходах или во дворе Фергал бросал на Ронана взгляды, полные беспричинной злости, которую он даже и не считал нужным скрывать, а весь вид монаха выражал антипатию и какой-то мрачный вызов. Ученик же Лазариуса только недоуменно пожимал плечами, простосердечно удивляясь этой нелепой злобности молодого инока. К тому же, странная неприязнь к ученику переросла у Фергала и в недоброжелательность к его учителю. В то время, как все монахи преклонялись перед старцем за боголюбие и мудрость, смиренность и праведность, брат Галлус в беседах бенедиктинцев отзывался о Лазариусе со скрытым презрением: от учёности и набожности старого монаха, дескать, никому нет пользы, намекая на его, Фергала, способность к целительству. Такие речи монаха-знахаря не могли не заронить семена сомнения в души иноков, вызывая подчас у них между собой споры о том, что важнее лечить тело или душу.