Так вот! Закрывали глаза на наше баловство. При обыске могли «не углядеть» спрятанные в вещах сигареты, спички. Часто сами передавали и даже сами стояли на шухере. На тот случай, если пойдет Саныч. У Мишки постоянно «не находили» пачку «Парламента» со спичками. Это была такая игра завуалированных знаков внимания, за которыми скрывалось уважение к человеку, которого действительно есть за что уважать. Также передавали еду, книги, журналы, показывали на своих телефонах всякие забавные вещи, но главное, пожалуй, велись изредка нормальные человеческие беседы.
Мы знали их всех по именам, некоторых и по прозвищам. Они, в свою очередь, знали наши. Это были нормальные взаимоотношения цивилизованных людей, несмотря на наши статусы. И когда мне влепили пожизненное, то во взглядах некоторых из них я увидел сочувствие и понимание моей беды, когда я сам еще целиком не осознал произошедшего.
Конечно, в семье не без урода. Была пара человек в составе конвоя не совсем дружелюбного свойства. И один из них был Омуль. Омулем окрестили его мы, а потом прозвище подхватили и его коллеги по батальону. Он был схож с рыбой омулем за счет своих больших, навыкат, рыбьих глаз. (Наверное, в прошлой жизни он был рыбой.) Этот человек относился к той категории беспринципных людей, которые не гнушаются самыми низшими средствами для достижения своих карьерных целей.
Таких типов никогда не любят. Их всегда бьют в школе и в армии. Они всегда на обочине нормального общества. В сущности, это бесхарактерные, подленькие, лицемерные существа. Жополизы, готовые воткнуть тебе нож в спину при первой возможности, если это будет способствовать карьерному росту. И если есть у меня опасения за сына, который растет без меня, то это опасения, что, не дай бог, он может вырасти таким человеком, как Омуль. Но я знаю: он не будет таким!
Омуль офицер. И ему часто приходилось замещать Саныча, то есть исполнять обязанности начальника конвоя в отдельные дни. О! вот тут-то во всей красе проявился «феномен вахтера». Дали порулить и покомандовать. Надо отличиться.
Чтобы было понятно, о какой редкой сволочи я веду речь, приведу в качестве примера один случай. Хоть этот человек и не заслуживает столько внимания и времени. Но моя цель показать тот живучий социальный феномен, который выживает всегда, везде, при всех режимах правления, присутствует во всех пластах истории, который, манипулируя, живет среди нас, пагубно влияя на формирование таких важных принципов, как Дружба, Порядочность, Честь, Достоинство, Верность. Пагубно влияя и разрушая судьбы простых людей! Это вот из-за таких условных «Омулей» в 1937 году пачками губили достойнейших людей в подвалах Лубянки. Именно поэтому как социальный вид он имеет для меня художественную привлекательность.
А случай мой прост. Идет судебное слушание. Прокуроры предоставляют доказательства, читают тома уголовного дела. В зале четырнадцать наших адвокатов. За решеткой мы. Нас девять человек. Семь обвиняемых и двое в статусе потерпевших (Алексей Бердуто и Олег Филонов Филон). Присутствуют родственники, опера и какие-то посторонние люди. В общем, полный зал народу. Судья в скверном настроении. У моей мамы через три дня день рождения. Я не успеваю ее вовремя поздравить открыткой, так как работаем каждый день и Слава, мой адвокат, просто не успевает навестить меня в СИЗО. А такие вещи я передавал через него, так быстрее и надежнее. (Дело в том, что я очень трепетно отношусь к датам всех родственников и близких мне людей. И всегда чувствую себя обязанным вовремя поздравить. Пропустить мамин день рождения и речи быть не может!)
Накануне этот Омуль, мать его так, поймал Лёху Быкова (Иваныча), когда его адвокат передавала ему пару сигарет во время перерыва. Узрел, сволочь! И написал судье рапорт. Судья, будучи серьезным человеком, зачитал этот рапорт при всех и указал на недопустимость происходящего в зале суда, поставив Иванычу на вид. И тут же запретил адвокатам что-либо передавать нам и наоборот. Вообще ничего! Строго с разрешения судьи.
О, видели бы вы лицо Омуля. Это был его маленький звездный выход. Он был переполнен чувством выполненного долга.
В общем, судья был зол! Дисциплина в наших рядах в эти дни страдала. Было еще что-то не помню. Было напряжение, и тут я еще с открыткой для мамы. Спрашиваю Омуля: «Можно передать открытку маме, поздравить с днем рождения?» Открыл, показал, объяснил, что опаздываю, работаем каждый день, ни передать, ни отправить. «Нет!» тупо ответил он и отвернул свою рожу.
Ладно, думаю, хрен с тобой.
Во время процесса, когда прокуроры читали свою макулатуру, которую они называли «доказательствами», я шепотом попросил список свидетелей и адвокатов. Попросил так, чтобы судья видел, что я беру протоколы и собираюсь их вернуть. Под его взглядом это по умолчанию позволялось.
Перед самой клеткой сидели адвокаты: Беляк (из Москвы), Кучма, Крутер. Мне дали список, это видели все. Омуль, черт его дери, тоже. Он знал, что я хотел передать открытку, и был настороже.
Я демонстративно просматривал бумаги и ловил момент, когда это водоплавающее ослабит бдительность. В то же время я должен был убедиться, что на меня не смотрит судья, судебные приставы и другие члены конвоя. Но главное это Омуль.
Прокурор читает дело. Все слушают, делают пометки.
И вот я улучил момент, вложил в бумаги открытку и отдаю список обратно адвокатом с пометкой карандашом «передать ее Славе». Но Омуль, эта сволочь, каким-то немыслимым образом сумел увидеть своими выпученными глазенками, как я что-то туда вложил.
И что вы думаете? Этот гаденыш посреди процесса демонстративно встает во весь рост, подходит к адвокату Галине Кучме и говорит: «Отдайте открытку!» Зал замирает. Прокурор останавливает чтение. Тишина в зале, на стадионе и во всем мире! Кажется, даже солнце на секунду потухло.
Адвокат в тихом недоумении. Судья вообще въехать не может, что происходит! Всё внимание на Омуля. Он это понимает. И с великим осознанием свой значимости в этот момент берет список со стола адвоката, находит в нем мою открытку, вынимает не торопясь, чтобы его действия видел судья, и через решетку протягивает мне:
Забери! и тем самым окончательно разоблачает мою террористическую акцию под кодовым названием Congratulate your Mother or die!.
Разворачивается и садится на свое место с кирпичом вместо лица.
Гробовая тишина. Все смотрят осуждающе на меня!
Всё! Я убит!
Судья, учитывая его скверное настроение в те дни, уничтожает меня взглядом из-под очков, не произнося ни слова! Не зная, куда себя деть от неловкости, пытаюсь объяснить безобидность произошедшего, но не успеваю сказать и слова, как меня жестом усталого пренебрежения усаживают, опозоренного, на место. Я раздавлен и уничтожен! Позорно прибит к столбу!
Я в жизни не мог представить себе ситуацию, что можно чувствовать себя настолько глубоко виноватым и опозоренным только за то, что хотел поздравить маму с днем рождения!
А у Омуля мелкое торжество, ничтожная кульминация его служебного долга. Еще одна галочка в его послужном активе.
Потом, когда процесс закончился, я сказал ему прямо в лицо при всех: «Ну и сволочь же ты, Омуль!»
Он промолчал, не ответил. Он трусливым был по природе своей. И прекрасно это знал. Наверное, ему об этом часто говорят. Лишь только когда нас выводили из зала, он туго застегнул мне наручники на руках, мелко отомстив.
Так что я невиновен, мам. Это всё он, Омуль.
* * *
После обыска нас рассадили по клеткам. Есть еще минут пятнадцать перед тем, как нас начнут поодиночке поднимать наверх, в зал суда. Обычно в это время, во время перерывов и многочасовых ожиданиях адвокатов, бурлили страстные и нескончаемые дискуссии. Гремели споры, диспуты, словесные поединки, обмены новостями, мнениями. Решались текущие вопросы, которые не всегда ограничивались пределами тюремной жизни. У всех (почти) были телефоны (по-тюремному «фага». Почему фага не знаю!), и это давно не секрет, а боль головная оперов! Телефон это необходимый атрибут современного заключенного, инструмент, с помощью которого настраивается его благополучие в СИЗО, тюрьме, лагере. Наличие сотового в СИЗО дает негласное право обладателю причислять себя к привилегированному числу. По крайней мере, в мое время (20042006 гг.) это было так.
И там, в клетках, в перерывах между судами, мы говорили о том, что в эфире сотовой связи говорить не рекомендуется. Да и разговаривали исключительно на понятном нам языке. Это был наш искусственный, придуманный сленг, это было наше арго, со своими бессмысленными для чужого уха словооборотами и идиомами.
Огромное количество бесед и разговоров во время этих ожиданий запали мне в память. Это время я вспоминаю с теплотой. Потому что это было наше время. Единственная возможность собраться вместе, поговорить, выслушать друг друга, поддержать и просто подурачиться.
Там, в клетках суда, мы отдыхали от тюрьмы, от ее несвободы, от ее вони и общей тошнотворности бытия. Что может быть важнее в тюрьме, чем возможность собраться вместе! В этих встречах мы подпитывали друг друга силой, заряжаясь оптимизмом и верой. Хоть никто из нас и не проговаривал это вслух, все равно мы это знали и чувствовали в какой-то степени эмоциональную зависимость от общения. И каждое утро нового дня мы с улыбкой, хоть и не всегда, встречали друг друга и были рады, что проведем этот день вместе. Что творилось тогда в суде, в «зале нашего ожидания»! Там стоял гвалт от увлекательных словесных баталий, градус которых зашкаливал до неприличных децибельных высот! Нагнетались такие страсти, что мы забывали, где находимся. Динамика интереснейших споров набирала такую сумасшедшую инерцию, что нас не мог остановить даже Саныч, начальник конвоя. За стенкой, в зале суда, останавливался процесс, заходила секретарь, просила быть тише. (Мы были.) А ребята из конвоя, развесив уши, получали удовольствие от того, что им приходилось слушать. Особенно когда что-то рассказывал Михаил Владимирович Скрипник. А этот человек умеет рассказывать даже о простых вещах самым интересным образом, целиком захватывая ваше внимание. Его спичи напористы, эмоциональны, с четко расставленными логическими ударениями и богатой речью. Это сгусток энергии и немалых знаний. Слушать таких людей одно удовольствие. Мишу даже судья во время протестов никогда не останавливал. Всегда было интересно дослушать его речь. Я соглашусь здесь с Мамоновым, что в российских тюрьмах находится самая энергичная часть населения. Вот и мы, энергичные, не унимались тогда. Это было наше время, в котором пространство подчинялось нам! Это был наш угол некой свободы, кубические метры воздуха, где схлестывалась наша энергия! Так неосознанно формировался наш командный дух. Мы смеялись, шутили, кричали, спорили, подтрунивали друг над другом, оставляя яркие впечатления от уходящего дня.
А потом нас привозили в СИЗО. И разводили по камерам. Но даже после расставания в ушах еще долго звенело эхо азартных споров. Мы приносили его в камеры. Это хорошее настроение.
Топая по мрачным, сырым и вечно скользким коридорам СИЗО, умещая внутри все впечатления прожитого дня, я чувствовал себя счастливым! Но это было не то состояние счастья, которого стремится достичь человек. Это было нечто простое и легкое, но вместе с тем очень нужное в этих обстоятельствах ощущение!
* * *
Время подошло. Нас надо поднимать в зал. Саныч отдал четкие распоряжения своим людям. Кто где стоит и что делает. Все встали и зашумели своими грузными телесами, наручниками, зашаркали берцами по полу, начали зевать и выкрикивать односложные фразы. Вывели собаку из такой же клетки, где «хранились» и мы. Заклацали наручниками, забренчали автоматами.
Внутри дернулась струнка нерва через минуту-другую решится моя судьба.
Увели одного, второго. Подошла моя очередь. Сняли замок с решетки. Приоткрыли дверь, придерживая ее ногой. Надели наручники. «Выходим».
Один спереди, один сзади. По лестнице на второй этаж направо. Слева нещадно и громко лает ротвейлер. Прямо по узкому коридору делаешь несколько шагов, прежде чем нырнуть в зал суда. В конце этого коридора решетка, за которой неизменно стоят наши родственники и адвокаты родные лица.
За эти несколько шагов успеваешь выделить в толпе своих и обменяться с ними взглядами и улыбками. Я всегда замедлял шаг, идя по этому коридору, растягивал момент.
Тихо зашел в зал. Сняли наручники. Занял свое место. За эти полтора года у каждого обозначилось свое место на скамье подсудимых (какой-то скабрезный каламбур). Клетка была разделена на две части. В одной я, Миша Скрипник, Лёха Быков, Олег Зырянов, Тёма Клабук. В другой: Алексей Бердуто, Филонов Олег, Лёня Тищенко и Денис Комиссаров.
Зал пустой, проветренный. Скоро в нем будет душно. Напротив нас большие окна. За окнами тихо падает белый снег. Стоит теплый декабрьский день. Приближается Новый год, люди ждут его. За окном все то, к чему мы не прикоснемся еще много лет! Сколько? Нам сейчас скажет человек в черной мантии.
И вот заходит секретарь, молодая девушка Женя, в очках с тонкой оправой. И бросает:
Встать, суд идет!
Все, шумно шурша одеждами, сумками, двигая стульями, встают. Заходит судья в черной траурной мантии. Очки на строгом, сосредоточенном лице, которое не предвещает ничего доброго для нас. И произносит:
Продолжаем оглашать приговор. Можете садиться.
Все сели, шумно шурша одеждами, сумками, задвигая стулья.
Приговор зачитывают уже третий день, и сегодня мы точно знаем страницы приговора иссякнут. Прокурорами на прениях были запрошены сумасшедшие срока: от пожизненного (мне и Мише) до семи лет лишения свободы. Они совсем офигели! Оперируют такими цифрами, за которыми кроются человеческие судьбы, как будто это простая математика. Как будто я имею вторую, запасную жизнь. И одну я могу свободно посвятить гниению в какой-нибудь тюрьме, слабо приспособленной к жизни, на краю географии.
О чем они думают, когда разбрасываются пятнадцатилетними, двадцатилетними сроками и «ПЛС» на деле, построенном полностью на пытках и фальсификации? О стране, о долге, о защите общества, об охране закона? Или, может, о предстоящем повышении в должности и дополнительной звездочке?! Мне не залезть к ним в головы. Не узнать, что творится в их извилинах. Иногда мне кажется, что это совершенно другие люди, с другой жизнью, с другой структурой белковых соединений и биологических жидкостей, живущие в другой среде. Я не хочу никого оскорблять, но очень часто их цинизм переходит все границы. И это по-человечески разочаровывает.
Судья дочитывает последние страницы приговора. Читает «о психическом статусе подсудимых», «о назначении наказания», «о гражданских исках», «о судебных издержках». Я в это время смотрю в белые окна, где качаются заснеженные ветки тополей. (Когда я еще к ним прикоснусь?) Смотрю на лица всех присутствующих. На судью, на женщин, которые решили быть рядом со своими мужчинами в этот роковой момент. Смотрю на тревожное, сосредоточенное лицо брата, которое застыло в скорбном ожидании. Смотрю на адвоката Славу, в глазах которого заключено знание моей участи. Смотрю на всех, на каждого в зале, как будто хочу увидеть что-то нужное мне, спасающее меня. Хочу зацепиться за что-то, что мне поможет или поддержит. Но не нахожу.
Смотрю и вслушиваюсь в монотонную речь судьи, а мозг мой одолевает целый рой струящихся мыслей: чем же будет исчисляться мой срок цифрами или буквами? Между этими категориями наказаний целая пропасть! Пропасть неопределенных страхов, и отчаяния, и никому не ведомых ожиданий, надежд! Наверное, основное их различие заключается в осуществлении надежды. В ее силе. Человек с исчисляемым сроком имеет крепкую уверенность надежду, что срок конечен. А вот человек, приговоренный к ПЛС, в этом уверенным быть не может. Сбыточность его надежды сводится почти к нулю. Хочется сказать, что ее вообще нет, но это будет неправдой. Надежда всегда в нас присутствует, в какой бы жопе мы ни оказались. И если бы ее не было у меня, этих строк бы не существовало. Вопрос в том, насколько серьезно мы к ней относимся и что делаем для того, чтобы она осуществилась. Или верить Гроссману, что надежда почти никогда не связана с разумом, что она бессмысленна и ее породил инстинкт? Не знаю